Рассказ является финалистом конкурса фантастики «Система знаков» (шорт-лист) и публикуется здесь в авторской редакции. Размещение текста на сайте не гарантирует его публикацию в бумажной версии журнала.
Сначала в городе не осталось птиц. Маленькие их тельца, со странными, делавшими птиц полупрозрачными пятнами, находили повсюду. Птицы лежали на дорогах и тротуарах, на лавках в парках, окольцованные муравьями и мухами, обессиленные или уже мёртвые. Выпавшие их перья разлетались подобно серым, вспененным волнам, оседая и прилипая на шины проезжающих машин, на обувь прохожим. Запах гниющего мяса оглушал перегретый город. Люди сторонились птиц, старались обходить их трупики. Дворники, боясь заразиться, отказывались их убирать.
Потом исчезли собаки. Беспризорники, бегавшие раньше по городу небольшими стаями, охотившиеся на трамваи и велосипедистов, псы лежали, стараясь прибиться к магазинчикам. Работники магазинов отгоняли собак, скуливших, выпрашивавших воды, отпугивавших своим видом покупателей, забиравшихся уже и в сами магазины, под полки с колбасами и молоком, поближе к кондиционерам, чтобы остудить свои раскалённые тела. Шерсть собак выпадала клочьями, оголяя кожу, покрытую напоминающими волдыри пятнами – светлыми, почти прозрачными, будто наполненными жидкостью. Собаки умирали тяжело, днём и ночью разрывая своими стонами город.
Говорили, что в город направлены специалисты из Москвы.
Говорили, что в городе что-то не так с воздухом.
Говорили, что это какой-то вирус, типа гриппа.
Говорили, что люди не заболеют.
Говорили, что город проклят.
Когда Лали поняла, что из города надо выбираться, было слишком поздно.
Кофейный киоск, где Лали работала, заваривая кофе и чай, подавая хрустящие вафельные трубочки со сгущёнкой, располагался на остановке. В киоске было тесно и душно, но в отсутствие посетителей можно было заниматься своими делами – читать книги, наблюдать за ожидающими маршруток людьми, а в ясную погоду рассматривать горы. Посетителей становилось всё меньше, и Лали, привыкшая к волнами возникающим очередям – в 8 утра, в 12 дня и в 7 вечера, теперь была растеряна. Она вглядывалась в вереницы машин, покидающих город, но и их поток скоро иссяк. Город, обычно с раннего утра наполненный птичьим пением, зазываниями заезжающих во дворы торговцев молоком, криками играющих на улице детей, шумом моторов, слышал лишь стоны и плач. Маршрутки исчезли, остановка совсем опустела, и только дырявые мусорные вёдра, с переполненными и вываливающимся будто кишки мусорными мешками, подсказывали, что здесь совсем недавно были люди. Лали приходила на работу ещё несколько дней, поддерживаемая своей матерью, убеждавшей, что рано или поздно всё наладится, сидела одна, пытаясь дозвониться до владельца киоска, сообщить, что трубочки так и не привезли, что посетителей нет, пока в один вечер не пришла домой и не сказала матери:
Мама, нам надо уезжать.
В комнате было жарко, окно было открыто настежь и пакеты, в которые они с матерью собирали вещи, мягко шелестели от попадающего в комнату ветра. Лали с матерью непривычно молчали, ни одна из них не решалась завести разговор, и только короткие “Возьмём?” прерывали тишину.
Накануне, после долгих споров и обсуждений, они решили отправиться в село, где был доставшийся от бабушки домик, наспех построенный ещё в начале 20го века, с неподлатанной крышей и земляными полами, но с огородом, за которым бережно следили сначала бабушка, а потом и мать Лали. Родственников, с которыми можно было уехать, в городе уже не осталось, такси и автобусы перестали работать ещё раньше, и идти надо было пешком.
Внизу, у подъезда, их ждала тележка, которую Лали пригнала из ближайшего супермаркета, куда они теперь планировали загрузить всё самое необходимое в дорогу – найденные в спортивном магазине спальные мешки, пару дождевиков, сменную обувь, несколько комплектов белья, воду в бутылках и немного еды.
Лифт не работал и вещи пришлось переносить пешком. На каждом пролёте мать Лали останавливалась, с трудом усаживалась на ступеньки, чтобы отдышаться, разглаживала невидимые складки на своём платье и оглядывала очередной этаж тяжёлым взглядом. Лали спешно проносилась мимо неё, преодолевая за раз по две или три ступеньки, вниз, потом вверх и потом снова вниз, с очередной порцией собранных вещей.
Когда мать Лали наконец спустилась, Лали уже загрузила вещи, и теперь, держась обеими руками за ручку тележки, нетерпеливо отстукивала одной ногой.
Мам, давай уже пойдём, ну
Лали, чуть-чуть ещё посижу, голова что-то кружится
Лали села на много раз перекрашенную и снова выцветшую, облупленную скамейку и прижалась к матери. На земле вокруг их ног были рассыпаны ягоды алычи и вишни, мягкие, перезрелые, никем в этом году не тронутые, кожица на них полопалась, и их сладкий аромат примешивался к запаху гнили, заполонившему город. Мать Лали беспокойно озиралась по сторонам.
Мам, ты в порядке?
Ты слышишь?
Слышу что?
Чей-то стон. Это, не из нашего подъезда?
Я не знаю.
Я пойду проверю.
Нам надо уходить.
Я сначала проверю.
Начинается. Не хочешь уезжать – так и скажи. Зачем мы собирались?
Иди ты проверь.
Лали зашла в подъезд, свернула на площадке налево, наугад дёрнула ручку двери, та оказалась запертой, толкнула следующую дверь, она легко поддалась и распахнулась, открывая вид на узкий, забитый вещами коридор, но не горы раскиданной одежды, не обувной шкаф, напоминающий разинутый беззубый рот с сорванной с петель дверцей, поразили Лали.
Чёрт побери – сказала она, согнувшись, и громко откашлялась.
Запах в квартире оглушал, заставлял слезиться глаза, забивал ноздри, проникал под кожу. Лали задержала дыхание, для верности зажала нос рукой, и яростно расталкивая попадавшиеся под ноги вещи пробежала в комнату, к окну, невыносимо долго, мысленно чертыхаясь, боролась с заевшей дверцей окна, и справившись с ней, высунулась так далеко, как только позволяла оконная решётка.
Отдышавшись, она принялась осматриваться. Пол в комнате был застелен истоптанным ковром. Красный цвет его потускнел, вышитые на нём геометрические узоры потеряли чёткость, кайма, бывшая когда-то бежевого цвета, истрепалась и топорщилась у краёв. Слева, у входа в комнату, в старом лакированном серванте со стеклянными дверцами аккуратными стопками были сложены красно-белые блюдца, на них возвышались с таким же узором чашки. На покрытом белой, в мелкий цветочек, клеёнкой столе стоял телевизор, вокруг него громоздились коробки с лекарствами. Следом за столом располагалось кресло, покрытое вязаным, цвета яичного желтка, пледом. У другой стены стояла кровать, а на ней, скрючившись и запрокинув голову набок, лежала старуха. Голова её была в проплешинах, будто изъеденная лишаем, и клоки её седых волос беспорядочно были раскиданы по кровати. Старуха лежала совершенно голая, неподвижно. Кожа на её лице и теле превратилась в мягкую светлого серого цвета кашу, на месте грудей были вмятины, покрытые напоминавшими плесень пятнами. Ошмётки кожи тоненькими восковыми полосками то ли свисали то ли стекали на простыню, в тёмных пятнах, мокрую от мочи и пота.
Лали с трудом узнала в этом обезображенном человеке соседку Зою, одинокую, старую женщину, которая каждый вечер проводила во дворе дома, ухаживая за палисадником, в неизменном бордовом халате с карманами, набитыми для местной детворы конфетами, даже в невыносимо жаркую погоду в шерстяных, доходящих до колен, коричневых носках, в платке, на старый лад, оставляя уши открытыми, узелком завязанным на затылке. Серые глаза Зои были открыты, она медленно двигала зрачками, не задерживая ни на чём подолгу взгляда, пока не увидела Лали. Из изуродованного, облепленного белыми язвами рта, доносился стон. Зоя пыталась что-то сказать.
Лали пошатнулась, и выбежала из квартиры. Её мать, сосредоточенно расковыривавшая заусенец, не заметила как Лали подошла.
Мам? Мать Лали не откликнулась.
Мам?
Да-да, ну что там?
Это Зоя с 18 квартиры.
Она одна?
Да.
Я пойду к ней.
Зачем?
Посмотрю, чем помочь.
Мам, – Лали остановилась, стараясь подобрать слова, – Ей уже не помочь – она не жилец.
Я тебя так не воспитывала.
Лали, тяжело вздохнув, поплелась за матерью.
Войдя в квартиру, мать Лали не останавливаясь, не замечая ужасного запаха, подошла к постели Зои, склонилась над её расплывшимся лицом, и долго шептала ей что-то в облезшее ухо. Лали стояла у двери в комнате, наблюдая как Зоя, в такт словам матери едва шевелила головой, устало покачивая её вверх и вниз, только раз внезапно прошипела, обнажив почти пустой рот:
Всё равно уже мард стам.
Её ссохшиеся губы скривились в подобие улыбки. Лали с испугом посмотрела на мать.Та поднялась с колен, быстрым движением стряхнула с платья пыль, и ушла на кухню, бросив по пути:
Лали, сходи наверх, у нас в холодильнике ещё был сыр.
Мы остались, чтобы приготовить пироги?
Помнишь, как умирала Асиат?
Лали лишь кивнула головой. Произнесённое её матерью имя подхватило и уволокло Лали туда, где город ещё не вымер, где вокруг большая семья, где Лали была совсем ребёнком, где бабушка Лали вместо сказок убаюкивала историями из жизни родных – иногда смешными, иногда жуткими, но никогда обычными. Лали знала, что ей теперь предстоит делать. Она поднималась по ступенькам, а в голове, будто из старенького радиоприёмника, звучал спокойный, неторопливый голос её бабушки:
Тётка моя Асиат, вышла замуж, когда ребёнком была. Раньше так замуж выходили. Мне мать тоже говорила – о себе не думаешь, хоть младшей сестре, Лиде, дай дорогу. Так за твоего деда и вышла замуж, пришлось. Муж её на фронт почти сразу ушёл. Призвали, война же была. Асиат уже забеременела. Ахсару год исполнился, когда сообщение пришло, что муж умер. В семнадцать лет она вдовой осталась. А Асиат же такая была, не гулящая, свёкров своих не бросила. Даже когда год прошёл, она от них не ушла. И сына воспитала, Ахсара, на ноги поставила. Ахсара только надо было ремнём выпороть, хотя бы раз, может тогда бы из него нормальный человек вырос. Но в Асиат жёсткости не было, мягкотелая она была. Когда Ахсар умер, мы с Лидой за ней присматривали. Она, бедняжка, так шутила иногда – Наверное, бог забыл про меня – и всегда говорила, что хочет умереть во сне, быстро. А смерть за ней не приходила. Уже 92 года ей было. Она слегла. Мы к ней врачей вызывали. Даже профессор один приезжал. А что врачи? Она лежит, они ей давление померят, а нам с Лидой потом говорят – возраст, что вы хотите. Деньги возьмут и уходят. А Асиат только хуже становится. Она, бедная, плакала так, а после одной ночи, тяжёлая ночь была, всё у неё болело. После той ночи она мне и Лиде говорит, испеките мне два пирога. Ну мы ей принесли два уалибаха. Усадили её кое-как на кровати. Она же не вставала.А тут силы нашла. Рукой одной за стол схватилась, другой кружку с водой взяла, сама дрожит вся, еле держится. Просила Барастыра её забрать. Вечером я спать её уложила, как обычно. А утром в комнату захожу – а она спит будто ещё, глаза закрыты, улыбается. Я её бужу, толкаю, а она не встаёт. Умерла. Как хотела, так и умерла, счастливая.
К моменту, когда Лали вернулась, держа в руках завёрнутые в целлофан несколько разного размера кусков белого, с рельефными узорами по бокам, сыра, опара для теста была готова. Мать сидела за столом задумавшись, подперев подбородок рукой. Лали подвязала голову лёгкой, голубого цвета косынкой и принялась за работу. Она вымешивала тесто, разжигала духовку, разминала солёный сыр в крошку, собирала из крошек шероховатые хрупкие шары, вымешивала вновь поднявшееся тесто, отрывала нужного размера кусок, расплющивала его, придавая форму круга, в середину клала шар из сыра, приподнимала тесто у краёв, собирала сверху и защипывала так, что тесто полностью накрывало сыр, аккуратно, чтобы не порвать и не испортить форму, придавливала, перекладывала на сковородку, осторожными похлопываниями расправляла пирог, пальцем в самой его середине прокалывала маленькое отверстие, и отправляла его в духовку.
Когда пироги были готовы, Лали приподняла ставшую почти невесомой Зою, заменила постельное на чистое. Набрав в таз воды из злобно плюющегося крана, бережно обмыла Зою, невольно рассматривая расплывающиеся по её телу, складывающиеся в причудливый узор раны. Лали придвинула к кровати стол, поставила на него блюдо с двумя пирогами – круглыми, золотистого цвета, обильно промазанными найденным в холодильнике у Зои топлёным маслом, налила в прозрачный гранёный стакан воды.
Мать Лали склонилась над Зоей:
Зоя, я начинаю – мать Лали встала, чтобы произнести молитву, слова которой она когда-то услышала от своей матери, слова которой когда-то приводили её в ужас, слова которой казались ей бесчеловечными и неуместными, и слова которой она теперь надеялась передать своей дочери.
Ночь была невыносимо душной, Город, избавленный от света уличных фонарей, от света люстр, выбивающегося из окон домов, от света неоновых вывесок магазинов, от света прожекторов, вырисовывавших на тротуарах и стенах зданий логотипы, город избавленный от рукотворного света, был погружён в настоящую, густую темноту. На улице перед домом одиноко стояла загруженная тележка. Лали дремала в неразобранном кресле, прижав ноги к груди. Мать Лали сидела возле кровати Зои, держала в руке вымоченную в воде тряпочку, время от времени прикладывала её к Зоиному рту. Зоя, вытаращив глаза, не отводя взгляда, смотрела на мать Лали, будто прекрасно видела её в этой непроглядной тьме. Мать Лали обхватила своей ладонью руку Зои и начала едва слышно напевать, будто успокаивала младенца. С трудом, с каждым разом прикладывая всё меньше усилий, Зоя втягивала в себя воздух. Когда Зоя издала последний вздох, мать Лали безмолвно, стараясь не разбудить дочь, закрыла Зое глаза и мягко надавила ей на подбородок, чтобы сомкнуть рот.
Лали проснулась поздним утром, и солнечный свет уже раскалял комнату.
Лали, Зоя ушла. Поешь, и нам надо будет её хоронить.
О боже… Ты не спала?
Не спала – Мать Лали тяжело вздохнула
По крайней мере Зоя больше не страдает.
В кладовке у Зои Лали нашла лопату. Они с матерью решили похоронить Зою перед домом, посреди роз, за которыми Зоя так любила ухаживать. Мать осталась с покойницей, а Лали отправилась во двор, перешагнула через невысокий заборчик, вошла в палисадник, и вонзила лопату в сухую, будто каменистую землю. Лали копала, часто останавливаясь стереть выступавшие на лбу, застилавшие глаза, скатывавшиеся по щекам капельки пота. Солнце обжигало плечи, скрежет лопаты присоединялся к приглушённо дребезжащему в голове звону, и ноющая боль, возникшая сначала в руках, растекалась по всему телу. Спустя несколько часов Лали решила, что неглубокой, узкой ямки будет достаточно, чтобы вместить высохшее, крошечное тело Зои. Она вернулась домой, мягко, будто боясь причинить боль, уложила тело в центр ковра. Мать Лали подхватила края ковра и, будто пеленая младенца, укрыла ими Зою. Они вынесли Зою и насколько возможно бережно, опустили её в землю. Мать Лали достала из кармана платья новый носовой платок и носки, положила их в могилу к Зое.
Бабушка просила передать, у неё ноги мёрзнут, – сказала она, не глядя Лали в глаза.
Мам, – Лали, хотела было что-то сказать, но махнула рукой, снова взяла лопату, и стала забрасывать на тело Зои комья только что откопанной земли.
После Лали в последний раз поднялась в их с матерью квартиру, прошла в ванную, открыла кран, тот злобно захрипел, изрыгая лишь пустоту. Лали наскоро обтёрлась полотенцем, переоделась и спустилась к матери, всё это время в одиночестве сидевшей на лавочке.
Мам, пойдём.
Лали, сядь со мной. – Лали хотелось как можно скорее уйти, но она покорно подошла к матери и села рядом. Наконец мать сказала:
Вся твоя жизнь прошла здесь.
Я знаю.
Может завтра пойдём?
Мама, нам надо отсюда уходить. Если ты не идёшь – я уйду сама.
Лали – мать замялась, и посмотрела Лали в глаза – я тебя не держу.
Лали встала, подошла к тележке, обхватила её за поручень и быстрым шагом, не оборачиваясь, зашагала вперёд. Солнце, нехотя сползавшее вниз, продолжало больно жалить. Тележка скрипела, давясь разбросанными под её колёсами камешками, лоскутами выцветших тряпок и разложившимися телами. Лали разглядывала содержимое тележки, будто могла сквозь хорошо перевязанные пакеты увидеть, пересчитать их содержимое.
Во дворе многоэтажки, во дворе пустынного, полностью вымершего дома Лали, яблочное дерево беспорядочно сбрасывало с себя на твёрдую землю свои мелкие, зелёные, ещё не успевшие поспеть плоды. Могила, окружённая высокими с длинными шипами розами, где теперь лежала Зоя, выпирала как огромная, овальная шишка на теле земли. На старенькой, жалко выглядящей лавочке больше никто не сидел.