КОСМОГОНИЯ ГАЙТО ГАЗДАНОВА. Тамерлан САЛБИЕВ

НА МАТЕРИАЛЕ РОМАНА «ВЕЧЕР У КЛЭР» 1

Осетинские корни одного из виднейших представителей русской литературы зарубежья Гайто (Георгия) Ивановича Газданова уже давно и вполне заслуженно привлекают к себе внимание исследователей. Все же помимо сугубо документального, то есть объективного, измерения эта сторона его личности имеет еще и субъективную составляющую, также оказавшую влияние на его творчество и нашедшую в нем свое осмысление и отражение. С этой точки зрения наибольший интерес представляет его попытка построения собственной космогонии, о которой он сам открыто заявляет в одном из своих романов (подробнее см. ниже).

Нет ничего удивительного, что подобная программа обнаруживает себя именно в его первом крупном произведении, датированном 1929 годом, — в романе «Вечер у Клэр», который и будет основным предметом изучения в настоящей статье. (Все цитаты из романа будут приводиться по изданию: Газданов Г. Вечер у Клэр // Собр. соч.: в 3 т. М.: Согласие, 1996. Т. 1. С. 37–154.) Тем самым речь должна идти о построении индивидуальной мифологической вселенной, описании ее происхождения, развития и неизбежного коллапса, выявлении свойственных ей структуры и параметров, представленных в ней образов и характерных для нее атрибутов. В конечном счете речь должна идти о реконструкции магистрального для всякой мифологии перехода от состояния хаоса (темного, холодного, уродливого) к космосу (светлому, теплому, исполненному красоты). В этом и будет состоять главная цель настоящей заметки.

У исследователей нет никаких сомнений в том, что этот роман является в своей основе автобиографическим и потому вполне соответствует поставленной цели. Тем самым лирический герой этого романа по имени Николай может по праву считаться alter ego самого писателя, а события повествования могут трактоваться и в преломлении к биографии самого писателя.

МЕТЕЛЬ

Итак, в одном из внутренних монологов, столь характерных для литературного стиля Газданова, его герой без обиняков говорит не просто о собственном представлении о происхождении всего сущего, а о том, что в отличие от библейской версии оно представлялось ему совсем иначе и носило характер личностного переживания.

«Больше всего я любил снег и музыку. Когда бывала метель и казалось, что нет ничего — ни домов, ни земли, а только белый дым, и ветер, и шорох воздуха; и когда я шел сквозь это движущееся пространство, я думал иногда, что если бы легенда о сотворении мира родилась на севере, то первыми словами священной книги были бы слова: “Вначале была метель”. Когда она стихала, из-под снега вдруг появлялся целый мир, точно сказочный лес, выросший из чьего-то космического желания; я видел эти кривые линии черных зданий, и ложащиеся со свистом сугробы, и маленькие фигуры людей, идущие по улицам» (с. 90–91).

Эта очевидная аллюзия на библейскую Книгу Бытия задает, по-видимому, требуемый масштаб и историческую глубину предлагаемой авторской версии, вместе с тем обеспечивая ей личностную правомочность и состоятельность.

Вряд ли могут быть сомнения в том, что речь идет о Санкт-Петербурге, где писатель действительно родился и провел первые годы жизни. Несмотря на лаконизм приведенного описания, оно весьма информативно. Для мифологического сознания выбранный им в качестве ключевого образ метели точно соответствует представлению об изначальном хаосе как состоянии вселенной, предшествовавшем первотворению.

Действительно, для метели характерны та же аморфность, то есть отсутствие внутренней структуры, беспризнаковость, проявляющаяся в неразграниченности верха и низа, правого и левого, мужского и женского и т. д.

Примечательно, что он ясно осознает важность звукового параметра описываемого им состояния мира. Сначала он говорит о музыке, которая является неприемлемым признаком мира, а затем о предшествующем ей шуршании снежных хлопьев, из которого ей предстоит возникнуть. Из этого первоначального хаоса сначала возникает лес, называемый им сказочным, что вполне вяжется с трактовкой леса в волшебной сказке, предложенной
В. Я. Проппом, согласно которой лес занимает пограничное положение между тем и этим светом. А уже затем мир заселяют люди, о появлении которых мы узнаем благодаря упоминанию города как места их поселения.

Этот город, вероятно, и есть Санкт-Петербург, с его зимними балами, описанными в пушкинском «Евгении Онегине», с его покрытой льдом Невой и холодными ветрами, дующими со стороны Финского залива. Удивительным образом связь с городом на Неве обнаруживает себя и в самой звуковой организации приведенного отрывка, точнее будет сказать — в ее ритмической организации и интонации. Сохранившиеся аудиозаписи радиопередач Гайто Газданова напоминали мне голос и интонации Ираклия Андроникова, известного в конце советской эпохи автора устных рассказов о русской литературе и русских писателях. Это совпадение двух голосов было неслучайно. Эти характерные интонации, более сухие по сравнению с современными, более плавные и напевные, шли из имперской России, из дореволюционного Петрограда.

Был и специфический выговор, когда, например, союзы «что» и «чего» произносились в отличие от современных правил именно так, как писались. В советское время столица, как известно, была перенесена в Москву и местный говор купцов и ремесленников возобладал над книжным выговором имперского двора и столоначальников.

Представляется, что связь метели с мотивом рождения указывает на ее соотнесенность и с женским, а именно с материнским, началом. Его описания матери отличает некая отстраненность и холодность, которые могли быть одной из причин, почему он позднее оставит ее одну, чтобы уйти на Гражданскую войну. О чем он потом будет жалеть всю жизнь. Вот что он пишет о матери:

«Она редко ласкала детей; и в то время, как к отцу я бежал навстречу и прыгал ему на грудь, зная, что этот сильный человек только иногда притворяется взрослым, а, в сущности, он такой же, как и я, мой ровесник, и если я приглашу его сейчас идти в сад и возить игрушечные коляски, то он подумает и пойдет, — к матери я подходил потихоньку, чинно, как полагается благовоспитанному мальчику, и уж, конечно, не позволил бы себе кричать от восторга или стремглав нестись в гостиную. Я не боялся матери: у нас в доме никого не наказывали — ни меня, ни сестер; но я не переставал ощущать ее превосходство над собой, превосходство необъяснимое, но несомненное и вовсе не зависевшее ни от ее знаний, ни от ее способностей, которые, действительно, были исключительны. Ее память была совершенно непогрешима, она помнила все, что когда-либо слышала или читала. По-французски и по-немецки она говорила с безукоризненной точностью и правильностью, которая могла бы, пожалуй, показаться слишком классической; но и в русской речи моя мать употребляла только литературные обороты и говорила с обычной своей холодностью и равнодушно-презрительными интонациями. Такой она была всегда; только отцу она вдруг за столом или в гостиной улыбалась неудержимо радостной улыбкой, которой в другое время я не видал у нее ни при каких обстоятельствах» (с. 62–63).

В этой цитате холод матери противопоставлен теплоте, исходившей от отца. Родня отца продолжает развитие его индивидуальной космогонии, но уже в ином пространстве, на юге страны, на Кавказе.

ДРЕВО ЖИЗНИ

Здесь на Кавказе происходят иные события «начальных времен», которые, как следует полагать, во многом определили его судьбу, но не в бытовом, а в том же вселенском масштабе — продолжая заданную им тему первотворения, наполняя миф о начальных временах значимыми для него участниками, атрибутами и подробностями пространства, в рамках которого разворачивается действие.

Предпосылки для подобного взгляда, для обращения к истокам не сводятся лишь к образу матери, хотя он, безусловно, важен. Дело в том, что в уже упомянутом романе помимо женского образа есть и другой, обозначающий связь героя с его корнями, с историей рода, хотя и эпизодический, но выписанный столь же ярко и зримо — образ деда. В своей небольшой статье я уже разбирал эпизод, посвященный пребыванию героя в доме деда — Саге Газданова, на Кавказе, куда он в юности приезжал каждое лето. В центре повествования оказывается яблоня, растущая в саду деда. Он тайком ест еще зеленые яблоки, отчего у него начинает болеть живот. Узнав об этом, дед проявляет свой крутой нрав, устраивая разнос своим домочадцам, не уследившим за юношей. Он наводит на них такого страху, что они, трепеща перед его гневом, уверяют удивленного этим юношу, что «дед — страшный человек, и он их всех убьет». Мы также узнаем, что впоследствии, когда враги деда совершили нападение на его дом, а времена тогда были неспокойные, дед некоторое время, пока не подоспела помощь, сам отстреливался от них и в итоге остался жив. Однако во время осады дома враги успели вырубить ту самую яблоню.

При этом ключевую роль приобретает упоминаемая им любимая яблоня, росшая в саду его деда, которая может без каких-либо натяжек претендовать на образ мифологического древа жизни, воплощающего в себе представления о всем мироздании.

Он пишет:

«Я помнил деда маленьким стариком, в черкеске, с золотым кинжалом. В девятьсот двенадцатом году ему исполнилось сто лет; но он был крепок и бодр, а старость сделала его добрым. Он умер на второй год войны, сев верхом на необъезженную английскую трехлетку своего сына, старшего брата моего отца; но несравненное искусство верховой езды, которым он славился много десятков лет, изменило ему. Он упал с лошади, ударился об острый край котла, валявшегося на земле, и через несколько часов умер. Он знал и помнил очень многое, но не обо всем рассказывал; и только со слов других стариков, младших его товарищей, я мог составить себе представление о том, что дед был умен и хитер, как змея, — так говорили простодушные выходцы из середины девятнадцатого столетия. Хитрость деда заключалась в том, что после прихода русских на Кавказ он оставил навсегда в покое табуны и зажил мирной жизнью, которой никак нельзя было ожидать от этого неудержимого человека. Все его товарищи погибли жертвами мести; на его дом дважды производили нападение, но в первый раз он узнал об этом заблаговременно и уехал со всей семьей, на второй раз — отстреливался несколько часов из винтовки, убил шесть человек и продержался до того времени, пока не подоспела помощь. Нападавшие все же успели причинить деду некоторый вред: они срубили его лучшую яблоню. Садом своим дед гордился и не пускал туда никого, кроме меня. В саду этом росли яблоки “белый налив”, золотые громадные сливы и овальные груши необыкновенной величины, а посередине, в глубине оврага, который на кавказско-русском языке называется балкой, тек ручей, в котором водились форели. Я объедался незрелыми фруктами и ходил с бледным лицом и страданием в глазах. Тетка укоризненно говорила деду: — Вот, пустил мальчика в сад!» (с. 79–80).

И тогда, и сейчас мне кажется, что яблоня, росшая когда-то давно в саду деда на Кавказе и вырубленная его врагами, представляет собой художественный образ мифологического древа жизни, растущего в райском саду. Дед юноши — страж этого, теперь уже утраченного, рая (поскольку древо жизни было вырублено). Одновременно в этом растительном образе есть и черты древа познания, поскольку плоды яблони оказываются для юноши еще зелеными и он не успевает постичь мудрость жизни, которая была открыта его деду и в которой он, судя по всему, черпал свои силы. Дед выступает в роли патриарха, пришедшего из архаических времен, конец которым наступил у нас на глазах, и потому его внук оказывается обречен на долгие скитания, цель которых вновь обрести утраченный некогда райский сад.

ОБЕТ МОЛЧАНИЯ

Примечательные события, имеющие непосредственное отношение к рассматриваемой теме, разворачивались и в Париже. У меня никак не идет из головы эпизод первой встречи известной журналистки Фатимы Салказановой с Газдановым. Описание беседы двух осетин, волею случая встретившихся в центре Европы, и последовавшая за этим отстраненность Газданова кажутся исполненными какого-то ускользающего от нашего внимания глубинного смысла. Думая об этом, меня никак не оставляет чувство некоторой недоговоренности, вынесенного за скобки и потому оставшегося незамеченным чего-то действительно значимого, вероятно, не вполне очевидного и для самой Салказановой.

Фатима Салказанова поведала мне обстоятельства их первого знакомства, о которых сама впоследствии, к тому же не раз, писала. Привожу их для тех, кто еще никогда прежде о них не слышал. Думаю, они заслуживают того, чтобы о них время от времени вспоминали.

Итак, Салказанова была молодой журналисткой, которая искала работу. После ряда попыток ей ответили согласием на «Свободе» *2 и пригласили на собеседование. Во время разговора с директором в кабинете присутствовал и незнакомец, отстраненно сидевший на стуле, скрестив руки на груди и, как казалось, безучастно наблюдавший за происходящим. В конце разговора, указывая на незнакомца, директор сообщил, что он тоже осетин, Георгий Иванович Газданов. Когда же она обратила к нему свой взор, он, оставаясь сидеть в той же неизменной позе, якобы произнес: «Только прошу вас иметь в виду, что я воспитывался в семье полковника царской армии и потому по-осетински не говорю». Сказано это было тоном достаточно холодным, едва ли не враждебным и с некоторым вызовом. Речь, по-видимому, шла о его дяде по материнской линии Дзамболате (Дмитрии) Константиновиче Абациеве.

На это, нисколько не растерявшись, Салказанова ответила: «А я воспитывалась в семье генерала царской армии, и у нас в доме было принято вставать, когда в комнату входила женщина!» Подразумевался другой осетинский генерал — Созрыко Хоранов. Этот ответ пришелся Газданову по душе, он рассмеялся, встал, подошел к ней и обнял. После столь яркого начала их знакомства Газданов в течение последующих нескольких месяцев хранил по отношению к ней абсолютное молчание, видимо присматриваясь. Вряд ли могут быть сомнения в том, что, несмотря ни на что, для него она была советским человеком и он хотел понять, что же она собой представляет.

Когда же Газданов прервал свое молчание, убедившись, вероятно, в ее профессиональной и личностной состоятельности, то первым, что он ей сказал, было замечание, касающееся ее часов, — он как бы вскользь обронил, что такие часы стыдно носить на руке. Это было признание ее права на равное общение. Однако ей пришлось несколько месяцев копить деньги, чтобы выполнить его мимоходом высказанное пожелание.

Да, это так, но важна вся произнесенная им фраза, особенно наречие «стыдно». Не могу отделаться от литературной аллюзии, потому что буквально слышу слова из любимой им «Войны и мира» Льва Толстого. Когда во время Бородинского сражения французская артиллерия начинает обстреливать стоящий в резерве полк князя Андрея, молодой адъютант, пытаясь спрятаться от гранаты, командует «Ложись!», на что слышит в ответ: «Стыдно, господин офицер!» И тут возникает Бабель, знакомый с Газдановым по Гражданской войне и назвавший его, после посещения Парижа, «героическим». В этом случае фраза «Стыдно, Фатима, носить на руке такие часы!» переходит из бытового пространства в эпическое, а часы из прибора, показывающего текущее повседневное время, превращаются в хронограф, отсчитывающий эпизоды отпущенной нам и безвозвратно утекающей вечности.

Кстати, в романе «Вечер у Клэр», говоря о привычках своей матери, Газданов замечает, что у нее на груди тоже всегда висели часики (с. 52). Достаточно, как мне представляется, одной этой детали, чтобы вывести эту первую встречу за сугубо бытовые рамки, наделяя ее не сиюминутным, а вневременным содержанием. Главный вопрос, таким образом, состоит в том, чтобы постичь эту смысловую глубину.

Решающую роль в этом будет играть выбор правильной точки зрения, заключающийся в прочтении произошедшей между ними коллизии с точки зрения осетинской традиции, поскольку в явной или неявной форме именно она подразумевалась, когда каждый из них делился подробностями своего семейного воспитания.

Я тоже успел застать последние отголоски той эпохи и потому вижу, как за пеленой времени в основе разбираемого эпизода вполне зримо проступает древний осетинский обряд «уайсадын», предписывавший молодой невестке не говорить вслух при взрослых мужчинах той семьи, куда она попала. Если она хотела сообщить им что-то важное, то обращалась за помощью к мальчику, выступавшему в роли своеобразного переводчика. Это правило распространялось в первую очередь на свекра, который единственный мог снять запрет и наделить ее правом голоса, что оформлялось соответствующим обрядом с закланием жертвенного животного. По сути, речь шла об одном из так называемых переходных обрядов, или инициаций, в ходе которого испытуемый получал новый социальный статус. Кроме того замечу, что обретение права голоса, то есть преодоление вынужденного молчания, временной утраты речи, искусственной немоты, явственно перекликается со столь любимым Газдановым мотивом метаморфозы, преображения человека, его нового рождения.

В этом обете молчания, помимо всего прочего, было своеобразное проявление скромности, такта и деликатности в отношении девушки, попавшей в пока еще незнакомый и чужой для нее дом. Ей давалось время спокойно осмотреться и освоиться в непривычной для нее обстановке. Не так ли вел себя и Газданов в отношении молодой землячки? И не было ли его предложение ей сменить часы подспудным указанием на то, что она принята в семью и для нее начинается отсчет нового времени?

Подобный сценарий представляется еще более вероятным, если принять во внимание их разницу в возрасте, составлявшую без малого сорок лет. Я же лишь выскажу осторожное предположение, что всех нас вольно или невольно увлекает за собой культурный поток, внутри которого мы совершаем поступки, либо гармонирующие с традицией, либо идущие с ней вразрез. Подобно мольеровскому господину Журдену, сами того не подозревая, мы «всю жизнь говорим прозой», и только временна´я дистанция и пытливый взгляд стороннего наблюдателя позволяют непредвзято оценить это и высказать свои сугубо субъективные соображения относительно того, что было столь красноречиво недосказано.

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Итак, изучение романа «Вечер у Клэр» в рамках мифологического подхода показало, что построение Газдановым своей индивидуальной космогонии преследует одновременно несколько целей. С одной стороны, она оказывается важна для его поэтики, поскольку задает основные параметры архитектоники его многоуровневого текста, актуализирует смысловые связи между его составными частями.

С другой стороны, построение индивидуальной космогонии позволяет ему не только обрести право на личную судьбу, но и придать ей вселенский масштаб, соотнося ее ритмы с разворачиванием мироздания и его постепенным угасанием. При этом центральным противопоставлением для него оказывается разграничение Севера и Юга, Санкт-Петербурга и Кавказа, напрямую коррелирующее с мужским и женским началом (матерью и отцом).

1Эта и все последующие статьи печатаются по изданию: Гайто Газданов: грани личности и таланта. Сб. трудов Междунар. лит. форума. 16–17 сентября 2022 г. / сост. Ю. Нечипоренко, В. Таказов. М.: РУДН, 2022.

2* Внесено Минюстом РФ в реестр СМИ-иноагентов.