Дзерасса ХЕТАГУРОВА. Чужой среди своих

Дзерасса ХЕТАГУРОВА

Чужой среди своих: репрезентация образа Другого в осетинской поэзии конца XIX — начала ХХ века (Г. М. Цаголов, Д. А. Гатуев)

Стремление к интеграции в социо­культурное пространство — важнейшее условие формирования личности. Через осознание «свое-другое» происходит становление каждого индивида, поскольку принятие и понимание другого рождает суть истинного существования.
Сопоставление «своего и чужого — одно из глубинных свойств человеческого сознания» [1, с. 181], соответственно извечная проблема бытия, потому и взаимодействия системы образов «я-другой-иной-чужой» — тема многих философских, культурологических, социальных и филологических трудов (Ф. Ницше, Ж.-П. Сартр, Э. Гуссерль, Ж. Деррида, М. Хайдеггер, М. Бубер, Э. Левинас, Ж. Лакан, Б. Вандельфельс и др.).
В художественной литературе проблема идентичности и самореализации — многогранный казуатор творческих исканий, ведь «все и каждый является я, все и каждый является другим» [4, с. 242].
Особо остро проблема взаимоотношения творческого «я» с обществом, поиска собственной самости и пути социальной коммуникации стояла на рубеже ХIХ–ХХ веков — время «душевного надлома, нервных расстройств, галлюцинаций и видений» [10, с. 160], когда «сотрясаются основы политики, нравственности, экономики и искусства. Воздух насыщен предвестиями и пророчествами наступающей катастрофы» [10, с. 160]. Глобальность разочарований и страхов проявляется в культуре декаданса и зарождающегося модернизма, когда «общение с людьми совращает к самоанализу» [7, с.14], а любой субъект, «проектируя себя и теряя себя вовне, <…> существует как человек» [12, с. 343]. Изменения проникают во все сферы человеческого существования по всему миру, включая и такие отдаленные южные границы России, как Северный Кавказ.
В этот период в Северной Осетии хоть и «происходит процесс дифференциации общества, социально-экономическое и политическое развитие <…> протекает очень медленно. Отсюда — сохранение до позднейшего времени (вплоть до вовлечения Осетии в активный водоворот капиталистических отношений) устойчивых пережитков патриархально-родового строя» [9, с. 285]. Укоренение стереотипов, страх и неприятие перемен рождают проблемы интеграции Осетии не только в общемировой контекст, но и вызывают расслоение внутри самого национального общества, где начинают проявляться личности, которые, несмотря на культурную преемственность (язык, традиции, общее историческое прошлое), вынуждены ломать ограниченность архаичного сознания собственного народа, доказывая необходимость и неизбежность прогресса. Такой индивид, несомненно, сталкивается с неприятием и даже агрессивным отторжением внутри этнической общности, поскольку новизна его мышления вызывает «страх, неприязнь, брезгливость, стремление избежать его или уничтожить» [17, с. 122]. Тем самым, пройдя путь от «иного-другого» до «чужого», такой субъект вынужден стать изгоем внутри национальной группы, белой вороной, когда, говоря на одном с ней языке, он тем не менее ею отторгается, словно «существо из иного мира» [3, с. 131].
Пути осознания своей инаковости и обреченность от этого на одиночество и трагическую дифференциацию внутри родного народа проходят лирические герои Г. Цаголова (1871–1939) и Д. Гатуева (1892–1938), чьи стихотворения и станут предметом нашего анализа.
Георгий Михайлович Цаголов — видный осетинский прозаик, поэт, публицист, общественный деятель и экономист, он «внес неоценимый вклад в развитие общественной мысли Осетии» [16,
с. 5]. Цаголов прожил трудную, полную тяжких невзгод и перипетий жизнь. Формирование незаурядности Цаголова берет начало в семье, под влиянием яркой личности отца-священника, сложившего с себя сан, чтобы принять «активное участие в борьбе сельской бедноты с кулачеством и представителями власти» [16, с. 5]. От этого и в его сыне с детских лет воспитывался «дух непримиримости к социальному злу и насилию» [16, с. 6].
Георгий Михайлович учился в духовной семинарии, из которой его исключили за чтение запрещенной литературы. С шестнадцати лет поэт начал свой трудовой путь от простого рабочего до телеграфиста, возчика, писаря и журналиста. Его жизненное и творческое кредо осталось неизменным как в годы царизма, так и при советской власти: борьба за счастье народа, разоблачение проблем социально-экономического положения горцев, что нашло выражение в его фундаментальном труде «Край беспросветной нужды» (1912). Приветствуя октябрьскую революцию, поэт открыто говорил о плюсах и минусах новой власти, за что тяжело поплатился. Трагический абсурд судьбы Цаголова заключается в том, что «огромный жизненный и профессиональный опыт, глубокое знание общественно-экономической жизни народов Кавказа во всех ее аспектах» [16, с. 12] — все это осталось невостребованным в советском обществе, где умнейший и образованнейший представитель осетинской интеллигенции оказался не только не у дел, но подвергался систематической травле и гонениям, что привело в конечном итоге к нищете и голодной смерти.
Поэтический путь Г. М. Цаголова начинается в 90-е годы ХIХ века. Тематика его произведений акцентировалась на проблемах современности: певец горской бедноты, обличитель социальных изъянов, активный борец с несправедливостью. Тем не менее время зарождения модернизма с его разочарованиями и исканиями рубежа веков изменяет и реалистическую направленность поэзии Цаголова, проявляясь в характере рефлектирующего лирического героя.
Через все творчество Цаголова (от 90-х годов ХIХ до 20-х ХХ века) рефреном проходит тема одиночества «иного/другого». Уже в одном из ранних стихотворений «Один» (1895) лирический субъект глубоко анализирует свою тяжкую судьбу:
Один!.. Один с гнетущим адом
В измученной, больной груди…
Без оживляющего взгляда,
Без слов привета впереди…
В водовороте жизни шумной,
В слезах отчизны дорогой,
В восторгах юности безумной —
Один, как перст, для всех чужой!
Мечты, любовь и упованья,
Чем так нас молодость манит, —
Все одиночества сознанье,
Как демон, губит, леденит…
Мертвящий холод грудь сжимает,
Как безграничный властелин…
Блажен, кто чувствует и знает,
Что он на свете не один [18, с. 19].

Несомненное влияние элегических настроений декаданса в тексте проявляется в остром взгляде поэта-провидца, который в обманчивых огнях молодости читает череду будущих жизненных перипетий изгоя-одиночки, неприкаянного странника.
Истоки подобного самоощущения лирического героя берут начало в хронотопе пути самого автора: неординарный человек, сменивший множество работ и мест проживания по всей территории как Северного Кавказа, так и России в целом, пишущий на русском языке, Цаголов воспринимался как Другой, говорящий на неродном языке, непонятый, чужак-перекати-поле. Осетинское общество начала ХХ века отличалось замкнутостью коллективного сознания, гипертрофированной акцентированностью на родовых традициях. Поэтому билингвальный человек будущего не смог найти понимание в патриархальной ограниченности национального социума.
Трагедия лирического «я» поэзии Цаголова заключается в отчаянном стремлении служить народу, которое оборачивается отчуждением и активным отторжением. С одной стороны, парадокс неприятия далеко не случаен, ведь испокон веков любой «художник, поэт — вечный Другой культуры. С одной стороны, Поэт наделяется необычными свойствами, он воспринимается как предсказатель, пророк, с другой — он постоянно входит в противоречие с повседневной реальностью» [19, с. 146]. Поэтому осознание субъектом поэзии Цаголова своей избранности, способности воспринимать новые веяния прогресса отвергалось инертной народной массой, скованной ретроградным сознанием и страхом пред всем иным-другим-чужим.
Лирический герой в стихотворении «Тяжело» (1909) сетует на все те же проблемы самоидентификации внутри этническо-национальной группы, осознает тупиковость и абсурдность своих исканий и предвидит вынужденное изгнание из родного края:

Тяжело… Безлюдною дорогой
Всем чужой, как странник, я бреду…
…………………………………………………….
Я — один… Все тихо, как в могиле,
И угрюм мой одинокий путь.
О тебе ль, невзгодами томимый,
Край родной, я плачу и скорблю —
Скорбь моя горит во мне незримой…
Как чужой, незримо я люблю…
…………………………………………….
Край родной!.. Под ношей трудовою,
Может быть, в пути отстану я…
Может быть, сомкнется надо мною
Даль чужбин… Прости тогда меня!.. [18, с. 63]

Репрезентируя свое одиночество среди своих, лирический субъект называет себя странником, бесприютным человеком, чья тоска усугубляется болью не только за свою судьбу, но также и тем, что сочувствие и любовь к народу он вправе выражать лишь украдкой, со стороны, как вынужденный изгой, лишенный даже права сострадать: «Как чужой, незримо я люблю».
В стихотворении «На чужбине» представлен тяжкий путь героя поэзии Цаголова за пределами родного края. Он, словно бродяга, оплакивает свою безрадостную жизнь вне Осетии:
Чужие люди… Речь чужая…
Чужое все вокруг меня…
Здесь ночь, как смерть, — могильно-злая,
И нет здесь радостей у дня…
…………………………………………..
Какой насмешкой жизнь сложилась!..
Любить свой край, народ любить,
Уж верить в явь того, что снилось…
И все затем, чтоб… где-то сгнить!.. [18, с. 72]

Чужой всюду и везде герой от тупика декаданса приходит к обыденной трагедии экзистенциализма, в философии которого человечество в целом, будучи «открытым вопросом и вечной незавершенностью» [13, с. 22], обречено осознавать «безосновность, заброшенность и устрашающую свободу человеческого сознания» [13, с. 22]. Так и для лирического субъекта поэзии Цаголова смена места жительства ни к чему не привела: его одинокая душа всюду видит «пустоту и бессмысленность заведенного порядка вещей» [6, с. 265]. Стихотворение заканчивается горькой насмешкой над собственной судьбой: в то время, когда уже близок час освобождения (предчувствие поэтом революции 1917 года), он не может разделить новую жизнь со своим народом, вынужденный прозябать за пределами родного края.
Неудовлетворенность, нереализованность, невозможность существования в социуме приводят к созданию пророческого стихотворения «Когда умру…» (написано до 1917 года), в котором автор с горечью обличает свою глобальную отвергнутость, предвидит скорую неизбежность смерти, без пафоса констатируя:

Когда умру я, край родимый
Ничуть об этом не вздохнет,
Никто ни зримой, ни незримой
По мне слезинки не прольет.
Я в жизни мало верил в грезы,
Не верю им я и сейчас…
…………………………………………..
«Босяк»! Нисколько не стесняясь,
Меня за то здесь так зовут,
Что я бездомником скитаюсь,
Живу кой-как то там, то тут…
Сплелись здесь все в согласном хоре —
…………………………………………………………..
Что я — к тому ж… не «свой» босяк.
«Не свой»… И это ясно тоже…
……………………………………………….
Ненужный, лишний, чуженин.
Слетала ль радость, грудь ли ныла,
Гроза ль сгущалась надо мной,
Манили ль сны, иль явь давила, —
И был и есть «босяк»… «чужой»…
Ну, что ж… Плевать!.. Без слов надгробных,
Без слез фальшивых, без речей
В могилу лечь куда удобней…
И веселей!.. И веселей!.. [18, с. 91]

Один из самых унизительных ярлыков, которым могли в осетинском обществе обозначить неудачника-изгоя, — слово «босяк», в случае с лирическим субъектом Цаголова трагизм удваивается еще и тем, что он даже босяк «не свой». Всю жизнь положивший на борьбу за счастье народа, он оказался не понят и отвергнут: «ненужный, лишний, чуженин», чье экзистенциальное одиночество дополняется горечью непонимания. Он говорит открыто о проблемах осетинского общества, но говорит на не родном для него языке. Это стихотворение — кульминация исканий героя, высшая точка осознания своей неприкаянности везде и всюду: «И был и есть “босяк”… “чужой”…»
Неизбежность конца приветствуется лирическим субъектом в стихотворении «Я все один…» (1929), демонстрируя стремление скорее поставить точку в странной истории уникальной личности, оказавшейся невостребованной:

Как ночь осенняя, уныло
Тянулась лет моих чреда…
Я не жил вовсе… Гасли силы,
Не расцветая никогда.
Я был один, как гость незваный
У очага людей чужих…
Один — средь жизни слезотканной…
Без теплых слов… Без слов родных…
Минула молодость… Как прежде,
Я все один… Все сам с собой…
……………………………………………..
Уж старость близится, угрюмо
Осыпав инеем седин…
А я, как был… Все с той же думой…
Я — все один… Один… один…
Так догорай же, жизнь, скорее!..
Пора на отдых… Я устал…
Я допиваю, не жалея,
Для всех докучный свой бокал!.. [18, с. 77–78]

Таким образом, в характере героя поэзии Цаголова соединились отличительные особенности личности конца XIX — начала XX века: декадентская тоска и экзистенциальное одиночество. Корни его бесприютности в том, что сознанием он ушел далеко за грани патриархальной среды, в которой родился, и к тому же он билингвальный осетин, вдвойне оттого и чужой. Также в трагедии вынужденного «босяка» Цаголова кроется еще и доказательство удручающей извечной закономерности: поэты «всегда возвещают будущее, а мы распинаем их, ибо мы живем в страхе перед неизвестным» [10, с. 70–71].
Творчество осетинского писателя, поэта, публициста, революционного и общественного деятеля Дзахо (Константина) Алексе­евича Гатуева относится к начальным годам ХХ века — времени становления нового советского государства. Гатуев, так же как и Цаголов, родился в семье священника, получил прекрасное образование в Московском университете. Всецело поддерживал революцию и в последующем принимал активное участие в становлении советской власти. Занимался журналистикой, историей Кавказа, участвовал в экспедициях и собирал этнографический материал. Жил и работал в Москве (1928) и на Северном Кавказе. Тем не менее, несмотря на все свои заслуги пред обществом и яркую деятельность на его благо, Гатуев повторил судьбы многих интеллигентов в СССР — оказавшись несправедливо обвиненным и расстрелянным в 1938 году.
В поэтических текстах Дзахо Гатуева ощущается влияние идей романтизма, реализма и символизма: «тоска по идеалу, по благородной и высокой жизненной цели» [15, с. 4]. Образ «другого/чужого» прослеживается в стихотворении «Ах, зачем я хожу на праздники…» (1908), где национальный колорит является фоном для исканий лирического героя, осознающего свою инаковость в пестром водовороте жизни:
Ах, зачем я хожу на праздники,
Юноша, неумелый в пляске?
Почему не слыву проказником?
Не пою журчащие сказки?
Почему по тропинкам полночью,
Одинокий, брожу без цели,
И с набега я утром солнечным
Не гоню лошадей в ущелье?
Мой кинжал, для злой мести кованный,
И стальная кремневка деда
Не блеснули хоть раз очарованно
Ни над кем, предвещая беды.
И не пляшут со мной красавицы,
Не поют обо мне своих песен, —
Ни одна из них не печалится,
Что земля мала, что мир тесен [5, с. 13].

Если творчество Цаголова всецело сконцентрировано на внутреннем мире героя, на его страданиях и переживаниях, то субъект поэзии Гатуева более общественный элемент, он пытается влиться (хоть и безуспешно) в традиционный уклад жизни, описывая такие обычаи горцев, как кровная месть, участие в набегах, песни и пляски на праздниках.
Объяснение сплина лирического «я» Гатуева — в невозможности реализовать себя в социальных рамках национальной группы: неумелый в пляске, он не гонит лошадей, кинжал и кремневка не применяются в акте кровной мести, не влюблены в него девушки. Он этнически принадлежит родному краю, но разумом вышел далеко за его рамки, рефлексируя, размышляя над проблемами собственными и общественными, осознавая необходимость перемен, которые пока еще отвергаются народной массой. В его голосе нет трагизма, как у Цаголова, творившего в традициях декаданса рубежа XIX–ХХ веков. Поэзия Гатуева репрезентирует искания ХХ века, где «каждый субъект отражает весь мир, но со своей точки зрения» [11, с. 21], всецело занятый «преодолением самого себя» [12, с. 343].
В тексте прослеживается некая романтизация прошлого, когда национальные обычаи служат для создания экзотического колорита. Кровная месть, «являясь одним из атрибутов первобытно-общинного строя, весьма активно проявлялась у осетин еще в середине XIX века. В пережиточной форме она дошла даже до первых лет советской власти, когда она нередкими фактами давала еще о себе знать» [9, с. 307]. Суть кровной мести в том, что каждый родственник убитого (и случайное, и намеренное убийство требовало отмщения) обязывается священным долгом мстить смертью убийце и его родственникам. Возникнув как эффективная мера самосохранения и самообороны, кровная месть вырождается со временем в тяжелый бич общества: нередко убийства и преследования шли через поколение в поколение, уничтожая мужскую ветвь рода.
В стихотворении Гатуева данный архаизм возник как типичная деталь быта. Месть у Гатуева — романтизированный абстрактный элемент кавказской действительности, в которой не находит себе места лирический герой: «Мой кинжал, для злой мести кованный, / И стальная кремневка деда / Не блеснули хоть раз очарованно / Ни над кем, предвещая беды».
Лирический субъект поэзии Гатуева всецело принимает свою инаковость и вынужденное одиночество, он лишь печально размышляет, осознавая тот факт, что все проявления общественной жизни для него чужды. А в конце стихотворения усиливается особое настроение («Ни одна из них не печалится, / Что земля мала, что мир тесен»), «поскольку всякая истинная поэзия кончает ирониею. Пламя лирического восторга сожигает обольстительные обличия мира, и тогда перед тем, кто способен видеть, — а слепые не творят, — обнажается роковая противоречивость и двусмысленность мира. И приходит ирония» [14, с. 521].
Так и «чужака» Гатуева отличает грустная ирония, через призму которой он видит не только проблемы общечеловеческие, но и индивидуальные в истинном свете, ведь он поэт-творец, а именно они проницательно «властвуют над миром и проникают в его мистерии» [2, с. 367].
У Гатуева инаковость не только вынужденная (современный человек не вписывается в архаику прошлого), но и осознанный выбор самого героя, так как он уже изначально иной, будучи поэтом, Избранным, — и как истинный представитель ХХ века он может со спокойной обреченностью уверенно сказать о себе словами известного французского философа Э. Левинаса: «Я — это одиночество» [8, с. 140], так как именно ХХ век привнес в культуру новое понимание человека, с его тотальной брошенностью во вселенной, в мире и даже в самом себе.
Таким образом, приходим к следующим выводам. В текстах Цаголова и Гатуева репрезентируются пути самоидентификации билингвальной личности как в пределах национальной группы, так и в общемировом контексте. Трагизм вынужденного одиночества в поэзии Цаголова заключается в конфронтации с этносом: его искреннее стремление помочь не находит отклик, а любовь выказывается исподволь, украдкой на неродном языке. В стихотворении Гатуева дихотомия «свое/чужое» проявляется в невозможности существования героя по законам архаических традиций и стереотипов в силу того, что его сознание ощущает их неизбежную узость, а будучи поэтом-творцом и современным человеком, он открыт всему новому в стремлении привнести его на местную почву.
Отторжение лирических субъектов поэзии Цаголова и Гатуева явилось результатом столкновения прогресса и регресса, когда стремление к диалогу с народом оборачивается монологом трагизма у Цаголова и тоскливым риторическим, вопрошающим сплином у Гатуева.
Формирование образа «другого/чужого» у Цаголова проходит под влиянием эстетики декаданса (пессимизм и разочарованность сознания) и модернизма (одиночество выходит за пределы одной личности, теряясь в конечности всего сущего). Субъект поэзии Гатуева, как человек ХХ века, с отстраненной иронией всецело принимает и понимает свою инаковость, хоть и не согласен жить вне родины на обочине жизни.

ЛИТЕРАТУРА

1. Адельсгрубер П. Свое-чужое и вопрос о границах «цивилизаций»: австрийско-российский рубеж в записках путешественников // Другой в литературе и культуре: Сб. науч. трудов: в 2 т. М.: Новое литературное обозрение, 2019. Т. 1. С. 180–194.
2. Бальмонт К. Д. Элементарные слова о символической поэзии // Бальмонт К. Д. Собр. соч.: в 7 т. М.: Книговек, 2010. Т. 6. С. 348–368.
3. Баринов Д. Н. Другой как чужой в пространстве политического дискурса: Идентичность, архетипы и «автономия культуры» // Другой в литературе и культуре: Сб. науч. трудов: в 2 т. М.: Новое литературное обозрение, 2019. Т. 1.
С. 127–148.
4. Бахтин М. М. Автор и герой: К философским основам гуманитарных наук. СПб.: Азбука, 2000.
5. Гатуев К. А. Стакан шейха. Орджоникидзе: Ир, 1981.
6. Ищук-Фадеева Н. И. Другой в образной системе драмы Л. Толстого «Живой труп» // Другой в литературе и культуре: Сб. науч. трудов: в 2 т. М.: Ганга, 2021.
Т. 2. С. 252–270.
7. Кафка Ф. Афоризмы. Размышления об истинном пути // Кафка Ф.Собр. соч.: в 3 т. / пер. с нем. С. Апта. Т. 3. М.; Харьков: Художественная литература; Фолио, 1994.
8. Левинас Э. Тотальность и бесконечное / пер. с фр. И. С. Вдовиной // Левинас Э. Избранное. Тотальность и бесконечное. М.; СПб.: Университетская книга, 2000.
С. 66–291.
9. Магометов А. Х. Культура и быт осетинского народа. Историко-этнографическое исследование. Орджоникидзе: Ир, 2011.
10. Миллер Г. Время убийц / пер. с англ. И. Стам и др. СПб.: Азбука-классика, 2001. С. 19–160.
11. Руднев В. П. «Я» и «Реальность». М.: Гнозис, 2019.
12. Сартр Ж.-П. Экзистенциализм — это гуманизм / пер. с фр. А. А. Санина // Ницше Ф., Фрейд З., Фромм Э., Камю А., Сартр Ж.-П. Сумерки богов. М.: Политиздат, 1990. С. 319–344.
13. Сартр Ж.-П. Бодлер / пер. с фр., примеч. и статья Г. К. Косикова. М.: Едиториал УРСС, 2004.
14. Сологуб Ф. К. Демоны поэтов // Собр. соч.: в 6 т. Т. 2: Мелкий бес. Роман. Рассказы. Сказочки. Статьи. М.: Интелвак, 2001. С. 515–528.
15. Суменова З. Н. Дзахо Гатуев // Гатуев К. А. Стакан шейха. Орджоникидзе: Ир, 1981. С. 3–12.
16. Суменова З. Н. Г. М. Цаголов (1871–1939) // Цаголов Г. М. Собр. соч.: в 3 т. Владикавказ: Ир, 1992. Т. 1. С. 5–14.
17. Феррони В. В. Три лика другого: «Другой», «Иной», «Чужой» // Вестник ВГУ. Серия: Философия. 2012. № 1. С. 112–130.
18. Цаголов Г. М. Собрание сочинений: в 3 т. Т. 1. Владикавказ: Ир, 1992.
19. Шапинская Е. Н. Образ Другого в текстах культуры. М.: КРАСАНД, 2012.