Бимболат БТЕМИРОВ. «Я ПОТЕРЯЛ СВОЕ ИМЯ…»

Воспоминания

Допрос1

Самым тяжелым переживаниям мы подвергались во время расстрелов, когда страдали от страха близкой непосредственной опасности для нашей жизни. Наряду с этим здесь присутствовали для нас не менее тяжелые переживания во время допроса в кабинете уполномоченного-следователя, где всякий из нас находился в полной его власти, и он буквально делал с нами все то, что хотел, подвергая любого заключенного всевозможным оскорблениям и телесным пыткам. Допросы обычно производились в неурочное время после полуночи, смотря по фантастическому настроению следователя, который, сидя у себя в кабинете на верхнем этаже, продолжал свою работу по допросам даже до самого утра. Следователей и районных уполномоченных местный отдел ГПУ имел много, они все применяли к нам один и тот же грубый метод. Для нас же ночные вызовы на допрос были крайне неприятны и нежелательны. Мы очень уставали за целый день: толкотня в тесноте и густой вони, сидеть можно только на нарах или без стульев, прилечь же и отдохнуть днем не было места и возможности, ибо камера наша была полна людьми, как в муравейнике.

Вызовы наверх на допрос по ночам прерывали наш общий сон; просыпаясь тревожно от сна глубокой ночью, мы не могли долго понять, кого вызывают и куда его поведут: на расстрел или на допрос. Допрашивая заключенного наедине, следователь ничего не стеснялся, позволяя себе все, что было ему угодно, и не считаясь абсолютно ни с каким законом или даже простым приличием. Зная о беспомощности заключенного и его страхе перед грозной опасностью, следователь издевался над ним даже в начале допроса, когда он еще не был расстроен, когда еще не пришел в ярость хищного зверя. Временами неожиданно он вставал, близко подходил к заключенному, левой рукой вдруг хватал голову несчастного, придерживая ее, а правой рукой насильно всовывал ему карандаш, ручку в ноздри, в ухо или производил сильный удар кулаком по носу, по зубам. Затем отходил в сторону окна, смотрел на пустую освещенную улицу, насвистывая какую-нибудь веселую песенку, а в это время заключенный обливался кровью, переживая в душе свою трагедию.

Во всех случаях следователь руководствовался заранее составленным самим же протоколом вчерне и теперь в процессе допроса лишь переписывал его окончательно для подписи заключенным, дополняя его некоторыми деталями, не меняющими общий смысл протокола. Содержание заготовленного протокола всегда имело умышленно такой уклон и составлялось с таким расчетом, чтобы на основании этого документа, подписанного самим заключенным, тройка ГПУ могла приговорить его если не к расстрелу или десяти годам, то, по крайней мере, к пяти годам принудительных работ в лагерях. Здесь совершенно ясно, что можно убить свободно двух зайцев одним выстрелом, заключенный как нежелательный элемент снимается с насиженного места, из той среды общества, где он мог пользоваться хорошим именем или авторитетом, и ссылается на пять или десять лет в лагеря на безвозмездную работу.

На допрос вызывают обычно через месяца два или больше после ареста гражданина и водворения его в подвалы ГПУ. Допрос повторялся несколько раз с перерывами в несколько дней, в несколько недель и больше. Бывали случаи, когда заключенного не допрашивали шесть месяцев и даже больше. За это время особые тайные агенты и районные уполномоченные собирали дополнительные сведения о жизни данного заключенного в прошлом, по месту его службы или работы и по месту жительства. Изучали его биографию, его происхождение, в каких кругах он вращался, кто были его предки и прочее. Материал должен быть таким, чтобы следователь имел возможность использовать хоть какие-нибудь данные, дать содержанию протокола нужный уклон для обвинения заключенного. Сведения о заключенных, могущие служить основанием следователю для обвинения, могут иметь совершенно невинный характер. Например, предместком2 того учреждения или промпр[едпр]иятия, где работал заключенный до ареста, дает сведения о нем, что он не выступал на собраниях, не сотрудничал и не принимал участие в развитии стенной газеты, вообще он вел себя на службе изолированно от советской жизни. Далее с того места, где проживал заключенный, преддомком3 дает сведения о нем в том же духе, т. е. что там, по месту жительства, он также ничем не проявил себя за советскую власть, относился к собраниям домкома и к его работе равнодушно. Иначе говоря, выясняется, что данный заключенный хотя и не совершил преступление против власти, но он не сторонник ее. Если же принять во внимание старый девиз ВКП(б) «Кто не с нами, тот против нас», то собранного материала против заключенного вполне достаточно, чтобы загнать его на десять лет в концентрационные исправительно-трудовые лагеря.

Молодой следователь двадцати двух лет, не успевший еще получить даже «высокое» звание коммуниста, будучи всего лишь кандидатом в ВКП(б), славился самым дурным именем у заключенных нашей камеры. Он яростно нападал лично на меня во время моего допроса с обвинением, что я, сын простого безземельного горца, имея в свое время широкий доступ в коммунистическую партию, не стал ее членом, а оказался контр­революционером и врагом советской власти. Он ругал меня самыми похабными словами, ругал моего Бога, мою веру, моих предков и родителей за то, что они произвели меня на свет. Ненормальные глаза его дико смотрели на меня в упор, он был как хищный зверь, собирающийся прыгнуть на свою добычу. Я был перепуган его поведением и враждебным отношением ко мне, острая нервная дрожь пробежала по всему моему телу после этих ругательств, следовавших одно за другим. Каждое его слово было оскорблением, угрозой или адским упреком. Набрав всю свою силу воли и смелость, я задал ему скромно вопрос: чем я заслужил столь суровое обращение, какое преступление я совершил, что плохого я сделал для советской власти? Молодой следователь вышел из себя, он остервенел, лицо его изменилось, соскочил со стула и, яростно угрожая мне своим кулаком, сказал:

Совершил, сделал, этого еще не хватало. Ты, собачий сын, ничего не успел, но мог сделать, ты контрреволюционер, враг советской власти.

Далее он обвинял меня в том, что я отказался от выполнения общественной обязанности члена Горсовета, куда я «имел честь» быть выбранным шесть месяцев тому назад до ареста, но нога моя не переступила порог Горсовета (работа).

Ты, бандит, нагрубил в одном магазине кооператива, — кричал он в гневе. — Не будучи членом этого кооператива, ты требовал продать тебе товар и тем самым нарушил установленный законный порядок.

Я сразу сознался, что действительно такой случай был. Проходя как-то мимо этого магазина, я обратил внимание на витрине на пару маленьких детских носков, мне очень хотелось их купить для своего шестимесячного сына. Я просил продать их мне сперва продавщицу, а потом заведующую магазином, — та, узнав о том, что я не член этого кооператива, не стала со мною даже говорить. Когда же я повторил свою просьбу, доказывая, что я также сов[етский] гражданин, нахожусь на службе и должен иметь право на покупку такого пустяка, как одну пару детских носков, женщина вспылила и наговорила мне дерзости. Возможно, что в свою очередь я тоже сказал ненужное, что-либо лишнее, вообще это было тоже давно, до ареста, и я не помню.

А кто оскорбил милиционера при исполнении им служебных обязанностей? — злобно погрозив пальцем, спросил он.

Да, сознался я, такой случай тоже был, он мне нагрубил первый, и я отвечал ему такими же тоном и словами. В конце концов, я не менее полезен для государства, чем простой рядовой милиционер. Стычка же между нами произошла по поводу случайного опоздания, примерно на четверть часа, зажечь свет вечером в уличном фонаре моего домика, где я жил с семьей. Следователь что-то начал было говорить, но фраза его застряла в горле, за моей спиной дверь открылась, и в кабинет вошла молодая женщина. Она держала в руках какую-то бумагу и прямо подошла к следователю и встала рядом с ним. Очевидно, это была его секретарша и машинистка, об этом нетрудно мне было догадаться. Следователь взял бумагу, сидя за столом, положил ее перед собою, сильно нагнулся над ней и стал читать ее содержание. Хотя мысли мои были заняты страхом за свою судьбу, все же нельзя было не заметить, как левое плечо следователя сильно опустилось вниз в сторону рядом стоящей женщины, а левая рука исчезла совсем за столом. Не смея поднять голову и взглянуть хотя бы на секунду на эту особу, я стал смотреть мимо края письменного стола, где стояла женщина. Она ждала ответа или разъяснения от своего начальника, а он читал бумагу.

Вдруг я вижу внизу подол черной юбки молодой женщины со стороны следователя медленно поднимается, постепенно оголяя красивую круглую ее ногу выше колена. Любопытство мое возросло, почему-то мне захотелось увидеть лицо этой особы. Я набрался храбрости, взор мой медленно скользил снизу вверх по стройной фигуре молод[ой] женщины, дошел до стянутой изящной ее талии, затем до роскошных выпуклых грудей и остановился на ее прекрасном лице. В этот момент она как раз опускала свои веки с длинными черными ресницами и закрыла глаза. Она зажмурила глаза, я опоздал на секунду и не успел взглянуть на выражение ее больших глаз, поэтому впечатление мое получилось неполное. Красивые черты ее лица немного сжались, как от незначительной боли, я быстро опустил глаза вниз, боясь накликать беду на свою голову. Какую боль причинили ей пальцы грозного следователя под юбкой — физическую или же оскорблены были ее нравственные чувства как женщины? Через несколько минут она взяла протянутую ей бумагу с коротким объяснением своего начальника и быстро мелкими шагами вышла из кабинета.

Допрос начался вновь, выражение лица следователя опять приняло зловещий вид. Он обратился ко мне:

Ты, бандитская морда! Скажи-ка, что ты знал о жизни таких же бандитов-кулаков, как сам, бежавших от власти в лес?

Я пожал плечами и ответил:

Что могу я знать о жизни людей в лесу, когда я вечно занят своей службой и никуда не выезжаю из города?

А твои сообщники?

Никаких сообщников я никогда не имел, — возразил я.

Далее он стал меня обвинять в агитации против власти, особо подчеркивая детали моего разговора о том, что сельчане уйдут в леса, если раскулачивание будет проводиться с такой жестокостью. Я окончательно растерялся, ибо он говорил правду, это были мои слова, когда-то мною сказанные, еще во время разгара раскулачивания сельских «кулаков», в присутствии нескольких человек служащих, моих же подчиненных по службе. На этот раз я решил не сознаваться, невзирая на то, что следователь назвал мне место, день и даже часы сказанных мною злополучных фраз и перечислил фамилии лиц, присутствовавших при этом. Он бесился, ругался многоэтажными словами, сурово угрожая мне. В это время дверь за моей спиной кто-то приоткрыл немного. Быстрым взглядом в ту сторону следователь дал кому-то непонятный знак. Я почувствовал что-то недоброе, дело осложнялось, ясно, что кто-то стоит по ту сторону двери, но с какой целью он пришел? Следователь резко усилил свое наступление, требуя от меня полного сознания во всем. Я начал теряться еще больше, страх мой увеличился, наступал решительный момент, я глубоко жалел, что не сознался сразу же, но теперь уже поздно, хотя в моих фразах особенного преступления не было — я высказал свое мнение относительно раскулачиваемых сельчан, только и всего. Видя мое упорство, следователь кивнул головой в сторону двери, и в кабинет вошел человек — бледный, с отросшей рыжей бородой, лет тридцати шести, в помятой грязной одежде, видно, такой же заключенный, как и я, которого привели сюда снизу, из подвалов. Присмотревшись, я узнал в нем одного из тех моих сослуживцев, в присутствии коих произошел давнишний мой злополучный разговор. Человек этот был бывший офицер белой армии, бежавший вместе с ней в Турцию в 1919 году совсем молодым, затем вернувшийся обратно на родину. Он служил до ареста в нашем учреждении в качестве счетного работника и, как видно теперь, одновременно состоял тогда тайным агентом ГПУ. Следователь повернулся в сторону и приказал ему:

Ну, докажи этому бандиту, — указывая на меня пальцем, — что он вел в твоем присутствии контрреволюционную агитацию среди своих сослуживцев.

К великому моему удивлению и огорчению, бывший мой меньший сослуживец, всегда вежливый и корректный со мною тогда, теперь неожиданно напал на меня по примеру следователя, в самой грубой и дерзкой форме напоминая мне о разных деталях моего «контрреволюционного» разговора в его присутствии. Делать было нечего, я вынужден был косвенно сознаться, подчеркивая ничтожность значения сказанных мною неосторожных фраз. Тайный агент-арестант ушел, мы остались опять одни. Допрос, по-видимому, кончался, следователь присел на свое место, а я ждал, молча переживая страшные минуты, и наблюдал за ним, что он будет делать со мною дальше.

Следователь вынул из папки исписанный лист бумаги с перечеркнутыми и исправленными строками — по-видимому, черновик моего протокола, заготовленный до моего прихода сюда. И стал его переписывать начисто. Прошло много времени, пока он писал, иногда он останавливался, долго думал о чем-то, затем начинал вновь свое дело. Наконец он закончил длинный свой протокол, посмотрел на меня в упор и, протянув мне ручку с пером, сказал:

На вот! Подпиши!

Дрожащей рукой я взял ручку и, прежде чем подписать, нагнулся к столу с намерением прочитать содержание протокола, от которого зависела дальнейшая моя судьба. Неожиданно следователь выхватил протокол, быстро подвинул его к себе, а меня сильно толкнул в бок в другую сторону, он злобно вытаращил на меня свои зверские глаза и сказал:

Ты что, мерзавец! Вздумал читать протокол? Значит, мне не веришь? Подпиши по-хорошему, иначе тебе будет хуже.

Я доказывал мое законное право ознакомиться с содержанием протокола, тогда он схватил протокол в руки и в виде одолжения стал его читать мне сам. Не веря ему ни на один золотник, я все же слушал его внимательно, насколько мог, так как воспрепятствовать ему не имел никакой возможности. Он читал быстро, местами умышленно пропуская отдельные строки, это еще больше напугало меня. «Пропала моя несчастная голова», — подумал я в этот момент. Чтение кончилось, он категорически предложил мне теперь подписать протокол. Неизвестно, какие места и что именно он скрыл в протоколе от меня при чтении, но те обвинения, что он прочел вслух, вполне были достаточны для того, чтобы по советским законам расстрелять меня, по крайней мере, два раза. Я протестовал против таких резких обвинений, как мог в моем положении, они явно не соответствовали истине, я окончательно устал, обессилив совершенно, нервы не выдерживали больше, холодный пот выступил на всем моем теле. Долго тянувшийся допрос поборол меня, было поздно, с улицы в окно уже проникал ранний утренний свет. Следователь на этот раз озверел сильнее.

На что мне твоя дурацкая истина? — кричал он вне себя. — Мне известно, что ты враг советской власти, и этого вполне достаточно, чтобы тебя расстрелять, как поганую собаку.

Затем резким движением он выдвинул ящик письменного стола, схватил оттуда наган и направил его дуло прямо на меня. До этого я много раз слышал о подобных угрозах в кабинетах следователей ГПУ во время допросов заключенных. Я знал, что он стрелять не будет, он наводил лишь страх, тем не менее я окончательно убедился в его упорстве, сломить которого я никак и ничем не мог. Истрепавшись, весь ослабленный, с мутной головой и тревожными, неясными мыслями я пришел в состояние полного отупения. Бессознательно, неожиданно для самого себя я быстро схватил из рук следователя протокол и наскоро подписал его. Он как-то странно посмотрел на меня, и в этот момент мне показалось, что ядовитые его глаза несколько смягчились. «Все равно рано или поздно когда-то нужно умирать», — подумал я в ответ на его странный взгляд. На рассвете я был уже в своей камере, заключенные вставали и убирали свои лохмотья, задавая мне разные вопросы по поводу моего долгого допроса.

На Кавказе в глубине гор, на выступах высоких скал, недоступных даже старым опытным охотникам, вьют свои гнезда хищные орлы особой породы. Они очень крупны, с большим тяжелым туловищем, размах их крыльев доходит до двух метров. Орлы эти очень прожорливы, и своей жадностью не уступают кровожадным диким зверям. Временами такой орел-хищник спускается вниз на высокогорные альпийские пастбища, где летом пасутся овцы большими отдельными стадами. Орел-хищник долго кружится на большой высоте, высматривая местность своим необыкновенным острым зрением и выбирая ближайшую пропасть от стада, куда он должен сбросить свою жертву. После этого он со страшной быстротой спускается вниз, налетает на один край стада, издавая крыльями сильный свистообразный звук наподобие звука летящего пушечного ядра. Испуганные овцы разбегаются в разные стороны куда попало, в это время орел-хищник на лету отбивает своим крылом одну из них, отгоняя ее по направлению пропасти. Нападение орла-хищника всегда бывает неожиданно и внезапно, настолько быстро, что даже вооруженный пастух не успевает принять необходимые меры. Орел-хищник летит над самой овцой, управляя ее направлением, и в то же время наносит ей сильные удары по бокам своими могучими крыльями. До смерти перепуганная овца бежит со всех ног под орлом-хищником совершенно бессознательно. Орел-хищник гонит овцу прямо к пропасти — долго, с зигзагами и препятствиями, наконец они достигают самый край крутого, глубокого обрыва. Овца теперь скачет по самому краю пропасти, враг-хищник учащает свои сильные удары по ней, овца хорошо понимает, что упасть в глубокую пропасть — это значит смерть. Беззащитная овца теряет голову окончательно, не зная, что делать для того, чтобы спасти свою жизнь, и продолжает бежать, уже уставшая, обессиленная. В этот момент хитрый орел-хищник наносит овце молниеносный удар всей своей тяжестью в бок, бедная овца срывается с обрыва и падает вниз на дно пропасти. Таким образом орел-хищник достигает своей цели, он сейчас же плавно спускается по воздуху вниз и начинает рвать и клевать горячее мясо издыхающей овцы.

Не будет преувеличением сравнить следователя ГПУ с орлом-хищником, а заключенного в кабинете его во время допроса с овцой, отбитой от стада. Хорошо подготовленный в хищническом советском духе следователь, чувствующий за собою силу власти, смотрит во время допроса на перепуганного заключенного в упор, точно хищный орел на овцу. Оба, как следователь, так и заключенный, хорошо понимают, что в данном деле с юридической точки зрения нет законной почвы для обвинения, точно так же, как орел-хищник не имел законного юридического права гнать овцу к пропасти на верную гибель. В деле не имеет место преступление, совершенное допрашиваемым заключенным, нет материала против него, могущего доказать факт преступления против власти, имеются лишь доносы отдельных лиц, тайных агентов самого ГПУ, письменные доклады предместкома по месту службы или работы заключенного и домкома по месту его жительства в черте города. Если же заключенный до ареста проживал в сельской местности и работал, скажем, в колхозе, то и в этом случае следователь имеет в своем распоряжении доклады предместкома правления колхоза, председателя сельсовета и особо отзыв сельской партийной коммунистической ячейки. По существу весь этот материал ничего, конечно, не стоит, он может лишь быть доказательством к обвинению заключенного в его несимпатии к власти, в его равнодушном, без всякого энтузиазма отношении ко всему и в прочем.

Теперь нет таких заключенных, как в начале большевистской революции и даже несколько лет тому назад, когда следователь ГПУ предъявлял тогдашним заключенным обвинения за богатство, за аристократическое происхождение, за высокие чины в царское время, за военные чины и участие в белой армии в гражданской войне против Красной армии, за принадлежность к группе людей, выступающих против власти и тому подобное. Этот период революции прошел давно, все те люди, кои могли мешать развитию и укреплению советской власти, уничтожены, с корнем вырваны так же давно. Наподобие жадных хищников-рыболовов, которые в каком-нибудь озере сперва ловят крупную рыбу, даже разбираясь в породе ее, раньше самую ценную, а позже что попало, лишь бы была крупная. Когда же кончается крупная рыба, начинают вылавливать рыбу средней величины, и только по истощении запасов последней рыболовы переходят к мелкой рыбе. В наше время осталась одна только мелкая рыба. Что из себя представляет, например, колхозник, рабочий в совхозе, служащий в советском учреждении, фабрично-заводской рабочий или даже скромный научный работник, профессор, инженер, врач и так далее? В политическом смысле все они мелкие рыбешки, — во всяком случае, в данное время власть укрепилась настолько, что бояться ей этих людей совершенно нечего. Теперь нет больше крупных людей в народе, в подвалах ГПУ сидят мелкие люди — труженики, живущие до ареста на средства, получаемые от государства за свою работу или службу, других источников дохода вообще не существует. Но здесь, в подвалах ГПУ, сила сама является высшим законом, она применяется к заключенным с исключительной жестокостью во всех видах.

Допрос в кабинете следователя тянется часами, бедный заключенный бледнеет, зеленеет, ежеминутно глотает последние слюни в высыхающем рту, часто гладит волосы рукой, то чешет пальцем лоб или щеку, облизывая своим сухим языком давно высохшие губы. На вопросы хищника-следователя он отвечает вяло, постепенно слабеет, временами не узнает своего собственного голоса, начинает терять силы и уверенность в себе. Именно в этот момент совсем озверевший хищник-следователь направляет дуло револьвера прямо в лоб заключенного, обильно пуская в его адрес самые похабные ругательства, это значит, бедный заключенный подогнан к самому краю пропасти, как бедная овца орлом-хищником. Тут уж заключенному нет возможности обдумать свое положение, мысли его перепутались, мозги не в состоянии продолжать работать, он знает только, что его жизнь стоит на самом краю и ему угрожает страшная опасность. Злость кипит в груди заключенного на хищника-следователя за его чудовищно ложные обвинения, за одностороннее и явно пристрастное ведение допроса с нарушением элементарных прав человека и за его зверское отношение к нему. В свою очередь и хищник-следователь злится на заключенного за его «нахальное» упорство и за часы потерянного с ним времени. После трех-четырех подобных допросов с промежутком в два-три месяца всякий человек с любой твердой волей поддается и подписывает любой обвинительный акт-протокол против самого себя, точно так же, как поддалась овца и в отчаянии свалилась в пропасть на верную гибель. Подписывая протокол хищника-следователя, заключенный хорошо знает, что обвинительный акт сулит ему наказание — в лучшем случае ссылку в концентрационные исправительно-трудовые лагеря на срок от пяти до десяти лет или же высшую меру — расстрел.

Для наиболее упорных, «нахальных» заключенных, не пожелавших подчиниться воле следователя-хищника, здесь имеются еще разные способы — так называемые допросы с пытками. Эти пытки делятся на бессистемные и системные. Бессистемные — значит, заключенный получает удар в любой момент и в любое место. Системные же пытки делятся на две категории: более легкую и тяжелую.

Легкая категория пыток над заключенным приводится в жизнь в самом кабинете следователя во время допроса. Упорствующего заключенного избивает сам следователь. Наносят бесчеловечные удары заключенному рукояткой револьвера, ногой по голове, по лицу до потери сознания. Одну трагедию переживает несчастный заключенный здесь, в кабинете следователя, лежа на полу в полусознательном состоянии и продолжая получать немилосерд­но жестокие удары озверевшего хищника-следователя. Другую трагедию, чисто моральную, но не менее жестокую, заключенный переживает в камере.

Вернувшись с допроса, избитый, окровавленный заключенный с трудом стоит на ногах и часто не похож на самого себя. Он входит в камеру с опущенной вниз головой, с мертвенно-бледным лицом, искривленными чертами лица, с трудом пролезает в толпе в угол камеры и прячет свое лицо. По одному его виду всем становится ясно, в чем дело и что случилось, поэтому, разделяя его горе, никто не смеет заговорить с ним. И только через два-три траурных дня, трагически проведенных, заключенный начинает общаться с другими.

Если допустить, что этот несчастный избитый заключенный не молодой, не вор, не мошенник, а дедушка или отец целой семьи, взрослых сыновей и дочерей, человек честный, порядочный, ценимый в своем обществе и только не расположенный к советской власти, то можно себе представить, до какой глубины дошла его трагедия, его обида и какое разочарование он уже имеет вообще в жизни. Трудно также передать чувства и моральные переживания остальных заключенных в камере, имеющих перед собою эту незаслуженную трагедию.

Вторая категория пыток более серьезная, жестокая и делится в свою очередь на много видов, применяемых к заключенным всецело по усмотрению хищника-следователя. Исключительно упорствующего заключенного при допросе, не желающего подписать заранее приготовленный ему обвинительный акт-протокол, выводят из кабинета следователя и сажают в одиночную камеру. Эта одиночная камера находится в том самом глубоком, глухом подвале, где происходят расстрелы. Длина этой камеры-одиночки примерно полтора метра, ширина один метр, вся она построена из бетона. В ней нет абсолютно никаких предметов или какого-либо выступа, на что можно было бы присесть. Заключенный водворяется сюда без всякой постели, только в верхней одежде, он вынужден все время сидеть или лежать на голом цементном полу. Один раз в сутки приносят ему четыреста граммов черного хлеба и воду для питья. После нескольких дней пребывания в этой обстановке поздно ночью заключенного вновь ведут к следователю на допрос. На этот раз упорство заключенного сильно может повредить ему. При категорическом отказе сознаться во всем и подписать акт заключенного отводят обратно в одиночку, запирают его наглухо посредством особых приспособлений и пускают в камеру холодную воду. Камера постепенно наполняется водой, а напуганный заключенный стоит в абсолютном мраке и прижимается к холодной бетонной стене. Проходят кошмарные минуты, заключенный слышит зловещий шум быстро текущей струи воды. Вода доходит ему по колено, по пояс и, наконец, по самое горло, он начинает кричать о помощи в ужасе. Тогда чекист, производящий пытки, из тайного места спрашивает его сверху, в отверстие на потолке камеры:

Хочешь сознаться? Тогда отведу тебя к следователю.

Если заключенный дает свое согласие, то его сейчас же ведут в мокром виде в кабинет следователя. Пытки всякого рода производятся по усмотрению и приказу каждого хищника-следователя.

Благоразумный заключенный покоряется судьбе и тут же подписывает свой обвинительный акт и тем самым избавляет себя от дальнейших пыток и издевательств над собой. В таких случаях его оставляют в покое и водворяют опять в ту общую камеру, где он сидел до одиночки.

В том же случае, если залитый водой по горло заключенный отказывается от предложения чекиста, его держат в таком положении час-два, и только потом выпускают воду из камеры. Через некоторое время может повториться то же самое по усмотрению хищника-следователя. В конце концов побежденным всегда остается заключенный, который вынужденно подписывает акт.

Такого рода пытки производятся в особо важных случаях, когда обвинения заключенного касаются не только его самого, но целой группы людей из заключенных и находящихся еще на воле, когда подвергший[ся] пыткам заключенный чем-нибудь выделяется из толпы в этой группе. Пытки всякого рода над заключенными, а также допросы их производятся главным образом поздно ночью.

Второй вид пытки, относящийся к ряду тяжелых, представляет из себя нечто подобное качелям в том же самом глухом подвале. Заключенного сажают на долгое время в конце высоко висящей горизонтальной доски. Ему не дают уснуть, и время от времени с небольшими промежутками следуют сильные толчки с другого конца доски. Продолжается эта пытка сутками, пока заключенный не даст свое согласие подчиниться полностью воле следователя. Если, конечно, за эти сутки без сна и без пищи он не лишится ра­зума.

Отрывки из советской жизни. Выселение

Ловкий бандит и убийца, защищая себя в суде, старается смягчить самое жестокое и грубое свое преступление, отвлечь внимание судебных заседателей в сторону или даже замаскировать совсем сущность своего преступления. Такова сила коварно-лживого красноречия опытных авантюристов, шулеров и мошенников, плавающих среди наивных честных людей во всем мире, как зубастая хищная щука в глубине подводного царства среди мирных его обитателей.

Подобным способом руководители советской власти пытаются оправдать себя перед мировым общественным мнением, главным образом перед рабочим классом, и выйти сухими из воды.

Что могут сказать иностранцы, не пережившие причуды великой трагедии России, например городской интеллигент, фабричный рабочий, свободный крестьянин европейских стран или заокеанский фермер Америки, против трех наивных слов — «коллективизация сельского хозяйства». Коллективизация есть объединение, в данном случае работников сельского хозяйства, т. е. крестьян — мелких собственников. На первый взгляд в этом мероприятии, предпринятом советской властью в государственном масштабе, нельзя видеть ничего дурного, ни грубого, ни жестокого, все идет как будто нормально, гладко и, главное, в пользу самих же крестьян-землеробов. Между тем за этими тремя наивными словами скрываются величайшие, небывалые в истории преступления, совершенные советской властью против тружеников земли — мирных крестьян. Преступления эти выразились в позорном и бессмысленном расстреле сотен тысяч лучших людей из крестьян под названием «кулаки»; в ссылке миллионов здравомыслящих из них на каторжные принудительные работы в концентрационные исправительно-трудовые лагеря; в голодной смерти под заборами в деревнях и селах, на больших дорогах, на вокзальных и городских площадях выгнанных на улицу из собственных дворов семей «кулаков»; в гибели сотен тысяч детей разных возрастов, беспомощных старух, стариков и больных, а также в грубом насильственном присвоении имущества вплоть до домашней утвари этих несчастных людей.

Наряду с раскулачиванием крестьянина в селе советская власть начала проводить в жизнь раскулачивание и в городе. Конфискованы были частные дома, денежные средства граждан в банках, сберегательных кассах и прочих кредитных учреждениях. Группами арестовывались люди под разными предлогами или по ложным доносам недоброжелателей. Эти люди расстреливались в подвалах Чека, позднее переименованной на ГПУ, или ссылались в трудовые лагеря далеко на окраины огромной страны. Серьезный и внимательный наблюдатель без труда найдет, что раскулачивание как сельского крестьянина, так и городского жителя вовсе не является средством для достижения коммунизма. Наоборот, оно есть самый грубый вид нарушения человеческих прав, жестокая мера массового истребления людей и самый простой способ присвоения чужого имущества.

В разгар «коллективизации сельского хозяйства», когда местная власть маленькой автономной республики4 Северной Осетии на Кавказе перешла от колебаний и нерешительности к твердой уверенности в неорганизованности горской массы для сопротивления, убедилась в бессилии этой массы защитить свою жизнь и трудом нажитое свое имущество от открытого узаконенного грабежа, когда высшая власть в Москве ликовала, восторженно наблюдая за выполнением своих чудовищных директив на местах, а у «великих вождей» кружились головы от успехов, в это самое время в газетах столицы маленькой республики появились длинные статьи о необходимости выселить домовладельцев-собственников, чиновников царского времени, торговцев, людей свободных профессий и вообще всех, кто бы ни жил на главной улице города, переименованной с Александровского проспекта в Пролетарский.

«Довольно пили кровь рабочих и крестьян, долой буржуев-кулаков из барских квартир, да здравствует рабочий класс!» — кричали газеты. В статьях приводились все новые и новые доводы в защиту и оправдание этого «справедливого и целесообразного» мероприятия «народной» власти.

Бедные, несчастные рабочие-труженики, говорилось далее в статьях, живут со своими семьями в трущобах, грязных темных квартирах, где-то на окраинах города, тогда как городские «кулаки» занимают самые лучшие квартиры в центре.

Подготовка в местной печати в таком духе шла долгое время — по-видимому, местная власть не решалась сразу приступить к поголовному выселению всей главной улицы, боясь каких-нибудь неожиданных осложнений. Вопрос о выселении городских кулаков по инициативе самой власти горячо обсуждался на общих собраниях рабочих и служащих на промышленных предприятиях и в учреждениях города. Доводы и аргументы, приводимые казенными ораторами-агитаторами на этих собраниях, были настолько, казалось, убедительными, что большинство слушателей сильно увлеклось этим течением и чуть было не кричало «ура» от восхищения.

На самом деле, — говорили многие, — если крестьянин в селе, имеющий лошадь и две коровы или две лошади и одну корову, подлежит раскулачиванию, аресту, ссылке в лагеря и даже расстрелу, то выселение городского жителя — бывшего богача, чиновника, врача, юриста или бывшего торговца-коммерсанта — из его квартиры ничего особенного не составляет. Наконец, если «социализм» проводится в жизнь в селе с такой жестокой суровостью, то почему город должен отставать от села?

Сильно сочувствующий советской власти служащий нашего учреждения тов. Артемов, активист, член месткома, но беспартийный, выступая на общем собрании, говорил горячо с пеной на губах:

Вот видите, товарищи! Какую заботу и внимание оказывает советская власть рабочему классу. Вот вам пример налицо, вот что значит своя, близкая, родная народная власть.

Мнение тов. Артемова разделяли многие служащие огромного учреждения. Что же касается рабочих промышленных предприятий города, коих главным образом касался этот вопрос, то большинство из них просто ликовало, заранее строя себе воздушные замки. Однако среди них нашлись и скептики, которые не хотели верить всей этой шумихе. Любопытство всего населения города было возбуждено небывалыми в истории случаями подобного насильственного выселения.

Странно и непонятно было для нас, как рабочие будут ходить пешком на работу в такую даль из центра города, скажем, до завода «Кавцинк», который находится далеко за железнодорожным полотном, и обратно домой. В особенности в зимнее время, когда Владикавказ отличается своей слякотью и сырой погодой. Удобно ли будет для рабочих вообще такое хождение пешком? Других же возможностей передвижения пока нет. «Не лучше ли было бы улучшить жилищные условия рабочих на местах? — говорили скептики. — Путем капитального ремонта существующих рабочих домов, а также постройки новых там же, вблизи заводов или фабрик, приспособленных именно для рабочих. К чему барская квартира рабочему? С мягкой мебелью, паркетными полами, зеркальными шифон[ь]ерами и прочими предметами роскоши? Кроме того, сумеет ли многодетная жена рабочего держать такую квартиру в три-четыре комнаты в надлежащей чистоте?» Так рассуждали в частной беседе более благоразумные из рабочих и служащих.

Наконец, на страницах тех же местных газет появилось постановление Горсовета с длинным списком городских кулаков, подлежащих выселению с семьями в трехдневный срок. Далее в постановлении говорилось, что каждый «кулак», оставляя свою квартиру, имеет право взять с собою из домашних своих вещей только носильное платье, от нижнего белья до верхней одежды включительно, а также постельные принадлежности. Все же остальные вещи домашнего обихода со всей обстановкой квартиры должны остаться на местах целыми и неповрежденными. Установленный трехдневный срок прошел быстро, к этому времени очень немногие семьи «кулаков» успели очистить свои квартиры, одни перешли временно к родственникам в другой район города, другие переселились к близким знакомым. Громадное же большинство «кулаков» оставалось на старых местах, за неимением в городе свободных квартир. Дело было глубокой осенью, на улице сырой холод и грязь, шел мокрый снег, «кулаки» попали в безвыходное положение. Однако власть не обратила внимания на эту мелочь. Непослушные «кулаки» с семьями насильственно были выгнаны буквально на улицу. Многие были тут же арестованы за дерзкое поведение в отношении представителей власти и водворены в подвалы ОГПУ. Таким способом в два-три дня под музыку рыданий и криков перепуганных женщин и детей квартиры были очищены от негодного элемента. Семьи «кулаков» много дней ютились в переулках города, где было меньше движение, кутались в одеяла от холода на тротуарах, под открытым небом, затем исчезли из города совершенно. Куда девались они, что стало с ними, достоверно никому не было известно. Были предположения и догадки, что их поздно ночью собрали, посадили в товарные вагоны и вывезли куда-то на Север.

Так или иначе, квартиры «кулаков» на главной улице города были освобождены. Теперь предстояло вселение в эти квартиры рабочих промышленных предприятий. Население города насторожилось в ожидании, с большим любопытством следя за разными слухами, открытыми и секретными. Всех интересовал вопрос: рабочие какого завода будут вселены в первую очередь в роскошные квартиры? Преимущество было за заводом «Кавцинк», это самый крупный из всех местных заводов и самое вредное производство для здоровья.

Вдруг разнесся невероятный слух, подобно грому с молнией в летний солнечный день без облаков. Служащие нашего учреждения во время занятий передавали друг другу по секрету новость из самых достоверных источников. Новость же эта была сама истина, открывшая всем «божьим бычкам» глаза, вернула нам здравомыслие, потерянное под влиянием красивых слов, она разъяснила всем сущность и конечную цель пропаганды казенных агитаторов. Оказывается, ни один рабочий, ни тем более служащий независимо от партийности или беспартийности не был вселен в эти барские квартиры. Как выяснилось позднее, все освободившиеся квартиры были разбиты на две категории по признакам их удобств, расположению комнат и богатству обстановки. И только после такой подготовки квартиры были распределены между сановниками, высшими коммунистами, занимающими высокие посты в республике.

Активист тов. Артемов сильно был разочарован, в пылу гнева с отчаянием он говорил:

Вот тебе на! Значит, рабочим все время звонили в уши для того, чтобы дать им возможность только помечтать о вселении в квартиры городских кулаков.

С нетерпением ожидающие разрешения вопроса рабочие и служащие, особенно сторонники выселения «кулаков», еще больше были разочарованы таким неожиданным результатом. Однако все молчали перед всесильной властью, опустивши головы. Создалось положение, напоминающее положение побежденной собаки-дворняжки, только что выскочившей из общей драки и теперь наблюдающей издали за продолжением свалки более сильных собак, она издавала неясные свисто­образные звуки от бессилия, глубоко запустив хвост между задними ногами.

Впечатление от насильственного выселения людей из насиженных собственных домов и наемных квартир долго оставалось в моей памяти. Будучи уже за пределами Советской России, в одной из восточных стран, однажды я рассказывал об этом местному жителю по имени Мамадхан. Он внимательно слушал рассказ с серьезным выражением лица, но в конце широко улыбнулся и сказал:

Восторг и разочарование рабочих вашего города напоминают мне анекдот.

Мамадхан облокотился на спинку своего кресла и, улыбаясь, начал рассказывать:

В одном восточном городе по узкому каменному тротуару проходил голодный нищий. Вдруг он почувствовал блаженный вкусный аромат горячего члокабаба, у него закружилась голова, и он немедленно остановился. Немного приподняв голову, он увидел над собою небольшое открытое окно кухни богатого дома, откуда вырывался наружу аромат. Нищий встал под окном в ожидании милостыни и в то же время жадно вдыхал живительный вкусный запах горячего плова. Через минуту к нему выскочил из кухни на улицу повар и напал на него с требованием денег за то, что он так бесцеремонно и вдоволь вдыхал запах плова. На этой почве между поваром и нищим завязалась драка. Слабый нищий стал громко кричать и звать на помощь. В это время по улице проходил знаменитый остроумный Мулла Насыр-эдин, он быстро подошел к дерущимся и разнял их.

Что случилось? За что вы деретесь? — спросил он.

Нищий объяснил ему, что повар требует с него плату за запах своего плова. Тогда Мулла Насыр-эдин вынул из своего кармана небольшую сумочку с золотыми монетами, поднес ее к повару, потряс ею несколько раз у самого его уха и строго сказал:

Теперь вы в расчете с нищим, и не смей его больше трогать. Он глотал приятный аромат твоего плова, а ты слушал не менее приятный звон золотых монет.

Так расстались голодный нищий и зловредный повар, унеся каждый из них с собою приятное воспоминание, первый — от головокружительного вкусного аромата горячего члокабаба, второй — от музыкально-очаровательного звона золотых монет.

В камере. Товарищи по несчастью5

Немного дальше сидит, уткнувшись лицом в грудь, другой жалкий старик с большой голой некрасивой головой, это — бывший георгиевский кавалер Русско-японской войны по имени Саулох. Он был раскулачен еще давно, выброшен из собственного двора буквально на улицу. Часть семьи его сослана куда-то в Сибирь, другая часть разбежалась, кому куда удалось, а он остался в родном селе.

Никогда судьба милостива не была ко мне, — говорил Саулох медленно, растягивая каждое слово на родном языке, — всю свою жизнь провел в труде, особенно не везло мне в семейной жизни. Первый раз женился я в двадцать пять лет, но через пять лет жена моя умерла, оставив двух детей. Это был для меня тяжелый удар, я сильно страдал по ней и вскоре уехал добровольцем на фронт в разгар войны с Японией. Полтора года жизни в военной обстановке несколько изменили меня, и по возвращении домой я женился вторично и на этот раз тоже неудачно, так как через десять лет жена моя сошла в могилу, оставив мне четверых детей. Наконец, третий раз женился я, будучи уже пожилым человеком, ради детей, с этой женой дожили мы до самых худших времен. В последнее время я устроился сторожем в колхозе своего родного села, но и тут мне не повезло, во время молотьбы колхозного хлеба какие-то мальчишки по неосторожности подожгли стог соломы, теперь жизнь моя как бывшего «кулака-кровососа» висит на волоске.

Неуклюжий, тупой и грязный молодой человек, постоянно и неуместно вмешивающийся в разговор, — это колхозный конюх, от него и теперь как будто бы несет конюшней. Вот где продукт советской цивилизации и культуры, в нем нет ничего старого, он человек нового времени. Ни религию, ни установленных до него обычаев он не признает. Отсутствие даже домашнего воспитания и всяких признаков культуры придает ему вид настоящего дикаря. Арестован он за то, что у него околели четыре колхозные лошади, а остальные шесть тоже накануне гибели. По его собственному рассказу видно, что он неплохо смотрел за лошадьми и кормил, поил их вовремя, но причина была в том, что корма было мало и по качеству он очень плохой, а работа лошадей была тяжелая и постоянная, так как колхоз располагал далеко не достаточным количеством лошадей. Обвинялся он на основании «Закона о пяти колосках» от 7 августа 1932 года. Однако наш конюх никогда ничем не проявил свое неудовольствие относительно своего ареста и покорно переносил все невзгоды, считая их вполне законными и даже обязательными.

Высокий представительный пожилой человек в больших роговых очках и коротеньких трусах, с приятным лицом и красивой, с проседью бородой беседует вон в стороне с группой сельчан-хлеборобов, это — профессор местного сельскохозяйственного института. Он был арестован два месяца тому назад, его допрашивали два раза, но о степени его виновности ничего еще не было известно. Такая затяжка после допросов считалась у нас плохим признаком. Сам он не знал причину своего ареста и терялся в догадках. Профессор оказался хорошим собеседником, охотно отвечал на всякие научные вопросы и иногда даже пускался в длинные объяснения, как бы читая лекцию и чувствуя, точно у себя на кафедре. В такие моменты его большие серые глаза по-особому блестели, а правой рукой он медленно гладил свою густую небольшую бороду. Особую симпатию в камере он питал к сельчанам, с которыми он постоянно беседовал, убивая этим свое скучное время. Однажды поздно ночью он вернулся с «допроса» из комнаты пыток, почти лишившись рассудка. Когда его втолкнули в камеру и дверь за ним закрылась, профессор зарыдал не своим голосом и упал лицом вниз на нары, рыдая и временами приговаривая: «Выдал, выдал своих коллег, я провокатор, негодяй». Мы всячески успокаивали его, говорили ему, что так обращаются со всеми нами. Однако он не обращал на нас никакого внимания. Мы смотрели на нашего уважаемого, доброго, умного профессора с большой жалостью, и каждый из нас разделял его горе. Так продолжалось часа три, он жестоко страдал, постоянно рыдая и выговаривая какие-то непонятные слова. Наступало ноябрьское туманное утро, тусклый свет начал проникать через решетку окна в нашу глубокую яму. Вдруг профессор наш вскочил с места, присел на край нар и громко произнес:

Собственно говоря, что я выдал, кого я выдал? Я ведь рассказал, вернее, отвечал на задаваемые мне вопросы на самые обыденные темы, то есть о жизни и работе института и, в частности, о работе отдельных профессоров — моих коллег.

Мы воспользовались этим моментом его воодушевления, и наши доводы на этот раз подействовали на него. Он несколько успокоился. Однако с этой ночи профессор изменился и никогда больше не был ни веселым, ни словоохотливым до самого дня своего расстрела.

Хлебороб менее культурен, чем городской рабочий, потому что он издавна поставлен в более худшие условия, однако именно среди хлеборобов часто можно встретить чистые, цельные натуры. Вот один из этих людей стоит передо мною и смотрит на меня с полуулыбкой на устах своими честными светлыми глазами. Хазби — так его звали — был пожилой жилистый, крепкий человек с крупными, огрубевшими от работы руками, бывший середняк из ближайшего села и член колхоза.

Дома я оставил жену и четырех детей без всяких средств, — говорит Хазби, — а один взрослый сын от первой, умершей жены учится в Москве. Обвиняюсь я в расхищении колхозного имущества, которое выразилось в следующем. Два месяца тому назад я вез колхозный груз на колхозных же лошадях в город. По дороге худые, истощенные лошади встали и не могли тронуться дальше, тогда я дал им отдохнуть, а за это время нарвал несколько кочанов молодой кукурузы, растущей тут же по обеим сторонам дороги, и стал кормить голодных лошадей. В это время откуда ни возьмись появился верхом колхозный объездчик и поймал меня как «вора» на месте преступления. Был составлен соответствующий протокол и направлен по назначению. Через несколько дней я был арестован и отправлен сюда, в подвал ОГПУ.

За неимением рыбы и рак рыба, — сказал однажды один из заключенных, указывая в камере на худого человека средних лет с козлиной бородой и шустрыми, постоянно бегающими глазами, печника по профессии.

Накажи меня Бог, если я больше десяти кирпичей взял, и то не сразу, — твердил каждый раз при разговоре печник.

Обвинялся он также за расхищение государственного имущества.

Наше положение особое, — горячился он, — я рабочий человек, дома жена, дети, кушать надо, а работы нет потому, что негде достать кирпича. Наше дело сезонное, новых печей никто не строит, остается только ремонт старых, но и для ремонта тоже нужно хотя бы несколько штук целых кирпичей. Однажды вечером, проходя мимо строящегося нового большого государственного здания, я не утерпел, взял из кучи два кирпича, спрятал их под пиджаком и принес домой. В следующие два раза взял там же, но уже по четыре кирпича, всего-то десять штук. Накажи меня Бог, если я вру. Все было бы ладно, но соседка, проклятая ведьма, заметила кирпичи в коридоре и донесла куда надо, а там не зевают, вот и пропало мое дело.

Полный, средних лет человек с туповатым лицом по имени Амбарцум, бывший владелец ресторана второстепенного разряда, постоянно клялся, коверкая русские слова:

Ей-бог, честной слов, это неправда, я не знал.

Дело в том, что его обвиняли в тайном хранении серебряных монет. Здесь нужно пояснить, что незадолго до ареста Амбарцума правительством был издан приказ, обязывающий население сдать в Госбанк все наличие золотых и серебряных вещей, а также монет, оставшихся от старого времени, в обмен на бумажные советские деньги. В свое время это мероприятие было вопросом большой важности для Советского государства. Писались большие статьи в периодических изданиях, выступали ораторы-пропагандисты на собраниях, питающие6 доказать, что одним из видов человеческого рабства является признание ценности золота, серебра и других драгоценностей вообще. «Придет время, — говорилось в одном месте, — когда человечество осознает свою глупость, отойдет от этих понятий, начнет смотреть на золото как на обыкновенный металл и будет делать из него кровати и прочую домашнюю утварь».

Наш ресторанщик сдал все наличие серебра, имеющегося у него, согласно приказу, но дома у него оказалась еще копилка для детей, где собралось какое-то количество мелких серебряных монет, о существовании коей бедный Амбарцум мог и не знать, так как он мало бывал дома или, может быть, просто упустил из виду. Однако какой-то услужливый сосед донес об этом властям, и заварилась каша.

Однажды поздно ночью явились ко мне домой три чекиста, — говорил ресторанщик, — произвели тщательный обыск в моей квартире, кроме копилки, ничего не нашли, но меня забрали сюда, в подвал.

Когда вам не понравился простой некультурный человек, то при желании вы быстро можете найти причину, почему именно он вам противен. Другое дело интеллигент, он умеет скрывать свои чувства, свои дурные качества, прикрывая их светской вежливостью. Таким образом, самого настоящего бандита душой вы можете принять за любезного, порядочного человека. Один из таких типов сидит вон в дальнем углу, одинокий, скучный, худой, с сильно изношенным лицом. Он старый шестидесятилетний педагог, типичный интеллигент с политической психоманией. Я лично знал его на воле много лет как социалиста левого толка, тогда он пользовался неплохой репутацией, но здесь он ведет какую-то двойную игру. Он безбожник, настоящий материалист, но не коммунист. Неизвестно, что его привело сюда, в нашу камеру, и какое обвинение против него.

Одним из самых серьезных занятий у нас в камере считалось гадание. Этим делом ведал молодой сельчанин-спец по имени Хаджумар, на редкость стройный, красивый, двадцати пяти лет, с небольшой черной бородкой. Гадал он всем, угождая каждому, совершенно безвозмездно до самого вывода на расстрел. Он ставил стакан воды на начерченных на полу крестообразных линиях так, чтобы дно стакана стояло в самом центре. Таким образом, из-под стакана выступали линии на четыре стороны. Против одной из них стояла буква «Р» — это означало расстрел; против второй линии буква «С» — это означало свободу; против третьей линии буква «Л» — это ссылка в концлагеря; и, наконец, против четвертой линии буква «Т» — это означало перевод в тюрьму с незначительным сроком. Воду в стакане сперва он сильно мешал палочкой, затем бросал туда кусочек отломанной спички, который долго кружился во вращающейся воде. Вокруг гадальщика сидели на полу и стояли до десяти-пятнадцати человек, следивших за движением кусочка спички самым серьезным образом. Наконец вращение воды медленно прекращалось, и кусочек спички останавливался, пристав к стенке стакана над какой-либо из четырех линий, вот и все гадание. В другой обстановке, т. е. на воле, никто бы из них не занимался этой чепухой, но здесь были серьезно верующие в это гадание, даже среди солидных людей. Долгое пребывание в подвале ГПУ и тяжелые переживания в нем порази­тельно влияют на психологию людей, большинство из них теряет равновесие, устойчивость, волю и постоянно, шаг за шагом опускается до уровня животного. Наш педагог-атеист вначале не обращал внимания на это гадание, но теперь, как ни странно, начал понемногу принимать в нем участие якобы ради шутки. Сегодня случай надсмеялся над ним поразительно, три раза гадал ему молодой Хаджумар, и три раза подряд, как по заказу, кусок спички останавливался на линии с буквой «Р». Вот почему он забрался в дальний угол камеры и сидел удрученный с искривленным, опущенным вниз лицом, как будто через полчаса собираются выводить его на расстрел.

Все же мое дело самое глупое, самое фантастическое, самое липовое, а следовательно, самое интересное из всех, что есть в нашей камере, куда вам всем пешком до меня.

Так начал повествовать историю своего ареста полушутя цветущий молодой человек, выше среднего роста, тридцати лет, с целым снопом черных волос на голове, по фамилии Кацман.

Какую статью закона подберут для меня, покажет будущее, — продолжал он, — но должен вам сказать, что я не маленький человек, а бывший зав бывшей мифической организации.

Все слушатели повернулись к Кацману в ожидании, что скажет дальше.

А как же ты сумел попасть в завы, не будучи партийным? — спросил его кто-то.

Какой же я Кацман, если я не знаю, как нужно пролезть в завы.

Послышался смех, Кацман немного смутился, потом продолжал.

Как я замечал еще на воле, в вашей маленькой республике много проходимцев и злостных фантазеров-бездельников. Так вот один из этих типов, который в данной момент тоже сидит здесь, где-то в подвале, еще в прошлом году достал несколько килограммов лесных чинаровых орехов и выдавил из них масло. При химическом анализе масло это оказалось по качеству прекрасным и вполне съедобным. Фантазер-дурак был на седьмом небе от восторга и, желая выдвинуться на службе, подал официальное заявление о своем открытии в продовольственную организацию, приложив к нему обширный план заготовки лесных чинаровых орехов. Продоволь[ственная] организация горячо ухватилась за это дело, подняли шум-гам, но нужные денежные средства у них не оказались, тогда обратились они с просьбой в Москву, изложив дело в ярких красках. В центре отнеслись к этой идее благосклонно, и нужный кредит был отпущен. Вот тогда-то я и был назначен Москвой завом этой заготовительной организации, таким образом имел я несчастье приехать в ваш паршивый город, — с иронией подчеркнул Кацман. — Вся трагедия заключается в том, что ни одна саманная голова, в том числе и моя, не подумала о том, можно ли заготовить в этом районе то количество орехов, которое предусматривал план, и какое время потребуется для его выполнения.

Между тем штат служащих был набран, мне отвели хорошее помещение на Пролетарском проспекте, и я как зав занял свой хорошо обставленный кабинет. К началу сезона заготовки из Москвы прибыли к нам разные товары: мануфактура, галантерея, обувь и так далее, это в счет отпущенного нам кредита, этими товарами мы должны были расплачиваться вместо денег с рабочими по заготовке орехов.

Первые же дни нашей работы нам показали, что наш план липовый и вообще он неосуществим по следующим двум причинам. Во-первых, этот проклятый орех слишком мелкий, не круглый и не квадратный, а какой-то трехгранный да еще гладкий, как отполированный, и плохо держится между пальцами. Орех падает с дерева на землю, скажем, а под вековым громадным деревом в лесу земля настолько рыхлая, что нога утопает в ней, а сверху покрыта толстым неровным слоем старой листвы, вот и ищи в этой массе свой дурацкий орех. Практика показала, что взрослый рабочий собирает в день в среднем три-четыре килограмма, а подросток до пяти килограммов, тогда как по плану рабочий должен собрать в день от ста до ста пятидесяти килограммов. Во-вторых, указанного планом количества орехов не только нет в нашем районе, но не имеется его вообще на всем Кавказе. Мы не смогли выполнить и сотую долю нашего плана, вот мы и попали в ловушку во главе с дураком-фантазером.

В наше время нельзя жить правдой, — часто говорил с возмущением хлебороб-казак, небольшого роста, лет тридцати пяти. — Я не верю больше никому и ни во что. Нас было два брата: Павел и я, Михаил, жили мы в станице с женами и кучей детей в своем собственном дворе. Имели две лошади, две коровы и одну телку, хорошую, жирную. Вся скотина была уже отобрана и записана в колхоз и числилась за ним, только за неимением помещения и корма не забирали ее, и она пока оставалась у нас во дворе. Однажды наедине Павел обратился ко мне: «Михаил, давай зарежем нашу телку, хорошее мясо будет, мы голодные как собаки, давно мясо не ели, да и дети бедные наши полакомились бы». Я посмотрел на брата с удивлением, потом подумал и согласился. Затем начали обдумывать план: как бы вышло так, чтобы сельсовет не придрался к нам. Судили да рядили, наконец решили: выкопали глубокую яму во дворе, прикрыли ее хворостом, а сверху подсыпали солому и давай гонять нашу телку. Долго нам не удавалось загнать телку в яму, наконец она попала с размаху прямо туда, куда нужно, и сломала себе шею. Мы подскочили к ней с готовым ножом и прирезали ее. Жены наши сильно обрадовались и похвалили нас за смелость, а дети были в восторге в ожидании давно небывалого ужина.

А вкусное мясо было, наверное? — облизываясь, спросил Кацман.

Как не быть вкусным? — продолжал казак. — Такая жирная была телка, только последствия вышли слишком горькие. Да и ели-то мы один раз за ужином в тот же вечер, а утром пришли из сельсовета, арестовали нас, двух братьев, а мясо и шкуру забрали. Какой-то дьявол узнал и сейчас же донес в сельсовет. Уполномоченный ОГПУ еще там угрожал, что нам будет плохо за расхищение государственного имущества. Где же тут правда?

Совершенно правильно, — вмешался в разговор Кацман, — расхищение самое настоящее, ты же кушал вкусное государственное мясо.

Да какое же оно государственное? — возмущался станичник. — Телка была наша, корова была наша.

Как ты не хочешь понять, саманная голова, — расхохотался Кацман, продолжая шутить. — Телка ваша — мясо наше, корова ваша — молоко наше, земля ваша — хлеб наш, курица ваша — яйцо наше, даже море ваше — только рыба наша.

Казак посмотрел на Кацмана как-то странно и недоверчиво и разочарованно махнул рукой, отрицая этим движением все его доводы.

Во время этого рассказа в стороне стоял и внимательно слушал юноша шестнадцати-семнадцати лет по имени Гаци. Еще в первые дни, когда он попал к нам в камеру, Гаци рассказал нам историю своего ареста на самом древнем своем родном языке.

Я был колхозным чабаном, — говорил он. — Однажды пас я небольшое колхозное стадо овец у опушки леса, далеко от нашего села. Лежал себе на траве и распевал разные вещи, а овцы мои паслись спокойно, вдруг неожиданно из леса вышли два человека и направились прямо ко мне. Я испугался, хотел было бежать, но они крикнули и остановили меня, один из них подошел ко мне поближе и говорит мне: «Не бойся нас, мы тебе плохого ничего не намерены делать, только дай нам хлеб, если у тебя есть». Я посмотрел на них, они были бледные, грязные, и, конечно, догадался, что они раскулаченные люди из какого-то другого села. Я отдал им весь свой хлеб, что был в моей сумке, и они ушли в лес. Вечером дома я рассказал об этом, а на следующий день все население нашего села знало о моей встрече с людьми в лесу. Через два дня вызвали меня в сельсовет, где сидел только что приехавший уполномоченный ОГПУ, он кричал, сильно волновался и обвинял меня, что я нарочно доставлял хлеб для кулаков, находящихся в лесу, и тут же меня посадили в сельскую тюрьму, а потом отправили с другими арестованными сюда.

Раскулаченные сельские жители, бежавшие в лес, властями были объявлены бандитами. Так как Гаци обвинялся за соучастие с ними, т. е. якобы он был поставщиком продуктов питания для них, то его приравняли к ним, следовательно, он тоже бандит.

Гаци имел заслугу перед нынешним и будущим поколениями камеры № 10. Он каким-то чудом сумел принести с собою в камеру свой чабанский небольшой самодельный нож, который не раз вводил наших чекистов в недоумение и часто ставил их в глупое положение. Если бы кто-нибудь взялся написать историю камеры № 10, то чабанский нож в ней занимал бы не последнее место. Мы пустили нож в ход для разных наших потребностей, но главное — разрезали им на пайки старый черствый казенный хлеб, выдаваемый нам большими буханками. По-видимому, дневальный, тайком иногда наблюдающий за нами в волчок, заметил куски хлеба, нарезанные ножом. Почти каждое утро во время пятиминутной прогулки в нашей камере производили обыск, но ножа не находили по той простой причине, что в это время его никогда в камере не было. Способ сохранения ножа был найден простой: мы его клали снаружи за решеткой, в небольшое углубление между стеной и асфальтом двора, куда никогда никто не заглядывал.

Однажды в полночь, во время сна, внезапно дверь нашей камеры открылась, и чекист втолкнул к нам в полумрак человека среднего роста в лохмотьях, с запутанной черной бородой и большой сумкой на плече. Хотя дверь быстро закрылась обратно, но мы все же перепугались, так как это плохое время ночи, затем начали рассматривать новичка. С первого взгляда мы приняли его просто за нищего бродягу. Вся одежда его, начиная с обуви и кончая головным убором, была из домашнего грубого сукна, старая, изношенная. В любом европейском городе, посади его на паперти какой-нибудь церкви, он сошел бы за стопроцентного нищего. Он медленно провел глазами по камере7, потом стал быстро раздеваться — очевидно, духота нашей камеры начала на него действовать.

Ты, бродяга, проворовался, что ли? — обратился к нему кто-то из заключенных.

Я не бродяга и вовсе не вор, — обиженным тоном ответил новичок. — Я горец-чабан, родился и жил в Куртатинском ущелье.

Дальше никто не стал больше его расспрашивать в такой поздний час, так как дневальный не любит ночью шум и мог усмотреть в этом нечто преступное. Утром чабан рассказал нам свою краткую нехитрую биографию.

После смерти моих родителей я остался двенадцатилетним мальчиком, — начал печально горец. — Много мне пришлось пережить на своем веку, будучи еще наемным чабаном за кусок хлеба. Много лет тянулось мое мучение. Наконец, будучи уже взрослым, я нанялся к одному хозяину чабаном, через два года он честно рассчитался со мною, отдав мне условленные тридцать овец и три барана. Перебрался я в старую отцовскую саклю и взял себе в жены такую же бедную девушку, как и сам. Зажили мы с ней в бедноте, но никто нас не обижал, а через известное время появились дети. Хлеб у нас покупной, я никогда ничего не сеял потому, что у меня нет пахотной земли, поэтому весь доход от моих овец уходил на содержание семьи, и стадо мое к этой осени достигло только ста голов. Но тут-то настигла меня беда.

Глубоко вздохнул чабан и вдруг прервал свой рассказ, опустил голову и заплакал. Кому не приходилось видеть плачущего взрослого мужчину, тот едва ли поймет, какое удручающее впечатление производит эта картина. Лицо чабана, и так некрасивое, искривилось и приняло ужасную форму, по обросшим щекам катились крупные слезы. Он прикрыл лицо руками и плакал, а большая его борода тряслась при каждом содрогании. Слушатели с глубоким сочувствием молча ожидали продолжения рассказа. Прошло несколько томительных минут полной тишины, потом, немного успокоившись, он продолжал опять.

Я простой чабан, ничего я не понимаю в этих мудреных государственных делах. Пять дней тому назад вечером, когда я пригнал свое стадо домой, мне вручили повестку сельсовета, находящегося ниже нашего аула километра на три. На следующий день я стоял перед столом председателя сельсовета. Он прямо предложил мне немедленно сдать свое стадо овец местному колхозу по-хорошему. «Иначе будет плохо тебе», — пригрозил он мне. Я растерялся, страшно был возмущен. Подумайте, — с возмущением говорил чабан, — как я могу отдать своих овец, а мы, жена, дети, чем будем жить? Председатель подвинул на столе в мою сторону какую-то бумагу и говорит: «Приложи палец, давай я тебе намажу его чернилами, уже написано заявление от твоего имени, что ты добровольно сдаешь свое стадо овец колхозу. Я окончательно вышел из себя, отбросил бумагу в сторону и начал ругаться с ним, назвав его разбойником-грабителем. Меня сейчас же схватили и посадили в чулан. Три дня держали там, а потом районный уполномоченный ОГПУ отправил меня сюда, в город.

Через некоторое время, после первого же допроса, выяснилось, что чабан включен в список кулаков и к нему применена 58-я статья с одиннадцатым пунктом, т. е он признан бандитом. Это значит, его ожидает минимум десять лет каторжных работ в исправительно-трудовых лагерях или максимум — расстрел.

В сумке чабана оказались овечий сыр, несколько круглых чуреков, крепких, как камень, из кукурузной муки и вареный копченый бараний курдюк. Этот курдюк наделал нам много неприятных дел и хлопот, и мы долго и часто вспоминали о нем. На второй же день своего пребывания в камере щедрый горец вынул из сумки курдюк, разрезал его нашим ножом на красивые, тоненькие, длинные ломтики, раздавая их всем направо и налево. Невероятно приятный, вкусный аромат и зеркально прозрачный вид свежеразрезанных ломтиков копчен[ого] курдюка привели нас в восторг. Мы облизывались поминутно, глотая слюни, затем ели его с большим наслаждением. Однако последствия этого курдюка оказались для нас самыми печальными. В голодных, истощенных желудках копченый жир сделал свое дело, и через несколько часов многие из нас заболели сильным и болезненным расстройством желудка. То и дело один отходил от параши, другой подходил к ней, беспрерывно почти целые сутки. Камера наша превратилась в кромешный ад, густой зловонный воздух наполнил все помещение, люди буквально задыхались.

Подходи, товарищи, отходи, товарищи, — командовал чудак Кацман, встав у самой параши и пустив в ход свои шутки, размахивая руками. — Высокочтимые мужи науки, педагоги и профессора, товарищи колхозники, знатные конюхи и сторожа колхоза, доморощенные липовые бандиты и прочие и прочие, подходите смело и не стесняйтесь, вокруг параши милой объединяйтесь и дружным хором спойте «Мы смело [в бой] пойдем за власть советов».

Однажды в обеденное время чабан вынул опять оставшийся кусок курдюка, нарезал его и спокойно, как ни в чем не бывало, глотал ломтик за ломтиком, но никто из нас не захотел, конечно, принять участие в трапезе с ним.

Ты окаянный, путаная борода, — обратился к нему Кацман, — нищий кулак-кровосос, что за дьявольскую холеру ты нам привез из своего дикого ущелья? Мы тебе покажем, подожди! Холера тебе в живот за твое дурацкое угощение.

А горец мигал своими маленькими глазами, спокойно смотрел на Кацмана, не переставая жевать свою пищу, так как он не только не понимал угрозы Кацмана, выраженные на русском языке, но едва ли видел вообще когда-либо русского человека.

Я по профессии комиссионер, — говорил скороговоркой человек среднего роста, тридцати лет, городской полуинтеллигент.

Во время разговора слова слетали с его языка, как пули из автомата, а слюни сыпались на собеседника, поэтому каждый сторонился его, отходя на некоторое расстояние.

С тех пор как нет больше частной собственности и торговли, — продолжал он, — я остался без всякого дела, как рыба на голом льду. Я долго бедствовал, нуждаясь в куске хлеба и самом необходимом в доме, тяжело было мне смотреть на жену и детей в такой нужде. Однажды я встретил знакомого зубного врача, который попросил меня достать ему как-нибудь лом золота, хотя бы несколько золотников. «Представьте себе положение зубных врачей и техников, — говорил мой знакомый врач, — на рынке золота нет, да кто смеет его продавать открыто после того, как Госбанк забрал все золото и серебро. Мы остались без работы, хоть кричи караул. Я схватился за это дело и начал тайком осторожно спрашивать у знакомых. Нужда у всех была большая, каждый рад продать лишнюю вещь и купить другое, более необходимое, это обстоятельство помогло мне, и дела мои пошли недурно. Я скупал старые кольца, браслеты и другие разные вещи как лом и продавал их зубным врачам по вполне выгодным ценам. Однажды один мой знакомый передал мне по секрету, что одна дама желает продать свои драгоценности, указав мне подробный адрес ее. На следующий день я сидел против красивой молодой женщины в ее комнате и торговался с ней. Драгоценности оказались ценными вещами и достались мне по весьма недорогой цене. Я вернулся домой с драгоценностями. Жена моя сильно обрадовалась такой удаче, и мы с ней строили разные планы залатать наши нужды и недостатки, но судьбе было угодно другое. Поздно в эту же ночь пришли из ОГПУ ко мне на квартиру, перерыли все и забрали не только драгоценности, но и меня самого как спекулянта, торгующего запрещенным валютным товаром. Теперь я понял, что это за красивая дама была и как я, дурак, осел, легко попался на удочку.

Жизнь в подвалах ГПУ страшная, тяжелая и скучная. Однако, говорят, и в аду бывают приятные минуты. Так у нас бывали и моменты веселья, в особенности когда шутил наш общий любимец Кацман. Но среди нас был человек, который никогда не принимал участия в общем веселье. Он часто глубоко вздыхал и печально качал головой. Настоящее его имя я не помню8, но мы его называли американцем. Он был среднего роста, коренастый мужчина сорока или сорока пяти лет, с одним глазом.

Будучи совсем молодым человеком, я добрался в Соединенные Штаты Америки, — начал однажды он. — Большую часть своей жизни я провел в самом Нью-Йорке. Судьба столкнула меня там с тогдашним коммунистическим движением. Я был молод, эта идея мне пришлась по душе, и я начал работать в ней, изучив английский язык и грамоту. Меня ценили в партии, так как я выполнял порученные ею мне обязанности всегда аккуратно и охотно. Часто приходилось мне разъезжать по другим городам Америки с разными тайными поручениями. В Нью-Йорке разносил я в определенные места разные нелегальные листовки, прокламации и тому подобную литературу. Американская комм[унистичес­кая] партия иначе смотрит на жизнь, там нет того насилия. В Америке существуют два вида печати: одна из них демократическая, или назовите ее капиталистической, как хотите. Она писала правду о Советском Союзе, в этом я убедился здесь за два года своего пребывания. Другая — левая печать, в особенности за последнее время она сильно преувеличивала достижения Советского Союза, восхваляя небывалую свободную жизнь в нем и в то же время скрывая его отрицательные стороны. Я был одним из легковерных и тупоголовых людей, а нужно вам сказать, что этот сорт людей легко верит красивым словам. Сказка о чудесной жизни в Советском Союзе сильно возбуждала мое любопытство, прибавьте сюда мою любовь к родине, любовь к дорогим моим родным, прибавьте мою привязанность к моему народу, к друзьям моей ранней молодости, и вы перестанете удивляться, почему я оставил Америку.

Прибыл я сюда с партийным билетом в кармане, местная коммунистическая партия приняла меня в свою среду с восторгом. Через короткое время меня назначили на хорошую должность в административном аппарате. Однако служить там мне долго не пришлось. В первые же дни своей службы я начал замечать нехорошие поступки власти, совсем не по моим убеждениям, и чем дальше шло время, тем больше я разочаровывался. За мною, конечно, следили и, вероятно, заметили мое охлаждение к делу, тогда меня сняли с этой должности и перебросили в родное мое село в качестве зава местного кооператива. Мои чистые политические убеждения были оплеваны, я пережил глубокое разочарование и страшно жалел о своем необдуманном приезде из Америки сюда, но вернуться обратно возможности уже не было.

Наше село, куда я был назначен завом кооператива, большое, когда-то оно было богатое, к моему приезду из города на мою новую должность раскулачивание в нем заканчивалось. Лучшая часть населения была уничтожена, или увезена в Сибирь, или на далекий Север Союза, и лишь незначительная часть из них бежала в ближайший лес, спасая свою жизнь, а семьи их были выгнаны из собственных дворов и группами ютились под заборами на улице под дождем и снегом глубокой осенью. Никто не смел помочь им, облегчить участь несчастных женщин, детей и беспомощных стариков, боясь сурового приказа власти, гласящего не оказывать им никакой помощи, а тот, кто нарушит приказ, немедленно сам подлежал раскулачиванию. Так строит социализм «миролюбивая», «добрая» народная власть Советов. Если это коммунизм, если это народная власть, то я больше не коммунист и никакого участия в этой народной власти не хочу принимать. Я в корне не согласен с уничтожением тружеников — кормильцев всего живого. Не согласен также я с объявлением властью вне закона названных бандитами людей, всю свою жизнь проведших в труде за плугом. Я потерял сон, сердце мое ныло от обиды за них, а совесть моя страдала и грызла постоянно. «Вот для чего бесился я всю свою жизнь, вот для кого работал я?» — упрекал я самого себя. Это и есть пропасть с гадкой, грязной трясиной на дне, куда свалился, и погибнуть должен я со своими жалкими убеждениями.

Однажды поздно ночью явились ко мне из леса двое из этих «бандитов» прямо домой. Голодный, одичалый вид моих добрых, мирных сельчан глубоко тронул меня. Они рассказали мне о жалком, беспомощном положении людей, находящихся в лесу, сколько из них умерло, сколько лежат больными и как они жестоко страдают от голода. Рискуя своим благополучием, а может быть, и своей глупой головой, я отпустил им мешок муки из кооперативного амбара. Дело это, конечно, быстро раскрылась, я был немедленно же арестован и отправлен сюда.

Габо обвинялся также по 58-й статьей с одиннадцатым пунк­том, и тем самым включили его в число «бандитов».

В общем и в целом, — вмешался в разговор Кацман, — выходит, что советский бандит и американский коммунист объединились в одном лице, вот и все.

Среди перечисленных разнообразных людей в нашей камере выделялся своей высокой, стройной фигурой мужчина тридцати восьми — сорока лет по имени Бекир. Широкие плечи, выдающаяся вперед волосатая грудь, громадные черные усы и густые брови придавали ему грозный вид. При всей своей мужественности он был так красиво сложен в талии, что любая девушка могла бы позавидовать ему. Это тот самый Бекир, который в начале революции, во время разбоев и беспорядков в северной части Кавказа, предложил свои услуги только что образовавшемуся Горскому правительству, дабы ликвидировать бандитизм и беспорядки в самый короткий срок. Бекир был замечательно находчивый человек, никогда не терялся, ни при каких обстоятельствах, но плохо владел русским языком. Однако и этим своим недостатком он умел пользоваться, когда это было нужно. Другой бы на его месте смущался, так нескладно слагая слова, а он, наоборот, критиковал других, нарочно иногда перекидываясь9 непонимающим, и всегда у него выходило смешно и удивительно удачно.

Полтора года тому назад Бекир был выслан местными властями из родного края как нежелательный элемент.

Я покинул родной дом с большой болью в душе, — говорил он печально, — оставив дома жену и трех малолетних детей. Поехал в Дагестан и там устроился на работу сносно, но страшно тосковал по семье и беспокоился за нее. Три раза посылал свою просьбу нашим властям разрешить мне приехать на родину на два-три дня и забрать к себе свою семью, но ответа не получил. Наконец решил я рискнуть приехать тайком, без разрешения, но попался на второй же день. Приезд мой никто не заметил, так как с железнодорожной станции я отправился пешком до родного села вечером, и только поздно ночью я подкрался к собственному дому, как настоящий вор. На следующий день, очевидно, по веселому настроению моей жены и детей кто-то заподозрил и проследил, так как вечером я уже был арестован.

Бекир сидел в камере № 10 двенадцать месяцев, причем его ни разу еще не допрашивали. За это время он многое видел здесь, многое изучил. Он знал значение каждого звука, каждого шороха, доносящихся к нам со двора или из коридора. Его пытливый ум прекрасно разбирался в разнообразных видах дьявольских хитростей, применяемых комендантом для вывода людей на расстрел. Выделялся Бекир еще тем, что он не примыкал в камере ни к группе горожан, ни к сельчанам, а держался как-то особо, несмотря на это, все относились к нему с уважением.

Однажды, в один из нудных, скучных вечеров, возник спор между Бекиром и группой заключенных. Бекир категорически утверждал, что посредством какой-то комбинации, ведомой только ему одному, он может устроить так, чтобы через полчаса два человека из нашей камеры могли выйти во двор. Никто из нас, конечно, не поверил этому, но ради шутки некоторые нарочно горячо продолжали вести разговор. Несмотря на абсурдность этой фантастической выдумки, неожиданно для всех спор состоялся. Бекир, приняв серьезный вид, сейчас же приступил к делу. Он взял кружку с питьевой водой и начал ею обливать нижнюю часть нашей параши местами, затем разлил воду вокруг нее на полу, создавая этим вид, будто она течет. До этого момента весь спор, вся работа Бекира похожи были на шутку, но когда он начал громко стучать в двери своим громадным кулаком, вызывая дневального, все ахнули от испуга и смотрели друг на друга со страхом, как бы спрашивая один у другого, а что будет дальше. На самом деле это была плохая шутка, из этого могли выйти самые плохие последствия, если бы коварный наш комендант догадался, что это наша шутка. Многие оробели и начали роптать, упрекая в этом Бекира, но уже было поздно. Дневальный успел открыть волчок и, пуская через него многоэтажную ругань, спрашивал, в чем дело.

Зови коменданта, параша течет, — твердым голосом проговорил Бекир.

Через некоторое время явился к нам комендант в сопровождении двух чекистов. Они поверхностно осмотрели вонючую нашу парашу. В полумраке, конечно, не могли обнаружить обман, да и дышать гадким нашим воздухом им было тяжело и противно, поэтому быстро повернулись и ушли, приказав немедленно вынести парашу во двор и починить ее. На зов Бекира двое из молодых людей взялись за это дело и быстро вынесли эту гадость. Причем на ходу Бекир давал им наставление нарочно громко на виду у дневального, как нужно забивать обручи параши потуже, а шепотом на ухо одному из молодых людей, говорил: «Протянуть дело подольше и подышать воздухом». Итак, обязательство, принятое Бекиром, выполнено с искусством: два человека по уговору не только вышли во двор, но и провели на свежем воздухе целых пятнадцать минут. Но это еще не все, главное заключалось в том, что в это время дверь наша была приоткрыта, и мы с наслаждением дышали свежим воздухом сквозняка. Страх давно уже прошел, у всех был самодовольный вид, будто на самом деле совершили подвиг, так как результаты уже видны, всем ясно, что баловство наше с огнем прошло удачно. Наконец вернулись и наши двое молодых людей, горделиво внося в камеру на руках парашу и многозначительно улыбаясь, видно было, что они также в восторге от выполненной ими задачи. Дверь закрылась, все бросились к Бекиру и начали его поздравлять с успехом, брали его за руки, за плечи, хлопали его по спине. Наконец подошел к нему и профессор.

От души поздравляю вас, Бекир, — горячо и вполне серьезно говорил он, — превосходно, очень остроумно и удачно, но должен вам сказать, что я насмерть перепугался.

Кацман шутил, прыгал, задевая то одного, то другого, создавая веселое настроение. Все радовались чему-то, как малые дети.

Окончание следует.

1Продолжение. Начало см.: Дарьял. 2024. № 1–2.

2 Председатель местного комитета профсоюза. — Изд.

 

3 Председатель домового комитета — Изд.

 

4 Здесь автор допускает анахронизм: к моменту написания текста Северная Осетия была уже автономной республикой, но во время описываемых событий существовала еще автономная область.

5 Название «В камере. Товарищи по несчастью» дано издателем. Первая страница рукописи очерка утрачена.

6 Так в рукописи. По смыслу должно быть «пытающиеся». — Изд.

7 Сюда вписаны поверх строки следующие слова: «его открытый рот и расширенные глаза говорили что». По-видимому, автор хотел расширить описание, но не завершил вставку, оставив ее без согласования с основным предложением. — Изд.

8 Слова «я не помню» вписаны вместо зачеркнутых «было Габо». Далее в двух случаях имя Габо вычеркнуто и заменено на местоимение «он», где-то упоминание Габо сохранено — по-видимому, автор не успел их исправить, рассчитывая вернуться к рукописи. — Изд.

9 Так в рукописи. По смыслу должно быть «прикидываясь». — Изд.