НЕ БОЛЬНО
Черное выпуклое небо, распластанное на глазу мертвого оленя, медленно затягивалось вязкой мутной поволокой. Ресницы животного уже не дрожали, сведенные судорогой задние ноги постепенно расслаблялись, красиво, почти кокетливо опускаясь на землю. Гена точно знал, что первый выстрел, перебивший позвоночник, был верным, потому спокойно спустился с лабаза на сосне и подошел к еще брыкавшемуся животному. Молодая важенка затихла очень быстро: ее бока уже не дрожали судорожным дыханием, когда Гена присел на корточки перед подстреленным животным. Быстро окинув взглядом замершие ноздри и слепые глаза, он хмуро кивнул сам себе и достал нож. Времени подвешивать и аккуратно свежевать тушу не было: весеннее солнце быстро заходило за кромку деревьев, а ночевать в лесу охотник не то чтобы не мог, просто не хотел. Десять, да даже пять лет назад Гена бы не колебался: тридцатилетний, легкий на подъем, жилистый, вечно голодный до жизни мужик, он мог не спать по несколько суток, преследуя уходящее с его участка стадо. Но теперь, под сорок, Гена все чаще выбирал скудный комфорт крохотной незаметной сторожки, которую он ладно поставил ровнехонько посреди своей делянки.
Потому и сейчас, бросив короткий взгляд на небо, настоящее голубое небо, а не страшное мертвое в глазах убитой важенки, он принялся свежевать по-грязному, прямо на земле. Скупым точным движением он раскрыл шкуру от горла до небольшого вымени и мелкими частыми надрезами стал расширять зазор между кожей и мышцами молодой самки, пока не получилась причудливая пелерина, подбитая сворачивающейся кровью.
Почему-то Гена всегда медлил перед первым ударом. Сколько лет уже ходил на зверя, а каждый раз, когда надо было бить ножом в еще теплый живот, его рука начинала дрожать. Дальше шло уже просто, но самое первое проникновение в плоть было барьером, высотой, которую было трудно взять. Каждый раз. И в этот раз. Глубоко вдохнув, Гена прикрыл глаза и ударил. Хлестко, быстро, с потягом, рассекая упругий живот, оплетенный тугими мышцами молодого здорового животного. Ударил так, чтобы не разрезать внутренности, просто вскрыть.
Странное ощущение полоснуло холодом под свитером, заставив Гену широко раскрыть глаза. Какие-то секунды он будто видел двойную картинку. Распростертая на черной, сырой после дождя земле важенка, винного цвета лужицы с алой вихрящейся дымкой, белесо-лиловые кишки, любопытными червячками выглядывающие из рассеченного живота — все это было понятным. Но в другой, куда более дремучей части Гены он видел самого себя: крепкого мужчину со с м е р т е л ь н о бледным лицом и детским страхом в глазах, склонившегося над… Над другим собой? Ему показалось, что это не он скрючился с ножом в руке над жертвой, а кто-то другой, злой, сопящий, пахнущий металлом, режет его самого. Наваждение прошло. Гена трясущимися руками, оставляя пятна крови, с трудом расстегнул куртку и задрал свитер к подбородку. На животе не было никаких отметин, если не считать старого грубоватого шрама бежевого цвета от аппендицита. Тряхнув головой, он судорожно и оттого неряшливо досвежевал убитое животное, забросав шкуру и кишки палой листвой, будто стесняясь чего-то. Однако к голове важенки он не смог прикоснуться, так и бросив ее там, на красной земле.
Возвращаясь домой, он все время чувствовал мокрый взгляд черного мертвого неба, смотрящего ему в спину. Без обвинений, без морали, похожий на резкую тишину после громкого взрыва.
НЕ СТРАШНО
Зотов едва-едва шевелил ручкой приемника, продираясь через статику. Радио тут ловило плохо, но если очень постараться, то можно было добиться нескольких фраз, с трудом складывающихся во что-то осмысленное. Далекий голос захлебывался в океане белого шума, но Зотов не сдавался, едва заметно, на волос подталкивая красную полоску. Когда речь диктора стала максимально внятной, он замер с рукой на ручке, боясь испортить настройку движением.
— Сегодня ожидается метель, во второй половине дня возможен туман. Температура воздуха минус двадцать семь — минус двадцать девя…
— Тьфу, зараза, — проворчал Зотов в ответ.
Словно обидевшись на оскорбление, голос нырнул в помехи и умолк. Зотов поправил меховую засаленную шапку и посмотрел в окно. Стекло было покрыто толстым слоем инеевых разводов. Он зашаркал тапками в предбанник, где в темноте нашарил двустволку, прислоненную к косяку. Радио — это хорошо, но одними словами сыт не будешь — надо идти на промысел. Поверх стеганки он накинул еще один бушлат, вслепую потыкался ногой, одетую в три носка, пока не нашел дутые сапоги. Дома было не сильно теплее, чем снаружи, едва хватало, чтобы вода в чайнике не подергивалась пленкой льда хотя бы днем. Напоследок вздохнув, Зотов быстро открыл дверь и так же проворно закрыл ее за собой, чтобы не выстужать и без того холодное жилье.
С тихими матюками он вычесал из бороды какую-то колючую соринку, проверил, плотно ли прикрыта дверь. Результат его не устроил, пришлось подпирать штакетом. Уже немеющими руками он вытащил пару рукавиц. Вот теперь к бою готов. Как язык трогает соленую дырку, на месте которой был зуб, так и он с застарелой болью глянул на пустую конуру. Умка. На охоту она не годилась, только хвостом виляла да радостно напрыгивала передними лапами на бедра, вечно довольная даже скупой ласке Зотова. Да, Умка. Собаку он съел еще в первый год.
Зычно сморкнувшись, охотник пошел по припорошенной тропинке в снегу, огибая сарай, к калитке в заборе. В который раз пообещав себе смазать петли, Зотов встал на распутье. Налево от двора Зотова было три дома, направо улица шла еще на пять. Правда, жилыми из них были два с половиной. В четвертом доме жил Михась, мужик крепкий, но в возрасте, на промысел ходить не мог. А старуху Крупко из седьмого Зотов за человека не считал уже давно. Примерно с тех самых пор, как все и случилось. Бабка как-то в одночасье оскотинилась, превратилась в запуганное забитое животное. Каждый раз, когда Зотов заходил к ней, чтобы подкинуть немного еды, Крупко пряталась за грудами объедков, маслянисто блестя на него слезящимися глазами. Ходить к ней Зотов не любил еще до всего произошедшего, теперь совсем брезговал старухой, с порога бросая полутушку в вонючую берлогу. Тряхнув головой, он потянул носом морозный воздух и недовольно посмотрел на серые низкие облака. Метель вот-вот начнется, надо успеть обойти силки. Кивнув своим мыслям, он повернулся направо и пошел по едва заметному углублению между сугробами. Впереди, выступая черной мертвой стеной, стоял лес. Как и за спиной Зотова, на другой стороне деревни. Хотя туда ему смотреть совсем не хотелось, глаза против его воли раз за разом возвращались туда.
Остановившись, Зотов с осторожностью начал поворачиваться к лесу с другой стороны. Через прищуренные глаза он увидел все ту же картину: застыв в небе, над деревьями спокойно висел гигантский крест красного цвета с толстыми перекладинами, слегка мерцающими в сумрачных облаках.
Раньше, когда Зотову все-таки удавалось найти нужную радиоволну, он слышал одно и то же: всех эвакуировали, проблемы нет, работы по изучению ведутся. Вроде бы крест был не единственным, такой же висел и над Минском, и над Москвой. Вроде бы они были не крестами, а чем-то связанным друг с другом, какой-то гигантской структурой, а дальше начинались термины. Зотов их не понимал, уж слишком умно все объясняли. А вот умники те, они все сразу поняли. Понять-то поняли и изучали все тщательно, да только вот крест как висел над лесом, так и висит. И зима все не кончается, пятый год подряд. Надо бы уехать отсюда, как и остальные, но куда же старики без него. Вот и получается, что пять лет в вечной зиме, никому не нужные. Только вот радио и есть. И зима на много километров вокруг. На сколько точно, Зотов не знал: дальше, чем на дневной переход, уходить было опасно. И стариков не бросишь. А не было бы стариков, бросил бы? Ушел бы? Не ушел бы. Некуда было идти, незачем. Где родился, там и пригодился.
На глаза навернулись злые слезы. Зотов поднял кулак и погрозил безучастной крестовине в небе. Ну его. Пора на промысел.
* * *
Замерзать оказалось не так страшно, как он думал. Сначала, когда еще были силы идти, было больно, будто в сапоги и рукавицы напустили ос. Но это прошло, когда Зотов лег в сугроб и решил больше никуда не идти. Ледяной туман быстро оседал на нем коркой хрупкого льда, пока еще не затрагивая лица. Но и это ненадолго. Медленные ртутно-тяжелые мысли стекали куда-то на самое дно головы, пригибая ее все ниже и ниже. Жаль, что компас не взял. Хотя что толку, все равно стрелка, как приклеенная, смотрит на красную крестовину в небе. Жаль, что не вернулся до тумана. Хотя обещали вечером, а оно вон как вышло. Жаль, что ружье бросил, но сил тащить его не было. Да и выстрелить в себя сейчас он не смог бы. Какая разница, и так можно. Спокойно и без боли.
Интересно, что теперь будет с Михасем и бабкой Крупко. Дед еще поживет с пару дней, а она вряд ли. Нет, и это тоже уже неинтересно. А вот спать уже хочется. Только бы не встретить там Умку. Не хочется смотреть ей в глаза.
Красное сияние медленно затопило мир Зотова. Зотов умирал. Зотов испарялся тонкой красной струйкой. Зотов понял, что такое Красный Крест. А Красный Крест понял, что такое Зотов.
НЕ СМЕШНО
— С чего начинается Родина…
Суропин заморгал на лампу под потолком кухни. Свет был желтый и слабый, его едва хватало, чтобы разглядеть бардак на столе, но грязь на полу милосердно скрадывалась мягкими тенями. Хотя никому здесь не было никакого дела до грязи. Липкая клеенчатая скатерть, давно и накрепко вросшая в столешницу, была покрыта старыми разводами от всего понемногу. Суропин посмотрел на эти пятна. Так великие полководцы древности смотрели на поле боя с вершины холма. Блистательная компания бычков в томате (толстым, чайного цвета ногтем мужчина подвинул банку мертвых рыб в красном соусе) против охотничьих колбасок в нарезке, двести пятьдесят рублей по акции, вакуумная упаковка (еще одно движение ногтя). Из горла мужчины раздалось не то кудахтанье, не то кваканье, переросшее в громовую отрыжку. Воистину, грозный рык великого стратега. Когорты, сомкнуть ряды. На с м е р т ь, на с м е р т ь.
Пьяным неверным движением Суропин подхватил стакан со стола и поднес ко рту, но не рассчитал — стекло больно стукнуло мужчину по зубам, оставив россыпь капель на тяжелых очках с толстыми линзами. Решимость бывалого воина такие шалости поколебать, конечно же, не могли, но звонок был тревожный. Уже аккуратнее он допил жгучую жидкость, игриво цыкнул в щель между зубов остатки вперемешку со слюной прямо на стол. Очередная безупречная победа. Рука с давно потухшей сигаретой прямо за стёкла линз стянула очки с длинного носа и принялась тереть о шерстяной свитер с оленями. Без очков Суропин практически ничего вокруг не видел, что, безусловно, было к добру. Когда очки вернулись на свое место, мужчина обнаружил, что все это время задерживал дыхание после выпитых пятидесяти грамм. С легким стоном он выпустил воздух из легких и игриво подмигнул ходикам в виде кота на стене. Один глаз животного навсегда остановил свой немигающий взгляд на Суропине, а второй, закатившись, рассматривал что-то интересное внутри часового механизма.
Брезгливо затушив сигарету в банку бычков, мужчина вытащил еще одну из смятой пачки, закурил и снова забыл, оставив ронять пепел на скатерть. Тяжелые битвы требуют своих жертв. Но грозные мужи не боятся потерь, лишений и тягот. Грозные мужи идут вперед. «С чего начинается Родина». Знать бы еще остальные слова этой песни. Но и эти вполне себе, очень даже ничего. Суропин подслеповато заморгал на желтую лампу, перевел взгляд на часы с окосевшим котом и начал смеяться. Сначала тихо, под нос, он расходился все громче и громче, пока не стал громко, с криками хохотать, широко разевая рот. Язык, покрытый толстым белым налетом, бился о крупные желтые зубы, слезы выступали на глазах, Суропин утирал их рукой, не замечая, как размазывает по вспотевшему лицу пепел. Очки слетели с переносицы, упав куда-то за пределы доступности света, а он все смеялся и смеялся, хлопая себя по бедру, отчего табак разлетался всюду, одна крошка прилипла к нижней пухлой губе.
Если бы кто-то сейчас спросил Суропина, над чем тот смеется, он бы не смог сказать наверняка. Не от опьянения, хотя да, он был изрядно пьян. Просто пальцем показать не на что было. Все как-то по-дурацки прошло. Смешно так. Глупенько. Все началось с часов. Вернее, с глаза, который одним утром просто закатился куда-то в череп жестяного кота и с тех пор больше не показывался. Второй какое-то время еще ходил влево-вправо, потом замер. Потом умерла его Лидочка. Единственное, что сдерживало его от вот этого полуживотного состояния. Умерла тихо, во сне, врачи это называют «хорошая с м е р т ь».
Суропин всхохотнул и снова залился смехом.
Первое время он держался, давая волю своему горю только по вечерам. Тихо поскуливал, закусывая губу, когда шел от автобуса к дому через темные дворы. Только в квартире он позволял себе начать подвывать уже по-настоящему, не стесняясь. А потом он запил. Сначала он говорил себе, что это от горя. Наверное, так оно и было. Потом твердил себе о поминках. А дальше перестал оправдываться. Просто пил, и все. Спал тут же, прямо за столом. Стало хуже со зрением, но для главного инженера шлифовального цеха на оптическом заводе это не было проблемой. Очки толстели, на какое-то время помогало. Уволить его теоретически могли, но на деле это было почти невозможно. Завод медленно-медленно умирал, но перебивался госзаказами год от года.
Детей у них с Лидочкой не было, друзей, в принципе, тоже. Нет, Суропин иногда выпивал с генеральным в его кабинете с красивыми дубовыми панелями на стенах, но другом назвать не мог. И как-то вот все проходило по-дурацки. Глупо. Смешно.
Смех оборвался так же внезапно, как и начался. Суропин снял мутную каплю с кончика носа.
— Не смешно, — всхлипнул он. — Не. Смешно. Я тебе говорю, не смешно это!
Бутылка водки полетела в часы с котом, попала прямо в мордочку животному и разбилась. Суропин не успел удивиться своей меткости: один из осколков отлетел в мутную желтую лампочку. Раздался второй звон, тоньше и слабее. Свет погас. В темноте Суропин сучил руками по столу, прилипая ладонями к скатерти и опрокидывая мелкие предметы. Что же он искал, что же он искал? Фонаря у него и не было никогда. Что же было, что-то ведь было. Суропин замер. Действительно, что-то было не то. Неправильно.
Тик-так, тик-так. На ощупь, с трясущимися потными руками он встал и медленно подошел к стене, где висели часы. Когда он нашарил часы, он понял, что было не так: корпус вздрагивал, мерно выдавливая из себя секунду за секундой.
В комнате за стенкой что-то тихо зашуршало, потом второй раз. Так шуршит накрахмаленное белье, когда в постели кто-то шевелится. Раздался тихий голос.
— Валерка, ты где там?
Суропин обмер. Голос был, нет, точно сказать было нельзя, но очень знакомый, родной даже.
Громко проглотив горько-соленую слюну, он несколько раз набирал воздух, чтобы ответить, но из горла доносилось кряканье. Наконец, хакнув гортанью, он прокашлялся.
— Иду, Лидочка, иду, — прокаркал Суропин.
ТАК БУДЕТ ПРАВИЛЬНО
Он бродил по городу, выискивая истории старых чердаков и мертвых окон. Мокрые тяжелые ботинки глухо шелестели по комковатому снегу, чертя две колеи: одну потоньше, от здоровой правой ноги, другую потолще — от сухой левой. Чутье его было почти безупречным: он всегда знал, где и когда надо быть, чтобы найти то, за чем он охотился. Легкий, заметный ему одному запах приводил его туда, куда надо было прийти. Лишь пару раз он ошибался, когда жилье было занято новыми владельцами: бездомными, облюбовавшими заброшенный дом, но не успевшими пропитать его духом пусть полудикого, но все же людского быта. Но большой беды в том не было. С непосредственностью и простотой он вливался в их круг, за тем лишь, чтобы переночевать и уйти с рассветом. Вопросов эти люди не задавали, а в их глазах было только облегчение оттого, что пришедший был таким же, как они — калечным бродягой.
Только один раз он ошибся тяжелой, уже непоправимой ошибкой. Тогда, в темноте стылой комнаты наполовину вросшего в бурелом сруба, он был уверен, что нашел то, что гнало его каждый вечер из мастерской. И он стал слушать слабое эхо пустого вздыхающего дома, горестно жалующегося на отгоревшую в нем жизнь. Но вместо тихого шепота, вместо тайнописи разрухи и шелеста серого прошлого пришел дикий, рвущийся на высокой ноте рев безумия. Оглушенный болью, он шарил вспотевшими ладонями по плесневелым стенам, сопротивляясь этому потоку, пытаясь схватиться хоть за что-нибудь по эту сторону, за что-нибудь материальное. И мир не дал ему соскользнуть. Резкая боль прочертила полосу, от брови до челюсти. Он отпрянул, схватившись за лицо руками. Вторая вспышка резанула уже по локтю. С трудом разглядев мутную фигуру перед собой, он неловко кинулся вперед, подминая под себя чье-то невесомое, удивительно хрупкое тело. Кости под его весом легко дробились на острые осколки, человек тихо вздохнул и затих. Когда ему удалось встать и зажечь оплывший огарок свечи, он увидел старуху, лежавшую на полу с раззявленным ртом. Ярко винные капли крови, его собственной — на старухе ран не было, — еще сильнее оттеняли молочную белизну этого существа, будто никогда не видевшего свет солнца. Бледная кожа, жидкие седые волосы, тонкая ночная рубашка — пещерный мотылек. И, конечно, бёльма на глазах. Вот почему не было света внутри, вот почему ржавый топор прошел мимо цели два раза. Вздохнув, он взвалил легкое тело на плечо и вышел из дома.
Так, в первый раз за много лет, ему пришлось вспомнить, как работать с людьми. Гроб вышел хорошим, крепким, могила по весне копалась споро. Вот только старуху это не устроило. Не захотела она покоя. С тех пор и ходила с ним. Он даже привык к ней: какая-никакая, а компания. Белые одежды развевались на ветру, когда она присаживалась на очередную щербатую печную трубу. Тихая изломанная фигура, никогда не смотревшая на него. Он кивал ей, как старой знакомой, но старуха, кажется, не замечала: просто была тут, когда приходило время. Потом, когда место уже рассказывало свою историю до конца, а он уходил, старуха исчезала. Обоих все устраивало.
Уже глубокой ночью в мастерской он почесывал косой шрам, от брови до челюсти, и старательно все записывал, мелкими ровными рядами выводя чужие жизни на листах, одну за другой. Там же, за верстаком, он засыпал. Но никогда не ложился лицом на исписанную желтоватую бумагу. Это было бы неправильно.
* * *
Тук-тук-тук.
Заскорузлые, уже морщинистые, все еще сильные руки ладили почерневшие, но прочные доски, оставляя тонкие швы без зазора.
Тук-тук.
Пусть на гвоздях было немного ржавчины, но именно таким, старым, вырванным из косых стен, он доверял куда больше.
Тук.
Небольшая домина, меньше, чем нужна для грудного ребенка, легла на верстак. Едва заметным дуновением с запахом полыни и ладана он сдул невесомые опилки и погладил шершавой ладонью доски. Вышло ладно.
Слегка щурясь, он в последний раз пробежал глазами по строчкам: «…он все время чувствовал мокрый взгляд черного мертвого неба, смотрящего ему в спину. Без обвинений, без морали, похожий на резкую тишину после громкого взрыва».
Это было правильно, это было хорошо. Желтые листы легли в крохотный гроб, сверху он придавил их большим охотничьим ножом и опустил крышку. Теперь можно закапывать.