Продолжение. Начало см. «Дарьял» 1’2021.
Часть 2
Бурная владикавказская весна уже вовсю хозяйничала в городе, народ готовился к Женскому дню 8 марта, когда случилось событие, значение которого я тогда оценить не мог, но которое изменило весь мир, страну и мою жизнь тоже, – умер Сталин. Хотя Вождь умер 5 марта 1953 года в 21 час 50 мин, люди напрочь отказывались в это верить. Лишь когда отменили празднование Женского дня, сомнений не осталось, все вокруг впали в ступор, молча, коротким кивком головы приветствовали друг друга при встрече и спешили дальше. В эти дни отец уходил спозаранку и возвращался глубокой ночью, когда мы с сестрой уже спали. 9 марта утром, отца уже не было, мама одела нас и вывела из дома. Такого скопления народа на нашей улице я не видел никогда. Люди, одетые в черное и серое, стояли, молча опустив руки по швам, не глядя по сторонам, а лица их, похожие на застывшие серые маски, ничего не выражали. Мои приветливые соседи как будто не замечали меня, молча, глядели в пустоту. Сначала мне хотелось растормошить их, как-то разрядить обстановку, но затем общее оцепенение охватило и меня, и даже мою крохотную сестру, которая собиралась заплакать, когда мама, вложив ее ручку в мою, впервые забыв о нас, стала протискиваться сквозь толпу, куда-то вперед. Оказалось, что она хотела пробиться к памятнику Сталину, стоявшему во дворе Совпартшколы, однако, то ли из-за давки, то ли, вспомнив о нас, вернулась как раз в тот момент, когда из репродукторов, всю войну предупреждавших владикавказцев о налетах фашистской авиации, громко зазвучал так знакомый нам марш Шопена. Народ вышел из ступора, у многих по щекам покатились слезы и только, когда после митинга, Левитан сообщил, что тело вождя уложили в мавзолее рядом с телом Ленина, люди зарыдали, громко, отчаянно, как будто прощались с самым дорогим для них человеком. Потом был траурный салют, а потом мертвая тишина. Репродукторы замолчали, и люди стали разбредаться по домам. На следующий день за сараями мы обсудили прошедший день и с огорчением решили, что день 8 марта больше праздновать не будут никогда, а еще посочувствовали тем, кто родился в дни с 5 по 9 марта, к счастью, среди нас таких не оказалось. Череда перемен после смерти Сталина началась с грустного для народа события – прекратились ежегодные снижения цен на продовольствие и товары народного потребления, списки которых публиковались в газетах «Труд» и «Известия», выходивших 1 апреля каждого года с дополнительными страницами с 1934 года. Прерванные на время войны «сталинские» снижения, как их называли в народе, возобновились в 1947 г. Поэтому все наши соседи ждали 1 апреля, как праздника, а газету изучали всем двором, сравнивая цены и обсуждая каждую строку. Грандиозность этой программы можно оценить даже по 2 цифрам. Если продуктовая потребительская корзина в 1947 году стоила 1130 руб., то к 1953 году она подешевела до 510 рублей (в 1,75 раза). И вот, то ли это было совпадением, то ли чьей-то злой шуткой, но после смерти Сталина, 1 апреля переименовали в «День Смеха» или «Праздник Дураков», когда все кто, как мог, разыгрывали друг друга. Классикой жанра стала шутка: «мужчина у вас вся спина белая». Празднуют его до сих пор, однако, с каждым годом смеются все меньше и потому, обязательным атрибутом современного «праздника», является ежегодное апрельское повышение цен на бензин, услуги ЖКХ и прочее.
Лето началось относительно спокойно и поскольку мы с сестрой оба были на этот момент практически здоровы, этот редкий момент родители решили запечатлеть для истории во время прогулки в городском парке. И как раз вовремя, так как вскоре сильно простудилась сестра, и они с мамой провели около двух недель в больнице. Неделю за мной приглядывала Фрида, а затем я был отправлен в село. Между тем приближалась осень, а с ней мое семилетие. Я вернулся в город и мы со сверстниками гурьбой пошли знакомиться с железнодорожной школой №50, удачно расположившейся через один дом от нашего двора.
Белое школьное здание, обнесенное забором со вставками из выкрашенного зеленой краской штакетника, особого впечатления не производило. Больше нам понравился макет, на котором к железнодорожному мосту, перекинутому через буерак, склоны которого были покрыты крашеным в болотный цвет засушенным мхом, по рельсам, уложенным на деревянные шпалы, приближался мастерски изготовленный локомотив. Он тянул за собой платформу с кучей щебня и товарный вагон с неизвестным, но, видимо, очень нужным народному хозяйству грузом. К нашему огорчению вся эта красота была предусмотрительно закрыта стеклом. Еще наше самолюбие щекотало то, что школа называлась мужской, в отличие от школы №5, располагавшейся в трехстах метрах ниже на спуске к проспекту. К большому сожалению, с нашим набором, и в школе №50 впервые появились девчонки. 1 сентября 1953 года я с отцом и букетом астр явился на школьный двор. До начала торжества умелые педагоги быстро оттеснили за забор взволнованных родителей, и мы со знакомыми пацанами, тут же собрались в кучку и живо обсуждали происходящее. Торжество открыл директор, которого я потом вспоминал каждый раз, когда видел изображение дорогого Леонида Ильича – те же брови, плечи, посадка головы, но без орденов. Он долго говорил о нашей любимой Родине, счастливом детстве и о необходимости знаний для достижения всяческих побед. Мы уже заскучали и начали робко бузить, когда оратор замолк, дал отмашку, и высоченный десятиклассник, усадив на плечо девчонку, сильно похожую на директора, двинулся вдоль рядов. Девица отрепетированными движениями извлекала приятные звуки из бронзового, солидных размеров колокольчика, ручку которого надежно сжимала правой рукой. Парочка бодро прошагала мимо стоявших рядами школьников до знамени, которое крепко сжимал правой рукой серьезный старшеклассник, по обе стороны от которого застыли два пацана в красных пионерских галстуках со вскинутыми в салюте руками. Девчонка перестала трясти колокольчиком, спешилась и смешалась с толпой, а таскавший ее выпускник, облегченно вздохнув, примкнул к своим одногодкам. Матери за забором шмыгали носами, не сдерживая эмоций, утирали слезы. Да, что там матери, даже учительницы, те что постарше, красиво прикладывали уголки наглаженных платочков к сухим глазам. Тяжелую обстановку немного разрядил один из первоклашек, живший на Бородинской улице, который, не выдержав напряжения, обмочился и громко заплакал. Народ, было, оживился, но бдительная старшая пионервожатая быстро вывела бедолагу за забор к расстроенной матери, и инцидент был исчерпан. На этом торжественная часть закончилось, и учителя развели нас по классам. Началось то, о чем предупреждал в докладе директор, – долгий поход в Страну Знаний. Мы благополучно добрались до класса на первом этаже, на светло-серой двери которого, в кармашек был вставлен ромбик с надписью 1б. Учительница мне понравилась сразу, она была невысокая, средней упитанности, гладкое овальное лицо ее было добродушным, а когда она улыбалась, от серых глаз в разные стороны разбегались тонкие лучики-морщинки. Даже в стальной оправе очки не придавали лицу строгости, в них она скорее была похожа на добрую тетушку из сказок братьев Гримм. Сходство усиливали гладко зачесанные на прямой пробор волосы, в которых было больше перца, чем соли. Одета она была скромно и аккуратно. А вот класс мне попался неудачный: я увидел лишь одного знакомого пацана из серых домов, Соса Ревазова, и ни одной знакомой девчонки, лишь в сидевшей за первой партой я узнал наездницу, бившую в колокол, которая действительно оказалась дочерью директора! В первый день нам было разрешено садиться, как кому нравится, и я тут же занял место на последней парте у окна. Знакомясь с классом, учительница сообщила, что имя ее запомнить нам будет легко, так как она двойная тезка великого русского поэта Пушкина, Александра Сергеевна, и фамилия у нее самая школьная – Звонарева. Затем она начала перекличку – читала наши фамилии, а мы вставали, представляясь коллегам. Я старался запомнить лица и фамилии своих соучеников. Не успели закончить знакомство, как, по закону парных случаев, один из наших одноклассников жалобным голосом попросился в туалет, и, хотя разрешение было получено незамедлительно, он умудрился обмочиться, не дойдя до двери, после чего сильно расстроился, разревелся и был отправлен к матери в сопровождении вызванного из коридора дежурного. Александра Сергеевна успокоила нас, заверив, что такое может случиться с каждым, но дальше испытывать судьбу не стала и, сказав на прощание еще несколько теплых слов, отпустила к заждавшимся родителям, наказав завтра придти с портфелями. На следующий день нас уже рассадили по парам. С соседкой мне повезло, это оказалась симпатичная озорная девчонка с веселой фамилией Калинкина, однако на этом везение кончилось и начались сложности, которые были неожиданностью не только для меня, но и для моих родителей. Оказалось, что мое бессистемное дворовое образование и познания в прикладной математике не только не соответствовали нормам и установкам Министерства образования СССР для начальных школ, но были скорее вредными, чем полезными на этом этапе моего обучения. Выяснилось также, что отец, взявший на себя оснащение моего портфеля, пропустил вводную беседу с родителями и, несмотря на законченный с отличием педагогический институт и аспирантуру, оказался полным профаном, далеким от реальной жизни начальной школы. В результате чего я явился в класс без счетных палочек и карточек с буквами, которые надо было поднимать, когда учитель называл соответствующую букву. Покорившись судьбе, я начал было собираться домой, но Александра Сергеевна остановила меня, разрешив на первый раз воспользоваться инструментами соседки по парте, а отцу написала записку с соответствующими пояснениями. Конечно ни карточек, ни палочек в магазинах мы уже не нашли, а поэтому просто порезали пополам карандаши, а буквы написали на плотной белой бумаге. Народ в классе был разномастный и наряду с продвинутыми первоклассниками, которых заботливые родители готовили к школе заранее, были и стерильные, но добрая наша учительница не стала двигаться вперед пока не подтянула их до базового уровня. За 2 недели я научился играть по школьным правилам, выучил порядок букв в алфавите, научился читать вслух по слогам и делать вид, что считаю при помощи палочек. Но была еще одна напасть – чистописание. Писали мы ручками размером с обычный карандаш, на рабочем конце которого располагалось металлическое приспособление-фиксатор для пера. Само же перо, в отличие от пера гусиного, которым писал двойной тезка нашей учительницы, было сложным, штампованным из тонкой стали изделием, с маленьким отверстием в центре. Пишущая часть пера была достаточно острой и хитрым способом рассечена от отверстия до самого конца. В школе полагалось писать пером №11. Нумерация свидетельствовала о том, что у каждого пера были свои особенности и характер. Некоторые перья имели даже имена, так мама любила писать пером «рондо», а отец «уточкой». К ручке с пером полагалась чернильница, в быту «чернилка», которая в школьном исполнении была изготовлена из прозрачного стекла или фаянса и называлась непроливайкой, что было весьма далеко от истины. Верх «чернилки» был выполнен в виде воронки, в форме водоворота, с отверстием посередине, диаметром, позволяющим беспрепятственно вводить туда перо. В нее наливались чернила, уровень которых должен был чуть не доходить до отверстия воронки, но быть достаточным для полноценного обмакивания пера. Регулировать уровень чернил было удобнее в прозрачной стеклянной чернильнице, но фаянсовая была намного крепче. В школе полагалось писать фиолетовыми чернилами, хотя были еще черные, синие и красные, которыми учителя выставляли отметки, писали поощрения и замечания, от которых существенно зависел климат в семье. Основам каллиграфии мы обучались по прописям, где в начале каждой строчки печатным способом был изображен образец, воспроизвести который нормальному человеку было практически невозможно. В основе обучения лежал вроде бы простой принцип – макаешь перо в чернила, и ведешь им по бумаге. Без нажима, линия получается тонкая «волосяная», а при нажатии концы пера расходились, позволяя получать красивые, с переходом от толстого написания, к тонкому, украшенные завитками буквы. Забудьте, это только теоретически! Во-первых, перья могли быть с брачком и царапать бумагу, их приходилось доводить до ума на наждачке нулевого зерна, которую мы покупали или выменивали, качество тетрадной бумаги тоже было различным, как и густота чернил, которые, то расплывались, то мазали бумагу и отказывались писать. Нередко при неловком движении чернила срывались с пера и ложились на лист жирной кляксой, особенно если тебе помогли легким толчком соседка по парте, либо коллега, сидящий сзади. Даже если удавалось написать задание сносно, надо было дождаться, пока чернила высохнут, либо промокнуть написанное специальной рыхлой, впитывающей влагу бумагой – «промакашкой», имевшейся в каждой новой тетради, для простоты обнаружения она была окрашена в красный или синий цвет. Ну, и еще одной напастью была необходимость чистить перо от засохших чернил и всякой дряни, в изобилии скапливавшейся на кончике пера. Для этой цели использовались перочистки, представлявшие собой 6–7 одинаковых кружочков хлопчатобумажной ткани, наложенных друг на друга и прошитых в центре. Грязное перо вставлялось между слоями этого изделия, прижималось большим и указательным пальцем и вытягивалось уже чистым. Так вот, я от души ненавидел все, что касалось каллиграфии, это вид искусства был под силу разве что изощренным японцам или китайцам. Вообще с этими предметами для письма было связано много неприятностей. Перья гнулись и ломались при падении, тем более, когда их метали вместо дротиков. Чернильница могла не удержать излишек содержимого, а еще ее легко было забыть дома или потерять по дороге. Во избежание неприятностей, «чернилку» и перочистку носили в отдельном мешочке черного цвета, похожем на большой кисет для табака. Мешочек привязывали к ручке портфеля, но когда портфелем пользовались, чтобы вразумить противника или съехать на нем с горки зимой, мешок надо было отвязать и куда-то спрятать, иначе при внезапном нападении или дружеском толчке на скользкой горке, сохранить чернильницу в целости было практически невозможно. Поэтому угроза уделаться в чернилах, была постоянной. На наше счастье, в те годы не носили в школу сменной обуви, иначе пришлось бы дополнительно таскать еще и третий мешок, а чешки, которые надевали на уроке физкультуры, легко можно поместить в портфеле и даже в кармане. Написать прописи красиво, как на образце, не получалось никак не только у меня, но и у многих других, а тетради редких, врожденных каллиграфов хранились в школе в витрине под стеклом в укор всем обычным людям. Пока Александра Сергеевна занималась с ребятами послабее мы с Калинкиной скучали, а так как тихо скучать не получалось, то меня частенько отправляли со второй, на последнюю парту, удачно стоявшую у окна. Посещение школы расширило круг моих знакомых, а то, что все подходы к школе контролировались нашими пацанами, настраивало ребят, приходящих с других улиц, на дружеские отношения с нами. Иногда мы даже оказывали военную помощь коллегам из домов в стиле Ампир, которые в народе назывались «серыми» или «сталинскими», занимавшими огромное пространство между улицами Церетели и Бутырина. Договор о военном сотрудничестве мы заключили с пацанами из домов, примыкающих к улице Церетели, большинство из которых ходили в нашу школу, жители остального анклава посещали школы №5 или №18. Этого факта было вполне достаточно для перманентных военных конфликтов. Жилых домов на нашей улице было мало, и мы знали практически всех их обитателей. Между домами 21 и 23 был отдельный, «парадный» вход в квартиру на втором этаже, начинавшийся с двух широких доломитовых ступеней. Там жила солидная семья Басиевых. Отец семейства – министр образования и мать – стоматолог, имели двоих сыновей – старшего Руслана, неприятного типа с садистскими наклонностями и Олега, по кличке Белый, вполне контактного, на пару лет старше меня. Министр был вежливым, добродушным человеком и, несмотря на наличие прислуги, каждое летнее утро, одетый в белый чесучевый костюм самостоятельно подкрашивал зубным порошком белые парусиновые туфли. Такой костюм, сшитый мамой из отцовских обносков, и парусиновые туфли были и у меня, что в какой-то мере приближало меня к высокому министерскому статусу. В основном, народ одевался незатейливо, но чисто, четко различая рабочую одежду и выходную. Вот и на этой фотографии мы с отцом запечатлены в выходных костюмах на фоне нынешнего университета.
Вторым знакомым мне министром, но уже сельского хозяйства, был отец моего школьного друга Соса Ревазова, которого судьба забросила в мой класс «Б». Из небольшого числа необычных, на мой взгляд, людей, проживавших на нашей улице, следует отметить также преподавателя пединститута со странным именем Газо Васильевич, который с женой Меретхан и сыновьями Маратом и Олегом жил на служебной площади в здании напротив, принадлежащем институту. Газо Васильевич ходил по-военному выпрямившись, с папкой под мышкой и таким выражением лица, как будто сочинял на ходу стихи. А еще в глубине двора дома 23, справа за забором, отделявшим небольшой внутренний двор, жил настоящий скульптор по фамилии Джанаев. Его двор, который мы не раз, без приглашения посещали, был наполнен стоящими, лежащими целыми и разбитыми скульптурами и постаментами, чем напоминал мне площадь на картине Карла Брюллова «Последний день Помпеи». Еще один необычный человек по имени Тофик также жил в доме 23. Его семья занимала квартиру с шикарным балконом на втором этаже. На этом балконе Тофик всегда стоял у перил в махровом сине-сером полосатом халате, из-под которого были видны тощие волосатые ноги в белых носках и тапочках без задников. Целый день, как нам казалось без перерыва, он играл одну и ту же мелодию про цыплят. Иногда, видимо, чтобы проверить себя, бедняга бросался к тумбочке, на которой стоял патефон, нервно крутил ручку, и двор заполнял высокий женский голос с легким акцентом выводивший: «Цып- цып-цып мои цыплятки, цып-цып-цып мои касатки, вы пушистые комочки, мои будущие квочки». Затем все это повторялось уже по-азербайджански: «Чив-чив къльджарали…». Тофик слушал затаив дыхание, при этом левой рукой подпирая локоть правой, пальцы которой барабанили по длинному выбритому до синевы подбородку, а глаза его задумчиво смотрели в небо. Вдруг он оживал, резко снимал с пластинки лапу звукоснимателя, судорожно хватал скрипку, смычок, как будто боялся что-то забыть, и во двор возвращалась знакомая скрипичная мелодия. На балконе стоял плетеный комплект дачной мебели, в кресле которого часто восседала пухлая интеллигентного вида женщина в наряде, богато отделанном кружевами. Она раскланивалась с прохожими, а когда ее спрашивали о делах, со вздохом сообщала – «бедный мальчик, как переиграл руку при поступлении в консерваторию, так никак не восстановится». Часто она пила крепкий чай вприкуску из фигурного стаканчика со смешным азербайджанским названием «армуду», кокетливо отставляя в сторону мизинец. Иногда к матери присоединялся отец, холеный мужчина с седыми висками и гладко зачесанными назад черными волосами. Как и Тофик, он был одет в полосатый халат, однако под халатом всегда была надета безукоризненная пижамная пара гранатового, либо синего цвета. Его явно несоветскую внешность дополняли тонкие, черные, как у иностранных буржуев, усики и длинный наборный мундштук с дымящейся сигаретой, в общем, – вылитый шпион. Однако, зная из фильмов о невероятной хитрости и скрытности шпионов, мы, с досадой были вынуждены признать, что этого не может быть. Ну, подумайте, какой нормальный шпион будет так подставляться в буржуйском наряде, да еще среди бела дня. Еще один уникальный человек проживал в доме Соса – это был поджарый среднего роста пожилой человек негроидной расы, с короткими завитыми мелким бесом, совершенно белыми волосами. Лицо его постоянно светилось доброй улыбкой. Как и все он носил белый костюм и парусиновые туфли. Часто за ним бежала малышня, пища дразнилку. – «Жук в сметане, жук в сметане». Однажды он поймал зазевавшуюся девчонку лет 6 и, нажав указательным пальцем на кнопку ее носа, сказал. – «А ты дура в кислом молоке». И отпустил, не дожидаясь пока она заплачет. Судя по непростому дому, в котором он обитал, это был один из солдатов Революции, обретший в Осетии новую родину. Много позже я узнал лишь то, что звали его Саид. Все остальные жители нашей улицы были люди как люди, без прибамбасов, жили тихо, ничем особенным не выделяясь.
Ограниченный ассортимент послевоенных магазинов побуждал людей к индивидуальному пошиву одежды, соответственно доходам и вкусам гражданина. Пошив костюма или брюк начинался с поисков материала, или как тогда говорили, материи, причем особой удачей было приобретение ткани, которая как с лицевой, так и с изнаночной стороны имела товарный вид. Когда ткань на одежде теряла первозданную свежесть, блекла или начинала лосниться, изделие распарывали и заново сшивали изнаночной стороной наружу, и вещь становилась как новая! Однако после перелицовывания (так назывался этот процесс) пуговицы на пиджаке, пальто или брюках оказывались слева, на женской стороне. Только хороший мастер мог скрыть эти погрешности, иначе дотошный женский взгляд легко замечал перелицовку, и мужик сразу резко терял в авторитете. Этот очень популярный тогда вид портновского мастерства был даже более востребован, чем пошив новой одежды. Благодаря маминым талантам, я был одет с вызывающей роскошью, и ходил гоголем-щеголем, подводили лишь башмаки, отец всегда старался сэкономить и покупал обувь большего размера, впрок, не заморачиваясь по поводу дизайна. Меня это, в принципе, устраивало, в мороз можно было надеть шерстяные носки или подложить газету для тепла, но снег и дикие игры на улице не оставляли ботинкам эконом класса ни единого шанса на долгое существование и приличный внешний вид. Раздолье наступало в теплое время, когда я мог носить шикарные полуботинки из парусины терракотового цвета, носы которых защищал коричневый кожзаменитель, и такая же полоска красовалась на пятке изделия. Стоило это чудо обувного дизайна всего 16 рублей. Для сравнения, самые дорогие конфеты в буфете Русского драматического театра стоили 98 рублей за килограмм.
За сбором осенних листьев, каштанов и желудей быстро промелькнула осень и наступила зима. Каждый новый день все больше приближал нас к Новому году. Мое обучение в школе, благодаря доброте и терпению Александры Сергеевны, продолжалось без особых приключений, хотя я все чаще оказывался на штрафной последней парте. Если раньше Новый год был желанным и веселым праздником, то, с поступлением в школу, он стал еще и долгожданным. Родители бегали в поисках подарков, елок, вкусностей к праздничному столу, а главное, мандаринов и апельсинов, которые вместе с елкой были главными атрибутами Нового года. Праздник в доме начинался с покупки елки. Ель, как новогоднее дерево, в Осетии тогда не признавали, праздник украшали красавицы сосны с крупными шишками и пронзительно зеленой пушистой хвоей, которые мы торжественно именовали Новогодними Елками. Как то в город завезли из центральной России, ели, которые на фоне сосенок выглядели так убого, что простояли не купленными до самого конца праздников. Игрушки для украшения елки делились на 2 категории: съедобные и несъедобные, которые в свою очередь подразделялись на покупные и самодельные. Самыми популярными были игрушки из стекла, ваты, картона, папье-маше, фольги и бумаги. В качестве съедобных украшений использовались яблоки, грецкие орехи, печенье и конфеты. Наряжали елку всей семьей, за 3 – 4 дня до Нового года. Я очень не любил хрупкие стеклянные игрушки, которые, помимо того, что были не только дорогими, но и очень хрупкими и так и норовили выскользнуть из рук. От ватных дедов Морозов, Снегурочек, экзотических фруктов было не отвести глаз, однако, эти игрушки, ярко раскрашенные акварелью и пересыпанные слюдой, были недолговечны и уже через год-два блекли и серели, нагоняя тоску. Не лучше обстояло дело с игрушками из папье-маше. Хотя они и не бились, им было далеко до изящества стекла и нарядности ваты, а еще они боялись влаги и были лакомством для мышей. Так что, открывая перед Новым годом коробку с елочными игрушками, целый год хранившуюся в укромном месте, нужно было быть готовым к разным неприятностям. То ли дело самодельные и съедобные украшения. В преддверии Нового года самым популярным товаром были фольга, вата, цветная бумага, картон, серпантин конфетти, хлопушки, краски, кисточки и клей. Каждый первоклассник, мог за минуту склеить гирлянду в виде цепи с разноцветными звеньями, вырезать красивую снежинку из любого листа бумаги, скрутить не хлопающую, вполне безопасную хлопушку, обмотать фольгой грецкий орех или молодую, нераскрывшуюся сосновую шишку, все годилось для украшения. После того как игрушки были готовы, надо было приделать к ним петли из толстой нитки, чтобы закрепить их на елке. С конфетами и яблоками все было просто, а вот чтобы повесить грецкий орех или шишку, надо был вбить в основание маленький гвоздик, благо дядя Володя, наш сапожник, отсыпал их нам даже с запасом, а печенье, вешалось за нитку, продетую сквозь него швейной иглой. В школе тоже творилось нечто невообразимое. Ученики старших классов, возглавляемые учителем труда и завхозом, укрепляли в актовом зале огромное новогоднее дерево и вешали электрогирлянды, затем под руководством училки по домоводству и старшей пионервожатой развешивали со стремянок солидных размеров игрушки, гирлянды, мишуру, а в конце укрепляли на ветках пушистые комья белоснежной ваты, изображавшей свежевыпавший снег. Вдоль стены, под окнами расставляли столы, на которых участники конкурса умельцев должны были разложить свои поделки на суд жюри и зрителей. И хотя зал был для нас недоступен, мы знали, что подготовка к празднику продолжается вовсю. Вдохновленный школьной елкой, я попытался набросать комья ваты на нашу сосенку, однако результат был не очень. Положение спасла мама, мы вбили два гвоздя в стены угла, где стояла елка, натянули поперек темно-зеленую нитку, к ней привязали десять свисающих вниз на метр нитей, на которые прикрепили ватные комочки, получилась вполне сносная иллюзия снегопада. Елка была наряжена, а Новый год все не наступал. На ветках висели конфеты в ярких блестящих обертках, смотреть на которые равнодушно не было сил. Значительную часть сладостей мама, знавшая, что никакие силы нас не удержат, развешивала на нижних ветках, чтобы моя трехлетняя сестра тоже могла пастись без моего участия, я же внимательно наблюдал за нею, одновременно запугивая неминуемой карой и подбивая на противоправные действия. Если она съедала одну, то мне доставалось две конфеты. В результате такой жесткой экономии удавалось кое-как дотянуть до праздника. Фантики я не выбрасывал, а делал пустышки, вновь занимавшие места на елке. Моя сестра, еще не познавшая жизненных премудростей, но уже любившая конфеты, в попытке сорвать лакомство с ветки, мяла пустышки, одну за другой, сводя тем самым на нет, мои попытки скрыть следы хищения. Тогда я убедил ее, что от тех детей, которые берут конфеты с елки без разрешения старших, к которым я естественно приобщил и себя, они просто улетают, оставляя свою кожу. Сестра поверила, но я на всякий случай стал подменять конфеты брусочком, вырезанным из хлеба, либо дешевыми соевыми конфетами, продававшимися без обертки, и известными, под названием «кавказский шоколад». На эту подставу первым попался один из вечно голодных типов, часто приходивших с отцом, который, мало того, что пришел в дом с пустыми руками, так еще и решил тайком полакомиться за счет моей елки. Он промолчал, сказать-то ему было нечего, но на лице его я с удовольствием наблюдал смесь удивления и разочарования. Что до яблок, печения и орехов, то на них не покушался никто, да и заменить их не составляло труда. Со временем я по весу и запаху научился отличать пустые орехи, которые собирал и заменял ими новые, приготовленные для украшения, лишь иногда подновляя потрепавшуюся фольгу. В результате чего я мог лакомиться любимыми плодами без ущерба для праздничного дизайна. А по всей стране, от детских садов до высших учебных заведений, шла подготовка к праздничным балам, карнавалам, утренникам. На время бала все люди становились беззаботными, как дети, наряжаясь пиратами, мушкетерами, неграми, мексиканцами, кисейными дамами, роковыми цыганками с огромными серьгами из фольги, либо просто надевали свои парадные национальные костюмы, благо национальностей в моем родном городе было под сотню. Все было прекрасно, все радовались наступающему Новому, 1954 году. Главным предновогодним домашним событием в нашей семье было приготовление мамой различной сдобы: пирогов с абрикосовым джемом, када, а также куличей замочков, сердечек и других вкусностей. Это священнодействие происходило в ночь за сутки до Нового года. Мы укладывали спать сестру, и начиналось волшебство. Я крутился вокруг мамы, пытаясь быть ей, хоть чем-нибудь полезным, однако единственное, что я делал блестяще, – чистил орехи и делал это, загодя. Поэтому все мои силы были направлены на борьбу со сном. Время моего наслаждения начиналось около полуночи, когда первые произведения кулинарного искусства покидали пышущую жаром духовку. С трудом дождавшись момента, когда их можно будет взять голыми руками, я приступал к поглощению сдобы, стараясь не обжечься раскаленным джемом, прерывая разнузданное пиршество лишь для того, чтобы глотнуть холодной воды из алюминиевой кружки, заранее выставленной мною за окно. Удивительно, но на следующий день, те же самые лакомства, уже не вызывали во мне никаких эмоций. Еще перед Новым годом начиналась славная пора хождения по различным увеселительным мероприятиям, которая продолжалась вплоть до окончания зимних каникул. Однако главным праздником был, конечно, школьный костюмированный бал, костюмы для которого изготовлялись дома всей семьей и тоже являлись объектами конкурса. Мне было проще, даже делать не надо было ничего, – я надевал костюм моряка. Правильнее было бы сказать, что я не снимал его, вернее снимал его, лишь тогда, когда шел в школу, или ложился спать. Я обожал море, которого никогда не видел, корабли, паруса, якоря, зачитывался книгами о пиратах, мореплавателях и морских сражениях. Я забрасывал письмами своего дядю Юрика, который служил на Балтийском флоте, надеясь узнать, что-либо новое о море и флотской службе. А когда он приехал в отпуск, днями не отходил от него, но оказалось, что он служит коком (морским поваром) на берегу и о море знает куда меньше моего. Юрик подарил мне тельняшку, остальное мама скроила и сшила из кучи тряпья, которым ее снабжали знакомые и родственники, скопировав форму брата. К сожалению, она не смогла сшить на морской манер клапан на брюках, зато клеши были на загляденье, как и бескозырка, на которой ленту с детской надписью «Моряк», заменила настоящая, – «Балтийский флот». Мелкими атрибутами, якорьками, лычками и прочим я запасся в военторговском магазине, скромно выбрав для себя звание старшего матроса. Дело было в том, что мы понемногу начали пробовать себя в коммерции, иногда, когда в магазин приходил товар, мы болтались неподалеку, и продавщицы нанимали нас для переноски не тяжелых коробок с товаром. Расчет также производили товаром: значками родов войск, знаками воинского отличия, звездочками, пуговицами либо конфетами-подушечками, потерявшими свой товарный вид, которые, несмотря на то, что внешне представляли собой неприглядный разноцветный конгломерат, будто побывали в страшной катастрофе, на деле были самыми вкусными конфетами моего детства. Остальной народ наряжался по возможностям, кто пиратом, кто простым сухопутным разбойником. Однако больше всего школьников наряжались в костюмы, изображающие различных представителей животного мира, маски которых можно было приобрести в магазине либо на рынке и одеться в тон персонажу. На школьном утреннике мы чувствовали себя одним сплоченным организмом, танцевали, бесились, участвовали в конкурсах и конечно восхищались поделками наших старших товарищей, от души болея за своих знакомых. Работы были выставлены на столах у окон, и от их обилия, и красочного разнообразия захватывало дух. Тут были средневековые крепости из «кавказского шоколада», избушка на курьих ножках из разных сортов печенья с разноцветными стеклами в окошках из тонких слоев мармелада, а также сказочные цветы из монпасье. Было и Лукоморье с дубом, русалкой и котом на златой цепи, только вот по кругу он не бродил, а легко скользил, влекомый диском на электрическом ходу. Были и санки с хворостом из соленых палочек, именуемых соломкой, в которые был впряжен пряничный коник, съедобный колодец со щукой и многое другое. Были, конечно, и серьезные, не съедобные, работы, оценить которые я не мог по причине недостатка знаний. Каждый из нас, в зависимости от количества занятых на производстве бездетных родственников, получал от двух до семи приглашений, на новогодние утренники, не считая школы и основного места работы родителей. На таких мероприятиях из рук Деда Мороза мы непременно получали по подарочному пакету, ценность содержимого которого соответствовала статусу приглашающей организации, но, в любом случае, там обязательно были мандарины, конфеты, печение и хлопушки. Такое обилие мероприятий открывало перспективы провести короткие зимние каникулы в сплошном веселии, но не в моем случае. Судьба, как всегда, заранее приготовила для меня ложку дегтя. Не успел я погулять толком на зимних каникулах, как был госпитализирован в инфекционное отделение Детской больницы с диагнозом «скарлатина», где меня в очередной раз встречала Раиса Алексеевна. Поскольку Раиса Алексеевна реально была одной из ключевых фигур моего раннего детства, я внимательно слушал, все, что о ней говорили мои родственники и знал о ней практически все. Ее отец был при царизме офицером, значительной шишкой в грузинском Душети, а сама она, выучившись на инженера-химика, вышла замуж за врача, слабого и безвольного человека, жаловавшегося, что с дипломом врача ничего добиться нельзя, не то, что быть инженером. Чтобы доказать ему, что это не так, Раиса Алексеевна как раз перед Великой Отечественной войной закончила с отличием медицинский институт и добровольно пошла на фронт. Вернулась она после Победы в звании подполковника со своей верной фронтовой помощницей, санитаркой тетей Надей и, на мое счастье, стала главным педиатром республики и моим ангелом-хранителем. В одну из моих летних госпитализаций Раиса Алексеевна познакомила меня с долговязым тощим пацаном, главной достопримечательностью на маленьком лице которого был солидных размеров нос, курносостью книзу. Звали его Зарик, а в пижаму его одели по причине глистов, видимо отбиравших у него большую часть потребляемой пищи. Из разговора отца с мамой я знал, что Зарика в грудном возрасте подбросили в больницу. Состояние его было ужасным, но Раиса Алексеевна, муж которой погиб на войне, выходила его и забрала себе. Он об этом не знал и считал ее мамой, а тетю Надю бабушкой. Ну вот. Зимой 1954 года зараза подкараулила меня на одном из новогодних утренников. На этот раз я попал крепко, отдав положенное время скарлатине, и, не выходя из больницы, я подхватил корь от новичка-бациллоносителя, по ошибке помещенного в нашу палату. Надо сказать, что жизнь в больнице совершенно отличалась от жизни на воле, прощание с которой начиналось уже в приемном отделении. Его еще называли по старинке «приемным покоем». Покоем он назывался вовсе не за то, что там царили тишина и умиротворенность, а по аналогии с комнатами в буржуйских хоромах, именовавшихся покоями. На старинный лад называли также видавшие виды машины «скорой помощи», именовавшиеся «каретами», хотя бедолаге, которого везли в них на жестких носилках, казалось, что рессоры ко времени его госпитализации еще не изобрели. Так вот, в приемном покое, после оформления истории болезни, происходило прощание с родителями, которые оставались в мире здоровых людей. Вас же крепкая санитарка в резиновых перчатках и клеенчатом фартуке уводила в кабинет санобработки, раздевала догола, несмотря на вялое сопротивление. Если, на ваше счастье, санитарка, умело работая руками в холодных и липких перчатках, не находила на волосистой части головы и теле подозрительных насекомых, либо их личинок, именовавшихся неприятным словом «гниды», вас не подвергали принудительному мытью и, как бонус, сохраняли вашу естественную прическу. Весь процесс осмотра проходил в холодном помещении, неприятно пахнувшем хлоркой и мылом подозрительного цвета, именовавшимся «хозяйственным». Затем вам выдавали полный комплект одежды, включавший пижамную пару в продольную полоску, серую с голубым оттенком майку, черные трусы, покрой которых в народе именовался «семейным». Для ног полагались неопределенного цвета, аккуратно залатанные носки и кожаные «домашние» тапочки. Личные вещи уложенные в холщевый мешок, завязывались бечевой с морковного цвета клеенчатой биркой, на которой санитарка, не снимая перчаток, «химическим» карандашом, предварительно обильно смоченным слюной, четко выводила вашу фамилию фиолетовыми буквами. Затем, вместе с проводницей вы возвращались к сестре «приемника», которая ставила прочерк против слова педикулез и жирный продолговатый штамп о проведенной санобработке. На этом реальная связь с внешним миром обрывалась. Вы получали статус «больного» и препровождались в палату, которая в хмурый зимний день, казалась пещерой в царстве теней, с тощими, разнокалиберными обитателями, которые с интересом рассматривали новичка. Особенно мне запомнился один заморыш, который по причине глубокого малолетства находился в больнице с матерью и обитал в женской палате на 2 этаже. Когда я видел его на руках матери во время уколов у поста медсестры, боялся, что в последний раз. Малыш был тощим даже на нашем фоне, а кожа, висевшая на нем как чужая, была вся в мелких красных точках от уколов. Во время проведения инъекций сердобольная сестра двумя пальцами оттягивала кожу несчастного сантиметров на 5 в том месте, где у обычного человека бывает задница и, глубоко вздохнув, осторожно вкалывала иглу. Мне казалось, что при этом она до ужаса боится случайно переломать иглой его кости. Задохлик в этот момент только неслышно охал – на плач у него просто не хватало сил. Я, как завсегдатай больниц, уже тогда неплохо освоил медицинскую терминологию, основы гигиены и дезинфекционного дела. Все эти премудрости я почерпнул из занятий, проводимых с учащимися медицинского техникума, которые внимательно прослушивал при отсутствии других развлечений. Понятно, что меня коробило, когда взрослые люди, употребляли выражения типа «поставили укол», «сделали прививку» и тому подобные, выказывая тем самым полную медицинскую безграмотность. Кололи нас от души, строго придерживаясь графика и листа назначений. Каждый бациллоноситель моего веса получал 2 кубика (мл) пенициллина и 1 кубик стрептомицина, в дополнение к которым нам выдавалось несколько горошин витамина С и одна столовая ложка мерзкого, вонючего рыбьего жира. Жир вызывал у меня моментальную рвоту, и по этой причине я был освобожден от этой пытки, однако память о рыбьем жире стала непреодолимым препятствием между мной, морем и карьерой моряка. Мы с пацанами не могли поверить, что такие красивые рыбы из книжек могли обладать таким дурным запахом. Вывод напрашивался сам собой – диверсия! Мы с народом были почти уверены, что гнилую рыбу собирали где-то в Америке, огромным прессом выдавливали из нее жир и тайно переправляли в нашу больницу под видом целебного снадобья. На койках инъекции производились только больным с первым, постельным, режимом, мы же бесстрашно следовали к сестринскому посту, одним движением оттягивали книзу штаны и трусы, оголяя наружный верхний квадрат ягодицы куда, после мазка смоченной 70% алкоголем ваткой, резким и коротким движением вводилась игла. Инъекции не любил никто, однако нормальнее пацаны умели не показывать своего страха, остальные же хныкали и даже плакали, а новички тщетно пытались прятаться, не осознавая неотвратимости процедуры. Мы их не презирали и не осуждали. Эти люди были нам полезны, так как отвлекали внимание медицинского персонала, позволяя похищать пустые флакончики от пенициллина для главной больничной игры под названием «метание бомбочек». Эта игра была хорошо известна медицинскому персоналу и беспощадно пресекалась, а поэтому действовать надо было осторожно, знать меру и не забывать стащить не только флакончики, но и резиновые крышки, которые сбрасывали в отдельную коробочку. Суть игры заключалась в том, что в каждый флакончик наливалось пять миллилитров цветной жидкости, изготовлявшуюся из сердцевины «химического», карандаша, которая будучи растворенной в воде, превращалась в чернила. Можно было облегчить себе жизнь и стащить готовые чернила, но, боюсь, что это парализовало бы работу всего отделения. К сожалению, изготовление бомбочек осложнялось тем, что резиновые крышки плохо держались на флакончиках, и их надо было укреплять клочком бумаги, фиксировавшимся с помощью нитки на горлышке флакона. Играть можно было только будучи твердо уверенными в длительной отлучке персонала, что случалось в воскресные или праздничные дни, когда в ординаторской, располагавшейся этажом выше, проводилось чаепитие, и пост оставался без охраны. Полем для игры был коридор, оба окна которого, усиленные крупноклеточной решеткой, упирались в глухой высокий, кирпичный забор, до которого было не дальше трех метров. В этот забор и производилось метание. При оценке результатов метания учитывались точность, каждому метателю указывалась цель, и красота «узора» оставленного чернилами. Дело в том, что чем с большей силой бомбочка ударялась о стену, тем больше и причудливее было пятно, а брошенная слабой неуверенной рукой склянка могла даже не разбиться, и падала на землю, рядом с редкими чахлыми травинками, зримым свидетельством позора для метателя. Жили обитатели палаты довольно дружно. Хотя «детдомовских» в инфекционном отделении было реально больше, чем домашних, бедолаги, даже великовозрастные (до 14 лет), вели себя тихо и даже подобострастно, в надежде получить, что-нибудь вкусненькое из передач, приносимых нам родственниками. Мне было жаль их, я делился всем, что мне приносили мама, Фрида или Лиза, но им хотелось большего, и однажды, подстрекаемый детдомовцами, я попросил маму принести вареную курицу. Зная мое отвращение к мясной пище, и то, что я никогда ничего не прошу для себя, мама сразу поняла, откуда ветер дует. Смущаясь она объяснила, что у нас в семье нет денег даже на то, чтобы помочь дедушке Володе, который уже совсем не мог работать, и к тому же, одной курицей всех ребят накормить не удастся. Мне было неудобно перед детдомовцами и стыдно перед мамой, которую я невольно поставил в неловкое положение. Больше я никогда ни у кого на поводу не шел и ничего не просил. На воле я оказался лишь в конце февраля. Покидал я отделение, закрывавшееся на тотальную дезинфекцию, последним, на неделю позже даже малыша-шарпея. Народ уже отгулял день Советской Армии и Военно-Морского флота и вовсю готовился к Международному Женскому дню 8 марта, хотя год назад, после смерти Вождя никто не верил, что этот праздник когда-либо возродится. За этот год произошло много чего непонятного и, на мой взгляд, неправильного. Понемногу исчезали портреты Сталина, а гимн Советского Союза, победно гремевший над миром с 15 мая 1944 года, онемел, исполнялся без слов вплоть до 1977 года. В одну из летних ночей, подло, бесшумно сняли и вывезли памятник Сталину в Совпартшколе, к которому моя мать рвалась 9 марта 1953 года, а на постамент водрузили бетонную вазу, покрашенную «серебрянкой», с какими-то воткнутыми наспех растениями. Жизнь продолжалась и у отца появились новые заботы. Часто он приходил домой взъерошенный, вываливал на стол «партийную» литературу, затем доставал «химические» карандаши, мочил водой тряпицу, чтобы не активировать карандаш слюной и, призвав на помощь маму, углублялся в процесс. Сверяясь с текстом газеты «Правда», он скрупулезно выискивал изображения «неправильных» коммунистических деятелей, находил их изображения на групповых фотографиях с какого либо съезда или пленума и с каким-то остервенением замазывал лица и упоминание об их хозяевах в тексте. Я участвовать в этих мероприятиях отказался категорически, а отец, зная мой характер, не настаивал, возможно, опасаясь, что я под шумок могу замазать пару-тройку лишних персонажей. После больницы в школу я отправился с удовольствием. Несмотря на длительное отсутствие, мое отставание от программы было не таким уж большим, так как учебники были со мной, а в больнице было полно пацанов, готовых объяснить все, что мне было непонятно. Ко дню 8 марта Александра Сергеевна предложила в подарок мамам изготовить тюльпаны из цветной бумаги, причем цвет тюльпанов выбирался произвольно. Мы согласились без принуждения. Технология изготовления этих цветов была настолько проста, что за один вечер я сделал подарок Фриде, Замире и Лизе, а затем за одно воскресение, в дополнение к тюльпану, вышил для мамы на куске шелка цыпленка в технике «стебелек». Цыпленок так понравился Александре Сергеевне, что был выставлен на конкурс, где занял 1 место. Это была первая и единственная моя работа в этом жанре, как и единственная честная награда за все мои короткие, но сложные школьные годы. Мою школьную жизнь серьезно отравляли частые стычки с одноклассниками, которые плохо говорили о Сталине, особенно красноречивы были грузины, с которыми до смерти Вождя мы частенько спорили о его, якобы грузинском, происхождении. А тут вдруг оказалось, что Сталин в одиночку перебил кучу их родственников. После каждой стычки, если об этом узнавала Александра Сергеевна, а узнавала чаще всего от возмущенных родителей, и была вынуждена сообщать о драке моим родителям. Для отца, который в грош не ставил презумпцию невиновности, моя вина была аксиомой и, несмотря на все попытки доказать обратное, я всегда получал по полной. В конце концов, моя добрая учительница, по моим предположениям в какой-то мере разделявшая мои политические взгляды, однажды сказала – «Я тебя очень прошу, не бей их больше, вырастешь, сам все поймешь и разберешься, что к чему». Политика политикой, а жизнь продолжалась. В третьем классе ввели школьную форму для мальчиков, форма девчонок осталась прежней. Мы щеголяли в светло сером наряде из брюк, гимнастерки и ремня с латунной пряжкой, с гербом в виде буквы Ш, обрамленной двумя лавровыми веточками, перекрещивавшимися у основания. Такая же эмблема украшала околыш фуражки над козырьком. К сожалению, ни шинели, ни форменных ботинок не предполагалось, и отец, в лучших своих традициях, приволок тяжеленное, длиною до пяток пальто, подкладка которого, по моему глубокому убеждению, вместо ваты была набита сырыми опилками. Украшал это дивное изделие воротник из меха неизвестного животного, «подкотика». С появлением латуни в аксессуарах, список необходимых каждому пацану вещей, пополнился «Асидолом», веществом, с помощью которого мы доводили пряжки, пуговицы и кокарды до умопомрачительного блеска. О Сталине в школе говорили все реже, зато стали появляться типы, которые, уже не таясь, заявляли о своих богатых предках, и о том, что у них все отобрала Советская власть. Терпеть такое, было тяжело, но обещание, данное Александре Сергеевне, и память об отцовском ремне, удерживали меня от серьезных разборок, тем более, что мне было у кого узнать истинное положение вещей. К тому времени я знал о моем деде Владимире Васильевиче почти столько же, сколько знаю сейчас. До революции он был весьма богатым человеком, имел мельницу (там, где нынче стоит памятник И.А. Плиеву), гостиницу на ул. Дворянской (ныне ул. Ленина), где сейчас располагается поликлиника МВД, несколько домов, конезавод, тележное производство и был главным поставщиком дров города Владикавказа. От большинства богатых людей он отличался тем, что ненавидел царский режим, помогал семьям политических заключенных и участвовал в революции 1905 года. После установления Советской власти, в 1924 году он добровольно передал по списку все свое имущество. Новая власть, не знала, как поступить в этом нестандартном случае. В результате неразберихи дед неделю просидел в подвале собственной гостиницы, наспех переоборудованном в место заключения. Поскольку ежедневно с утра у гостиницы выстраивалась длинная очередь людей, желавших повидать деда, или хотя бы что-то передать, новая власть была вынуждена копнуть глубже, и деда освободили, оставив ему дом по улице Свободы, телегу и пару лошадей. Семейная жизнь его складывалась непросто. Женат он был четырежды. Первые три жены умерли рано, причем каждая оставила после себя двоих детей, от последней жены, Елизаветы Беслановны, детей не было. У старшего сына, Тёби, была единоутробная сестра, умершая в младенчестве, мама и Замира родились от второй жены, Юрик и Фрида от третей. Наследники дедушки по мужской линии оставляли желать лучшего. О Тжби, я уже рассказывал, могу добавить лишь то, что он был дезертиром, а это для меня было хуже фашиста. Юрик, мягкий и слабовольный человек, после демобилизации женился на малосимпатичной, с отбеленными перекисью волосами, толстой армянке и переехал в Пятигорск, навсегда забыв родину. Мамину единоутробную сестру Замирку, рано выдали замуж за человека старше ее, да еще пьющего. Он превратил ее жизнь в кошмар, и хотя война радикально разобралась с ним, моя бедная тетушка так и не смогла придти в себя, не могла ни с кем ужиться и, зарабатывая шитьем дамского платья, скиталась по съемным квартирам. Фрида, по паспорту Зинаида Владимировна, была человеком редкой доброты. Представить ее кем-то, кроме врача, было просто невозможно. Ее высокий голос вовсе не раздражал, а напоминал умиротворяющее журчание ручейка по камешкам. Во время ее обучения в мединституте, вся округа забыла телефон скорой помощи и обращалась только к ней, а она мерила давление, делала инъекции, выписывала лекарства и сама же бегала за ними в аптеку. Когда в субботу мы пришли проведать дедушку, он лежал, был слаб, но при виде нас поднялся, присел к столу. Лизы дома не было. Никогда не унывающая Фрида, выгребла из духовки на деревянное блюдо печеную картошку в мундирах, и мы сели к столу. Взрослые очищали картофель от кожуры, я же ел клубни в натуральном виде, макая их в пахучее подсолнечное масло с солью. Мне еда нравилась, я до сих пор ем картофель в мундирах только так, но мне до слез было жаль деда, старость которого, после стольких лет благополучия, была столь убога, и душила злоба на его племянников, живших под его крышей. Они легко могли изменить ситуацию – один из них был шеф поваром в крупном ресторане, а другой, будучи военным пенсионером, работал в администрации крупного завода. После трапезы я набрался смелости, подошел к деду и задал мучивший меня вопрос – «Володя, а правда ли, что при царе люди жили лучше? – Скажи мне фамилию того, кто это сказал» – попросил он, а когда я назвал фамилию пацана, он рассмеялся. – «Не верь, сынок, я их знаю, у них на всю породу были одни «выходные» брюки, которые они надевали по очереди, выходя в люди». В школе я отловил пацана, хваставшего «богатством» своей семьи и посмеялся над ним прилюдно, а когда он со слезами кинулся в драку, навалял ему. Моя учительница, опросив свидетелей, которые, естественно, рассказали честно, как все было, объявила, что ее терпение кончилось, признала виновным меня и написала записку отцу. Оправдаться тем, что я встал на защиту Советской власти, не вышло, отец снова применил свой ремень, после чего кончилось и мое терпение. Дождавшись отцовского ухода, я взял ремень и изрезал последнюю память о его офицерском прошлом, одной из его бритв. Ремень я резал осмысленно, бритву же вял спонтанно, но суммарный результат превзошел все мои ожидания. На этот раз обошлось без допросов и прочих вступлений, сразу перешли к экзекуции, которая была перенесена мною стоически. По результатам этой серии карательных актов мною был сделан ряд серьезных выводов: 1. Правда, вещь опасная и никому не нужная; 2. В одиночку Советскую власть не защитить; 3. Порка узким ремнем намного чувствительнее, чем широким; 4. Если поступать необдуманно, сгоряча, можно за одно, пусть даже правое дело, пострадать дважды. Убегать из дому, в этот раз, я не стал, на улице лютовал мороз, да и опыт первого детского бегства из семьи не внушал оптимизма, но пообещал себе впредь быть осмотрительнее и хитрее. Однако легче сказать, чем сделать. За болезнями и прочими неприятностями я раньше практически не замечал такое чудное время года как зима, хотя зимой, как выяснилось, тоже было много чего занимательного, помимо Нового года. На этом снимке, сделанном нашим «придворным» фотографом-инвалидом, удачно расположились в кадре мой друг Сос Ревазов, справа поодаль, моя бессменная подруга по парте Калинкина, слева за нами школа №50, а вдалеке улица Ватутина в том месте, где сейчас ДК СОГУ. Я без пионерского галстука, потому, что отец, за какой-то очередной мой фортель заставил школу исключить меня из пионеров, как недостойного находиться в рядах, так что я не успел даже почувствовать, каково это быть пионером. На моем самочувствии это отразилось не сильно. Правда, на второй день после отлучения я, было, отказался идти в школу, но отец пресек эту попытку и, чтобы не нарываться, уж больно хорошая была зима, пошел на занятия. Надо сказать, что и сами зимы были тогда в разы холоднее и многоснежнее, это радовало не только пацанов, но и аграриев, так как снег нежно укрывал озимые посевы от морозов, а весной обеспечивал их орошение. А морозы были такие, что каток на детском пруду действовал до самой весны, а в марте крыши всех домов были украшены толстыми сосульками, грызть которые было истинным наслаждением. Для нашей улицы зимними играми были, прежде всего, снежки, санки, ледяные горки и крепости. Коньки были далеко не у всех, причем в большинстве случаев, они существовали отдельно от ботинок. Их надо было привязывать, веревка размокала и растягивалась, ее надо было подкручивать, короче, мороки было намного больше, чем удовольствия, тем более, что большинство моих друзей ходили «пешком» и красоваться перед ними на своих «снегурках» было, по меньшей мере, невежливо. Санки тоже были не у всех, но тут совсем другое дело. На них можно посадить кучу народу, в зависимости от количества «вороных», тянущих за веревку. Сделали круг и вот уже седоки стали лошадками. Но это только в тех случаях, если в игре не участвовали девчонки, ничего не зная о гендерном неравенстве и феминистском движении, они ловко садились нам на голову, давя на наши рыцарские чувства. Самым грандиозным зимним мероприятием была постройка крепости. Автомобили по улице Церетели, особенно зимой, ходили раз в сто лет, но и на этот случай мы оставляли им место для проезда. Крепость строилась не один день. Для большей мощности, при строительстве разрешалось использовать санки, доски, старые ведра, но основным материалом был снег, каждый слой сооружения на ночь заливался водой, застывал, на него клали новый и так, продолжалось до тех пор, пока крепость не вырастала хотя бы до двух метров в высоту. По ходу дела сооружались бойницы для наблюдения за противником, и площадки, стоя на которых, обороняющиеся осыпали штурмующих градом заготовленных впрок снежков. Использовать мокрые «ледяные» снежки запрещалось категорически. И вот, наконец, наступил день штурма нашей крепости, на мою беду это был понедельник. По жребию командовать обороной выпало мне. Неприятель подкрался бесшумно, неся с собой осадное бревно, где они смогли его раздобыть зимой я не знаю, но в тот момент, когда я прильнул глазом к бойнице, чтобы оценить ситуацию, штурмующие ударили по стене крепости. Удар пришелся прямо мне в лицо. Сам я отлетел в сторону, а лицо мое превратилось в кровавую маску, обильно нафаршированную льдинками, впившимися в кожу. На минуту меня оглушило, придя в себя, стал лихорадочно собирать чистый снег и прикладывать к лицу. На морозе кровь остановилась быстро, и я побрел домой. Мама, увидев меня, охнула, захлопотала, я же старался успокоить ее, уверяя, что мне нисколечко не больно. В общем-то, примерно так оно почему-то и было. Мы развели марганцовый раствор, которым мама с помощью ватного тампона долго промокала мои боевые раны. После процедуры, я поспешно убрался в кровать, чтобы не встретиться с отцом раньше времени. К утру мое лицо опухло и покрылось равномерной красно-коричневой коркой. Отец, который еще не забыл мой последний демарш с ремнем и бритвой озверел и, не слушая маминых просьб о необходимости врачебной консультации, заставил меня одеться и потащил в школу. Чтобы я не сбежал, он провел меня мимо дежурного педагога, при виде меня заметно сбледнувшего лицом, и затащил в класс, где передал испуганной Александре Сергеевне с настоятельной просьбой не верить ни единому моему слову о плохом самочувствии и, ни в коем случае, не отпускать домой. Хоть мне было слегка муторно и обидно, восхищение, с которым на меня смотрели товарищи, компенсировало все. В течение целой недели отец каждое утро конвоировал меня до школьной двери, хотя в принципе, мог уже этого не делать, так как я ни за что не отказался бы от свалившейся на меня славы, не зря говорят: «нет худа без добра». К субботе я окончательно восстановился, а раны начали заживать и почесываться, корка на них стала блестящей и приобрела цвет дорогого шоколада. Так и хотелось отодрать ее и посмотреть на новую кожу, но я точно знал, что ковырять их нельзя, потому, что иначе можно было навсегда остаться рябым. Я видел несколько таких типов, ставших рябыми после, когда они ковыряли даже небольшие раны от оспы, поэтому перспектива быть рябым меня не устраивала. К тому же эти корки вместе с легендой о моем подвиге, обросшем за это время массой подробностей, поддерживали мой статус если не героя, то стойкого и достойного пацана. Хорошим зимним развлечением был просмотр диафильмов, которые вполне заменяли нам современные гаджеты. Это были фильмы-сказки снятые на фотопленку в позитиве с поясняющим текстом под каждым кадром. Получать удовольствие от просмотра можно было двумя способами – хомяцким, в одиночестве, и коллективным, когда изображение откидывалось на экран (простыню или стену). Хомяцкий аппарат стоил дешево и состоял из окуляра, камеры с лентопротяжным механизмом и вырезом по размеру кадра, прикрытым матовым стеклом. Был, конечно, и стационарный агрегат в настольном исполнении, иногда даже снабженный вентилятором для охлаждения лампочки. Приобретение такого агрегата могла себе позволить школа, или другое детское заведение. Никто из уважающих себя пацанов тратить деньги на это не стал бы. Диафильмы мы любили, поэтому достигнув 7–8 летнего возраста сооружали диапроектор, таково было его культурное название, своими руками. Для этого надо было иметь фанерный ящик для почтовых посылок, электрический патрон кусок электрошнура с вилкой, и матовое стекло. Остальное было делом техники. Да! Лампочка должна была быть не мощнее 15–20 ватт, а в задней части ящика просверливались дырки для вентиляции. Фильмоскоп присобачивался к ящику, а окуляр становился объективом. Дальность экспозиции была небольшой, но вполне достаточной, чтобы теплая компания из 5-6 человек наслаждалась просмотром. Механик крутил головку лентопротяжного механизма, а читать титры поручали самому грамотному из присутствующих. До весны я дожил без приключений. А тут в нашу семью пришло, наконец, радостное событие. Не зря говорят, что человеку, рано или поздно, воздается за все добрые дела, совершенные им. С дедом Володей это, к сожалению, случилось слишком поздно. В юбилей революции 1905 года, за пару лет до смерти, ему присвоили орден Трудового Красного Знамени и назначили персональную пенсию российского значения. Приехали корреспонденты, деда нарядили в его парадную белую черкеску, с газырями из слоновой кости, белый кавказский ремешок и кинжал с ручкой из слоновой кости, белые ножны которого были украшены узором из червленого золота. Все это Лизавета извлекла по такому случаю из одного ей известных тайников. В краеведческом музее была открыта экспозиция, посвященная событиям 1905 года, в которой дед занимал почетное место. Пенсия давала стабильное и достойное содержание, право на санаторный отдых, бесплатный проезд на всех видах транспорта и передавалась наследнику. Когда деду объяснили все эти права и привилегии, он только улыбнулся и кивнул головой, зато Лиза до самой смерти была состоятельной старушкой и, наконец-таки, зажила той жизнью, о которой мечтала.
Продолжение следует.