Алан ЦХУРБАЕВ. Бледные пятна

Я сидел и мял свинец, больше заняться было абсолютно нечем. Свинец окружал меня со всех сторон. Тонкими листами он был прибит к стенам и дверям комнаты, в которой я находился в полном одиночестве. Прибит он был неровно, и, там, где сходились листы, местами торчали загнутые края. Этим я и занимался – нажимал посильней на них и пытался соединить получше. Свинец нехотя слушался моих пальцев и постепенно выравнивался. Мне казалось, что я делаю очень важную работу. Я спасаю жизни людей, ведь сквозь щели пробиваются смертельные лучи. Если такой луч попадет на человека, тот сразу умрет. Сначала закричит, а потом упадет замертво. И поэтому надо соединить поплотней эти края, надо успеть спасти как можно больше людей…

Наконец дверь открылась, и из свинцового кабинета вышел отец в белом халате, а за ним пациент.

– За результатами зайдете в понедельник после обеда, – сказал отец на грузинском.

По-грузински он говорил чисто, как и писал. Обычно, когда уходил последний пациент, отец садился за стол, рассматривал стопку рентгеновских снимков и долго заполнял какие-то бланки. Там была такая графа, куда нужно было вписывать год, вернее, последние две цифры. Как-то раз, заполнив последний бланк, отец в шутку пожаловался мне: «В прошлом году так удобно было вписывать одним движением руки «88», а теперь приходится после восьмерки девятку в другую сторону рисовать». Иногда я думаю, куда делось время, когда такие проблемы волновали людей, пусть даже в шутку.

– За результатами в понедельник.

– Спасибо, батоно Игорь! – затараторил пациент. – Батоно Игорь, мне вот друзья из-за границы привезли, возьмите пожалуйста, хорошие… – сказал он и протянул пачку импортных сигарет.

Отец поблагодарил, засунул пачку в карман и добавил:

– Я ведь только диагноз ставлю.

Обычно, потом мы долго ехали домой в метро, сидя друг напротив друга, и я все смотрел на отцовскую куртку. У него была фантастически модная куртка. Узкая коричневая кожанка с вязаными рукавами. Он привез ее из Югославии, и такой больше не было ни у кого в городе, только у моего папы. И до сих пор, когда я бываю в командировке где-нибудь в новом городе, я все пытаюсь отыскать такую. Услужливые продавцы в магазинах спрашивают меня: «чем Вам помочь?», но я отвечаю: «извините, наверно, я не туда зашел» и иду искать дальше. Вот только где теперь найти эту куртку, если нет даже страны, из которой ее привезли?

К нам домой постоянно приходили люди, которым нужно было посмотреть их снимки или просто померить давление. Иногда они тоже что-то дарили отцу, какую-нибудь мелочь. А иногда и мне, жвачки «Турбо» или «Дональдо». А еще был какой-то мужик, который каждый день приходил на укол. Видимо, в конце ему было нечего подарить отцу и он неловко мялся в дверях перед уходом.

– Батоно Игорь, – вдруг заговорил он, чуть понизив голос, – Вы когда у любовницы будете, окурки в унитаз не кидайте, они не тонут!

Тем же вечером отец рассказал этот случай маме, и они оба смеялись. Хороший совет это тоже подарок. А еще бывало, что кто-то из пациентов, видимо, уже поправивших свое здоровье, приносил пиво и они с отцом садились на кухне.

– Батоно Игорь, так все-таки, кто сильней, Пеле или Гарринча?

Отец пользовался уважением не только как врач, но и как серьезный околофутбольный эксперт.

– Момисмине1, – начинал фразу отец, не спеша закуривал, выпускал облако дыма и только затем продолжал: – Пеле – это король футбола, а Гарринча – его душа! – За такие точные, но не имеющие к футболу отношения определения, он и считался авторитетом.

Мама говорила по-грузински гораздо хуже, ведь она приехала в Тбилиси из Орджоникидзе, а отец – из Цхинвали, но пациентов у нее было не меньше. Грузины, русские, армяне, курды, греки, осетины, да кто только ни жил в нашем районе на самом краю Тбилиси. «Доктор Заира, – говорили они ей, – гули мткива2, дай таблетку какую-нибудь». Мама тоже работала в свинцовом кабинете, но на другом краю города. Иногда по вечерам она сажала меня рядом с собой и учила читать снимки:

– Смотри, видишь трещину? – спрашивала она, держа снимок перед лампой.

– Вижу, кость сломалась.

– Закрытый перелом, – поправляла мама, – А какая кость?

– Малая берцовая.

– Молодец, – хвалила она меня, внутри себя надеясь, что я тоже стану врачом.

– А с этим снимком что, почему он весь мутный, весь в каких-то бледных пятнах? – спрашивал я.

– А этот уже не жилец, – вдруг отвечал с дивана отец и мама на него цыкала. Отец любил грубые шутки.

В 1981 году он привез из Японии магнитофон SHARP и несколько кассет. Одна из них перевернула все в моей жизни и жизни старшего брата. Там на а-стороне был записан «Вечер трудного дня» Битлз. На б-стороне, которую мы всегда перематывали, были песни Хулио Иглесиаса. Когда ее все же кто-нибудь включал, папа снова шутил в своей манере: «А вы любите Хулио?», манерно произносил он, и мама снова цыкала на него. Окончания этой шутки я так и не узнал, но не трудно и самому придумать, правда?

Постепенно слово «Битлз» захватило всю нашу детскую комнату, а потом и всю квартиру, и даже лифт в подъезде. Ни о чем другом мы думать не могли. Я помню, как брат как-то позвал меня снизу, я распахнул окно на нашем пятом этаже, перевалился через подоконник, а он мне кричал: «Я револьвер достал!». Я никак не мог понять, что он несет и переспрашивал, а он все повторял и повторял: «Револьвер достал!», ему было крайне важно сообщить мне это немедленно и на весь двор. Потом только выяснилось, что речь шла об альбоме Битлз «Revolver».

В какой-то момент отец начал паниковать из-за нашей непомерной любви к ливерпульской четверке. В один день он усадил меня рядом и произнес абсолютно гениальную фразу. «Послушай, – сказал он, – знать все о Битлз и не знать больше ничего, это так же тупо, как знать все, и не знать ничего о Битлз». Простота этой формулировки, ясность мысли и очевидность вывода свалили меня наповал. Я даже тогда думал об этом какое-то время, что мне в общем-то не свойственно – подолгу думать о чем-то одном.

Брат, на три года меня старше, первым научился играть на гитаре. В восьмом классе он уже играл в рок-группе, став для меня абсолютно культовым героем, практически пятым битлом. Хотя, он и до этого им был, героем. Знаете, нет в жизни ничего смешнее, чем когда тебе пять лет, и перед тобой сходит с ума твой старший брат. Когда я вспоминаю, как он изображал из себя умирающего, выкрикивая: «долбаный туберкулез!» заходился в кашле, причитал, держался за стены и зачитывал завещание, падая на пол, обещая, что электрогитара достанется мне, у меня живот начинает дергаться от смеха сам собой.

Летом мы часто шли с братом к маме на работу, а оттуда обратно. Идти надо было по длинной асфальтовой дороге. Я помню, как в один особенно жаркий день мама остановилась и показала нам ростки молодой травы, пробивающейся сквозь асфальт. Она сказала, что ее это всегда удивляет – как маленькая травинка может разрушить асфальт. Тогда я тоже удивлялся вместе с ней силе природы, но сейчас мне это уже не кажется таким однозначно хорошим явлением.

По этой же дороге ходил автобус, 164-й номер. Маршрут был закольцован, и иногда мы с Олежкой, моим лучшим другом, после уроков специально «забывали» в автобусе наши портфели и ждали, когда он вернется, чтобы проверить, на месте они. Для дополнительной остроты ощущений мы бросали в портфели ключи от наших квартир. Эксперимент проводился в рамках работы нашего клуба «Общество явных идиотов». Название придумал Олег, «явным идиотом» его называл отец, когда тот получал двойки. Деятельность клуба заключалась в совершении абсолютно бессмысленных поступков. Только повзрослев, я понял, что это невозможно в принципе.

Наши отцы дружили, и как-то раз они потащили нас с Олегом в кинотеатр, где крутили новый фильм про двух мужчин, русского и грузина, которые случайно попали на другую планету и не могут вернуться. Отец был такой злой после просмотра, что сразу ушел со своим другом на крышу нашей девятиэтажки, у них там был свой клуб по интересам. Он вообще не особо жаловал интеллектуальное кино. Как-то раз он вдруг заматерился и запустил чем-то в телевизор, где уже минут пять без единого слова персонажи Тарковского ехали непонятно куда на дрезине.

Презрение ко всему высокоинтеллектуальному было не единственной формой его жизненного протеста. Во дворе у нас стоял «Запорожец» со спущенными колесами, вросшими в землю. Наш, отцовский «Запор», светло-зеленого цвета с глазастыми фарами и следами ржавчины на кузове. На моей памяти он никогда не ездил. Годами он стоял под окнами нашей квартиры прямо на улице. Мне все детство говорили, что ключ от дверей потеряли, вот и не получается ездить на нем, и слышать это было жутко грустно. И так бывает, когда ты во что-то поверил в глубоком детстве, потом уже и не задумываешься, что так быть не может, продолжаешь верить, и все тут. Как-то, например, мама сказала, что мои сандалии мне уже не налезают не только потому что я расту, но и потому что сами сандалии уменьшаются. Она просто пошутила, но я еще очень долго верил, что они каким-то образом действительно становятся все меньше и меньше, пока я расту. Так и с этим «Запорожцем». Только годы спустя я понял, что так быть не может. Просто как-то папа ехал на нем пьяный, его остановили гаишники и забрали права. Чтобы их вернуть, надо было приложить кучу усилий, сдать экзамен, но ему было не до этого. Каждый вечер они собирались с друзьями у нас дома и пили белое вино в заводских бутылках с пластиковыми крышками. Толик, Активист, Шура и вечно грустный художник Гурам. Как-то у Гурама спросили, почему у него все картины такие грустные. В ответ он только тяжело вздохнул и опустил глаза, что значило «жизнь такая…». И вот они пили вино и спорили о Сталине. Под столом у нас стояла огромная кастрюля и иногда я заползал туда, накрывался крышкой и слушал их разговоры, но я так и не понял, кто же все-таки выиграл войну, «Сталин» или «народ». А «Запорожец» все стоял и гнил под окнами. Потом кто-то сломал в нем окно, и мы с Олегом залезали туда и крутили руль, изображая, что едем куда-то далеко, подальше от родителей. Я всегда садился на место водителя, а он дергал ручку переключения скоростей.

Олег жил в пятом подъезде нашего длинного дома, на четвертом этаже. Там же, на первом, жил Циклоп. Вообще-то его звали Андреем, но мне трудно называть его по имени. Его так прозвали из-за огромного роста и физической силы, с глазами-то у него было все в порядке. Обычно, когда мы играли в футбол, он стоял на воротах. Это потому что был он жутко неуклюжий и мог только отбивать мячи своими большими руками. Еще у него был дефект речи, за что все мы его постоянно дразнили, а он ловил нас по двое и бил. В общем, все как в детстве.

Как-то раз Циклоп пошел со своим одноклассником на озеро, что было на пустыре на окраине нашего микрорайона. Зимы в Тбилиси теплые, лед тонкий, а Циклоп огромный. Так они вдвоем и утонули. Я помню, что в тот день я пришел из видеосалона, где опять смотрел что-то про Шаолинь. Воодушевленный я вернулся во двор и встретил друзей, которые мне сообщили новость. Я не поверил, как можно этим идиотам верить? Но когда они даже не захотели слушать пересказ фильма, я все понял. На следующий день этих двоих утопленников принесли в гробах во двор нашей школы. Мы все торчали в окнах и смотрели на них и на толпу плачущих родственников вокруг. А вечером кто-то сказал, что надо обязательно зайти к нему домой, чтобы попрощаться. Мы как были лохматые, с грязным мячом в руках, так и пришли к нему. Людей там было много и как только мы зашли, весь дом взорвался рыданиями, и бабка его чуть голову не расшибла, так тряслась. Мы обошли вокруг гроба, и я смотрел на Циклопа, – какой же он был страшный! Вздувшееся синее лицо – все в каких-то пятнах и язвах, да еще и эта дурацкая расческа в кармане его пиджака. Казалось, он сейчас одной рукой схватит всех нас за горло и утащит с собой под лед. Впрочем, страх прошел, как только мы вышли из его дома, и вообще забыли мы о нем довольно быстро, кажется, мы в тот же вечер играли все вместе в футбол, вот только не помню, кто тогда встал в ворота.

В том же году к нам в класс перевелся Алеша Тобидзе – чудик с бабками в кармане и рыжей копной курчавых волос на голове. Высокий, сильный и болтливый, он сразу стал нашим другом. Его отец был военным, и Алеша постоянно приносил с собой что-то взрывоопасное. И, главное, он знал, как это грамотно упаковать и взорвать. Сколько самодельных бомбочек мы запустили из окна нашей «биржи» на лестничной площадке 13-го этажа, не сосчитать… И, конечно, я потом никак не мог поверить в то, что Алешу убили, пырнули ножом в армии, где он служил. Я, черт, чуть не заплакал, хоть и жил уже в другом городе и даже другой стране. И, главное, я не знаю, что он натворил, понимаете? Он был гигантской и абсолютно сумасбродной детиной, воровавшей полные карманы пороха у своего отца. Когда Алеше было смешно, ему было смешно так, что стены нашей «биржи» дрожали. Он сам был как бикфордов шнур, который мы собирали из трубочек для питья и серы от спичек. И кто его знает, что он там устроил в армии голодающей страны. Когда я узнал, что его убили, конечно, я представил себе его убийцу негодяем. Но кто знает, что там было, понимаете? Я не знаю… И все равно я по нему скучаю, по его тупой рыжей башке, по его нескончаемой болтовне и страсти к приключениям.

Очень маленький крестообразный шрам на руке до сих пор напоминает мне о толстяке Мамуке, который научил меня воровать деньги. До этого я не знал, что так можно, но Мамука с такой легкостью и самодовольством рассказывал об этом, что я не мог не заразиться этим, я поддался. На кухонном окне у нас стояла бутылка из-под шампанского, в которую надо были кидать по 10 копеек. По легенде, в полной бутылке помещалось ровно 300 рублей – большие деньги. Но я не дал эксперименту закончиться. Когда дома никого не бывало, я иногда вытряхивал оттуда по десять монеток и сразу бежал в видеосалон. Как-то раз отец посадил меня и предупредил, что не будет меня ругать, но ему просто нужен честный ответ. И я не смог. Не смог быть честным, потому что знал, что воровать – плохо. По таким-то моментам потом и переживаешь больше всего, да только объясниться уже не перед кем. А шрам на руке… Да просто послал я потом этого Мамуку, в гараже у него мы сидели, а он как схватил крестообразную отвертку, да и ударил меня в руку, а я и не успел увернуться.

Говорят, медлительный я в деда. Гаврил после войны на лимонадной фабрике в Тбилиси работал и всегда опаздывал на работу, каждый день. И каждый день начальница цеха по имени Тамара кричала на него, грозясь уволить. Как-то раз Гаврил, в свойственной ему тихой манере, сказал ей, что кричать вредно, это ведь все нервы расходуются, давление поднимается, там и до инфаркта недалеко. Начальница цеха от таких слов побагровела и набросилась на деда с двойной энергией. На следующий день, чтобы не гневить больше Тамару, Гаврил пришел на работу вовремя. Но было поздно, инфаркт…

С Гаврилом связано мое первое детское воспоминание. Мы гуляли вдвоем по парку возле их с бабушкой дома, и я держал его за руку. В один момент я отвлекся, заигрался с чем-то и отстал, мне было тогда года три-четыре. Когда я поднял глаза, я увидел, как он продолжает медленно и ровно идти вперед, сложив руки за спиной. Высокий и стройный, с красивыми седыми волосами, он до самой смерти держался спокойно и встретил ее без суеты. В общем, я побежал его догонять, а когда догнал и взял его за руку, он вдруг остановился и медленно повернул ко мне свое лицо – на меня удивленными глазами смотрел qnbqel чужой дед. Мой стоял дальше и, улыбаясь, махал мне рукой. Именно таким он мне запомнился, а не лежащим в постели.

Потом он заболел, какая-то зараза сковала его ноги, они распухли, и он перестал двигаться. Говорили, что это все от того, что они с отрядом много дней простояли в болоте в окружении фашистов. Это было в Белоруссии, он привез оттуда кучу медалей, орденов и контузию. Короче говоря, когда он слег никто не мог его вылечить, и так он пролежал, наверное, год или два, не меньше. Когда я приходил к ним на выходные, он просил меня принести из ванны его бритвенные приборы и медленно, но тщательно брился.

В какой-то момент такая жизнь его совсем достала, и он решил с ней завязать. В один день он перестал есть и не поддавался ничьим уговорам. Где-то, спустя две недели или больше, ему стало совсем худо, он уже не говорил и почти никого не узнавал. Позвонила бабушка и сказала, чтобы мы скорей приезжали. Мы с отцом приехали, и я зашел к нему в комнату. Дед улыбнулся мне, протянул худую костлявую руку, но сказать уже ничего не мог. Через пятнадцать минут он умер. Как будто ждал, когда я приду, чтобы в последний раз меня увидеть и спокойно умереть. Мне потом казалось, что он и в гробу улыбался. А вечером, когда мы вернулись домой, я спросил у мамы разрешения включить телевизор, но она сказала, что нельзя, все-таки сегодня дедушка умер. Я подумал, значит, и вести себя надо как-то по-другому, но не успел додумать эту мысль.

После уроков у нас с друзьями бывала «политическая пятиминутка». Я уже не помню, кто это придумал, но собрания у нас были регулярные, время было такое. Мы встречались за забором школы, кидали портфели на землю и начинали нашу дискуссию. Первым обычно вступал Заза, наш толстый и веселый дружок: «Горбачев – пидарас!», объявлял он, и мы накидывались на него и начинали бить. Потом кто-нибудь другой, с трудом выползший из-под кучи друзей, провозглашал: «Шеварнадзе – шави къле!»3 И все начиналось заново. Потом мы шли домой, и, если удавалось найти несколько пустых бутылок, сдавали их и покупали один «тархун» и лаваш.

Как-то я заметил, что вместо хороших сигарет отец стал курить «Астру» без фильтра. То есть, не совсем так. Хорошие переместились во внутренний карман, а в привычный нагрудный – «Астра». «Все дело в карманах», говорил он шутя, и прятал болгарский OPAL подальше.

Хотя дело тут было не в сигаретах и не в карманах. Что-то изменилось в лицах родителей. Они все чаще что-то обсуждали за закрытыми дверьми, скрывая от меня свою озабоченность. Я только слышал их бубнеж, лежа на своей кровати, но никак не мог разобрать слов. Потом я узнал, что маму могут выгнать с работы, если она не выучит грузинский язык.

И еще я понял, что что-то изменилось, когда мама приготовила нам с братом на ужин суп из хинкалей. Такого блюда, конечно, не существует, но в какой-то момент оно вдруг появилось под влиянием реальности. Помню, что мы с братом, как обычно. сходили с ума от восторга, когда увидели, что мама лепит хинкали на кухне. Это всегда был праздник для нас, и мы тут же начали драться, а как еще показать друг другу свое хорошее настроение? Потом опять начали спорить, кто на этот раз съест их больше. Обычно этот наш спор прерывал отец своим пошлым анекдотом про любителя хинкалей, пообещавшего съесть ровно сто штук, но мама его сразу перебивала и ругала. А сейчас у меня и у самого порой язык чешется рассказать этот действительно несмешной и грязный анекдот. И каждый раз, когда я себя останавливаю внутри, я спрашиваю, почему мне хочется это сделать? Ведь этот действительно глупый анекдот не нравился мне и тогда, он не нравился мне и позже, я понял, насколько он банален и просто туп, так почему мне постоянно хочется его рассказать своим детям? Это один из вопросов без ответов для меня. Но в тот день у того анекдота не было и шанса. В тот день мама поставила перед нами тарелки с супом, в каждой из которой плавала одна хинкалина, и приказала нам хлебать бульон… Она так и сказала, «на мясо не хватило, что вам не понятно? Ешьте что есть…»

Затем наша квартира начала понемногу меняться. Сначала исчезли книги. За ними исчез книжный шкаф, телевизор и магнитофон SHARP. Его забрал брат вместе с кассетами. Брата отправили подальше, по ту сторону перевала, и нас осталось трое. Пустота, которая все быстрей образовывалась на месте квартиры, выглядела с каждым днем все неприятней. Обнажались плохо сбитые края уголков на полу, лезли в глаза ободранные стыки обоев, которых не было раньше видно, цеплялись за ноги загнутые края линолеума. Реальность искажалась прямо на глазах, и комфорт детства рвался на мелкие кусочки. В один из таких дней, сидя посереди зала вдруг ставшей непривычно большой квартиры, мама мне рассказала, как меня принесли сюда из роддома. Не знаю что ее натолкнуло на это воспоминание, но она рассказала о моем первом дне в квартире, которая станет моей родиной и бесконечным источником воспоминаний. Так вот, я жутко кричал. И брат, которому было три года, спросил, что со мной. Мама сказала, что я голоден. Тогда он кометой понесся на кухню, схватил кусок черствого хлеба и стал тыкать мне им в рот. Забота, которой укрывают наши старшие нас от реальности, порой бывает неприятна на вкус.

Вскоре в квартире не осталось ничего, кроме голых стен и двух раскладушек. Между ними громоздились высоченные стопки журнала «Иностранная литература» за много лет подписки. Эта картина из последних дней жизни моей семьи в Тбилиси так и осталась в памяти. Люди все еще продолжали приходить, просить таблетки от сердца и померить давление, но от друзей на улице я узнал, что многие соседки «шьют флаги». Я сначала не понимал что плохого в том, чтобы шить флаги, но оказалось, что эти флаги были не для всех из нас. И те, кому они не предназначались, отныне должны были бояться. После этого истории о том, как кого-то убили из-за фамилии, сильно участились.

Один парень из соседнего подъезда, грузин, который был на пару лет старше меня, сказал, что если меня поймают в городе, мне нужно сказать, что я грек. «Все равно греческий никто не знает, даже греки. Только имя себе другое придумай». Я не помню как звали этого парня. Я только помню, что он был толстый, но еще толще был его отец, который вечно сидел у подъезда и мог за одну затяжку выкурить с полсигареты. А больше не помню, как ни стараюсь…

Затем лицо отца начало зарастать бородой. Это было странно, потому что, несмотря на природную лень, он всегда начисто брился. Проснувшись утром с похмелья, он стоял перед зеркалом и спрашивал меня: «как думаешь, электробритвой или опасной?». Я всегда советовал ему электробритву, мне нравилось, как она трещит, но он чаще выбирал опасную, ведь она чище снимала щетину. При этом он не стеснялся при мне повторять фразу, которая для него была девизом, в каком-то смысле: «С утра мужчина должен быть чисто выбрит и слегка пьян». Отец приписывал ее Хемингуэю, но он ошибался. В любом случае, спиваться под девизом – сомнительное достижение. Но тогда отец вдруг отрастил бороду, взял больничный и целыми днями, лежа на диване, штудировал цветной учебник по вождению.

Была весна 1991 года. Первым уехал Андрей Глушаков из параллельного класса. На моих глазах его со всей силы сзади ударили по голове палкой, и он пару недель пролежал дома, не вставая. Сразу после этого бабушка, с которой он жил, увезла его куда-то в Россию, и больше мы не виделись. Манана, моя соседка по парте, которая так нелепо бегала на физкультуре, раскидывая ноги в разные стороны, уехала с семьей в Израиль. Братья Шевцовы, с которыми мы ходили на карате – в Ростов. Пустеть стало не только в квартире, но и вокруг нас.

В школу тогда пришла новая преподавательница грузинского языка. На первом уроке она перечисляла фамилии учеников, и когда дошла до моей, вдруг спросила меня на грузинском: «Алана Чочиева знаешь?» 4 «Диах» 5, ответил я зачем-то, хотя всего лишь слышал его имя в разговоре родителей и даже приблизительно не понимал, кто это. Учительница тогда долго смотрела на меня, не меняясь в лице. Я не понимал ее взгляд да и сейчас не понимаю, запомнил просто.

Когда наконец наступили весенние каникулы, мне объявили, что мы едем во Владикавказ к бабушке. Это было очень странно, потому что меня никогда не отправляли туда на короткие весенние каникулы, только на летние. Наутро, спустившись вниз, я замер, пораженный увиденной картиной – перед подъездом стоял наш светло-зеленый «Запорожец» с накаченными колесами и тарахтел как трактор, зовя нас в путь. Это было все равно, что увидеть чудо, это было исполнением мечты, ведь наконец наша машина могла ехать! Тот самый потерянный «ключ» нашли! В диком возбуждении от этого факта я носил вниз остатки наших вещей, коробки с журналами, что-то из одежды… Наконец, мы забрались в него втроем и двинулись в путь. Постепенно возбуждение прошло, погода на улице стала портиться, пошел дождь, я смотрел в окно на унылые сельские дома, расположенные вдоль Военно-грузинской дороги, и почему-то вспоминал своих друзей. Чем, интересно, они занимаются прямо сейчас? Пошли играть в футбол или играют в карты на «бирже»? А, может, забрались в подвал универсама и сидят там на этих теплых трубах, обитых стекловатой? Или разбирают старый аккумулятор и разводят костер?

В тишине мы ехали все дальше, и в какой-то момент дорога стала уходить круто вверх. Дождь к тому времени уже перешел в мокрый снег, и машина едва справлялась. На одном из поворотов нас остановили гаишники и сказали, что дальше дороги нет, только на цепях. Пришлось возвращаться в ближайшее село и там покупать цепи у какого-то мастера. В гараже у него все было увешано какими-то железками сверху донизу. Поговорив с ним коротко на грузинском, отец выбрал пару цепей, и они натянули их на колеса. Очень медленно мы снова двинулись в путь. Вначале цепи громко бились об асфальт, повторяя один и тот же ритм. «Дворники» то и дело снимали со стекла налипшие комья снега, оставляя жирные просветы. Я вдруг вспомнил сцену из того фильма, сильно разозлившего папу, ну когда те трое долго едут на дрезине, молчат и ничего не происходит. Мы точно чем-то были на них похожи. За окном медленно проплыли те самые гаишники, которые развернули нас. Они оценивающе посмотрели на наши колеса, и отец им зачем-то махнул рукой.

Понемногу наст стал толще, и цепи перестали так невыносимо греметь, но родители продолжали молчать, а мама крепко сжимала дверную ручку, хотя нужды в этом не было. Старый «Запор», оживший после небытия, преодолевал зигзаг за зигзагом, поднимая нас все выше. И тут отец, решив, видимо, снять напряжение, вдруг заулыбался и как плохой актер громко и с наигранным пафосом сказал: ««там вверху перевал, за ним все будет по-другому!». И от пошлости этой метафоры и внезапного осознания того, что обратно я уже не вернусь, мне вдруг стало так мерзко и противно, что я спустил окно и подставил лицо морозному воздуху.

Первое время во Владикавказе мне пришлось жить с бабушкой и дядей Вовой, маминым братом. Дядя был военным человеком. Он не занимал громких постов, но его знало полгорода. Служил он в народном ополчении – вооруженном формировании Северной Осетии, которое во многом сам и создавал. Он никогда ничего не рассказывал о своих делах, но если он пропадал на неделю, это значило, что он на войне. В Южной Осетии или Пригородном районе. Он мог вдруг появиться, положить в углу автомат, поспать пару часов и снова уйти. Все это время я рассматривал его оружие, перетянутые синей изолентой закругленные рожки и другие детали. Поначалу я был немного шокирован, но потом привык и даже потерял интерес. Конечно, стрелять в воздух на Новый год из его «Макарова» было весело, но постоянно чистить его карабин я ненавидел. Там были какие-то щетки типа шомполов разных размеров и специальные масла. Разрядив ружье и сделав контрольный выстрел в окно, я полдня вычищал из ствола остатки пороха. Это было скучно. Тем более, что в зале у меня тогда была спрятана видеокассета с Пентхаузом.

Очень строгий в вопросах воспитания с характером настоящего мужчины, дядя все же всегда оставался очень веселым и добрым человеком. Мне не забыть то, как он звучно смеялся в свои густые усы, смотря по телеку любимые советские комедии. Несмотря на все это оружие, которое его окружало, он никогда не старался привить мне любовь к военной эстетике. Но зато заставлял меня вставать с рассветом и идти на пробежку, чего ранее я не делал. Я спал в зале на полу, и он, проходя мимо, просто выдергивал подушку из-под моей головы и коротко бросал: «Сыст уалама»6. Надо было бегать по стадиону, что был рядом, а потом заниматься на турнике. Это было ужасно, хотя я не отрицаю пользы, которую это мне принесло – я слегка окреп.

Часто, когда он приходил домой, я прятался в дальней комнате, чтобы он не заставил меня отжиматься или что-нибудь еще. Он со своей стороны понимал, что я не в восторге от всего этого. Конечно же, это был больше мой личный, детский конфликт, но он тоже каким-то образом определял меня и линию моего поведения в будущем. Так продолжалось какое-то время, а потом…

Как-то ночью за ним пришли, он взял пистолет и ушел с этими людьми. Наутро его нашли за городом с простреленной в нескольких местах головой. Там, где оружие, там и смерть. Для нашей большой семьи это был сильный удар. Казалось, что люди теперь будут плакать всегда. Даже у меня на глазах вдруг появились слезы, и это было первый раз, когда я плакал не как ребенок, а как взрослый человек. Что я запомнил, так это его лицо, не имеющее ничего общего с тем, каким оно было при жизни. Следы смерти – большие швы на тех местах, где прошли пули. Помню, что довольно долгое время после этого я видел его во сне. Потом это прошло. Понемногу я перестал о нем думать. И только спустя несколько лет я вернулся мыслями к Вове, человеку, пытавшемуся сделать из меня мужчину.

В один день я вдруг подумал, что тот самый внутренний конфликт, имевший место между нами, он вдруг закончился. Я подумал, что мы бы сейчас отлично поладили, может быть, я бы даже сходил с ним на охоту, или дал бы ему почитать свои рассказы. Оказалось, что каким-то образом все это время я невольно сопоставлял свое поведение с идеями и идеалами Вовы. Не то чтобы я руководствовался ими, но все же что-то ему в меня заложить удалось, это точно. Как если бы он был жив все это время и наблюдал за мной, и в один день мы поняли, что, несмотря на то, что я пошел своим путем и не стал таким, каким хотел меня видеть он, все же противоречия между нами больше нет. Это была приятная мысль. Кажется, я тогда сильно захотел его увидеть, но к тому моменту он уже несколько лет лежал под землей на Аллее славы во Владикавказе.

Наконец, родителям удалось обменять нашу тбилисскую квартиру. Одна грузинская семья обменялась с нами, и мы переехали на базарную площадь Владикавказа. И в какой-то момент я обнаружил себя, стоящим с отцом на улице нового города по северную сторону Большого Кавказского хребта. Была зима, валил снег, и мы продавали с багажника того самого «Запорожца» «доку-хлеб». «Батоно Игорь» продавал батоны. Но он не отчаивался, переступал с ноги на ногу и пытался развлекать меня историями:

– А ты знаешь, что у Гарринчи одна нога короче другой была?

– Ты рассказывал.

– А как Марадона один всю команду обмотал?

– Знаю.

– А ты вообще знаешь, что Бахва Тедеев наш родственник?

– Да ладно, серьезно?!

Бахва тогда только перешел из тбилисского «Динамо» во владикавказский «Спартак» и был главной звездой молодой команды, которая триумфально вернулась в высшую лигу СССР. В ее самый последний розыгрыш, перед тем, как большая страна развалится. А мне и в голову не приходило, что Тедеевы – это фамилия нашей бабушки. Так мы и стояли, периодически продавая хлеб прохожим.

«Доктору Заире» тоже пришлось меняться. По утрам она теперь готовила свои фирменные пирожные «трубочки», аккуратно складывала их в фарфоровую посуду, обматывала полотенцем, а я вез их на троллейбусе на другой край города. Там я сдавал их в какой-то бар с тусклым светом внутри, где их вечером съедали местные рэкетиры.

Очень часто мама получала письма. Они были из разных городов, но все начинались одинаково: «Моя дорогая доктор Заира!». Письма были от всех тех людей, кто приходил к нам домой за таблеткой от сердца или померить давление. Их сердце все еще болело, вот только мама уже не могла им помочь. Пожелтевшая пачка с этими письмами до сих пор лежит у меня в столе. Иногда, правда, очень редко, я их перечитываю. Они очень скучные. В основном там воспоминания в духе: «а помните нашего соседа Тариэла, он жил в «чешских корпусах», возле детской площадки, у него еще жена в музыкальной школе преподавала, интересно, где он сейчас…» Ну и другие подобные детали, которые теперь уже никому не интересны, а когда-то были целым миром, вмиг потерянным.

А еще через год или около того нам сообщили, что отец того грузинского семейства, которое уехало жить в нашу квартиру, в ней же и повесился, не вынеся новой жизни и всех проблем, которые она принесла. Для нас, детей, все происходившее тогда было в какой-то степени игрой, но только не для наших родителей, выросших в эпоху застоя, и встретивших развал страны уже взрослыми. Их травма была настолько сильной, что кто-то выбирал себе быстрый конец в петле, а кто-то предпочитал медленное самоубийство.

В середине 90-х мой отец, к тому времени уже законченный алкоголик, в результате ночной пьяной драки получил серьезную черепно-мозговую травму и попал в больницу в состоянии комы. К тому времени мнение отца в семье уже настолько обесценилось, что, кажется, он и сам себя не слушал. Сказать, что наши отношения с ним были натянутыми, было бы не сказать ничего. Дело доходило до того, что я закрывал его дома на ключ, а, вернувшись, находил его пьяным, а свой одеколон пустым. Однажды, придя домой и обнаружив, что отец сбежал из дома, я в бешенстве побежал в соседний магазин, где он покупал водку, вытащил его оттуда и при помощи рук и ног загнал домой. Я бил своего отца кулаками по лицу.

В общем, к моменту травмы мы с отцом уже пару лет не разговаривали, только когда кричали на него или он на нас. Когда ему проломили череп и врач, делавший операцию, сказал, что скорее всего он умрет, я не почувствовал ровным счетом ничего. Уже несколько лет, по ночам, я искренне, по крайней мере, мне так казалось, желал его смерти. Если бы это случилось в тот момент, я бы не испытал никакого эмоционального волнения, так я его презирал. Это было заметно по моему поведению, и родственники начали упрекать меня в жестокосердии. Отчасти они были правы, но только это не они с ним жили.

После первой операции состояние отца не улучшилось, и еще около месяца он продолжал лежать в коме. Потом врачи решились на вторую операцию, но предупредили, что шансов практически нет, и, возможно, он скончается прямо на операционном столе. Мама плакала. Она прощалась с теми недолгими днями своей молодости, когда она любила, а до меня плохо доходило, кто этот человек на койке с закрытыми глазами и перебинтованной головой. Родственники купили строгий костюм черного цвета, специально, чтобы одеть в него отца, когда его понесут в гробу. Я отчетливо помню, что в день второй операции я с друзьями покурил анаши прямо во дворе больницы. Мы громко смеялись какой-то услышанной песне. Потом друзья ушли, и мне пришлось подняться в операционную.

Весь коридор был забит родственниками, некоторые из которых смотрели на меня с презрением. Я мысленно пожал плечами и стал в углу дожидаться конца. Спустя какое-то время, из операционной выкатили носилки с накрытым простыней человеком и увезли обратно в реанимацию. Потом вышел доктор и сказал, что трудно сказать, выживет ли он, но если даже это случится, то ходить и говорить он не будет. Все пришли в ужас. Кроме меня. Может быть, поэтому он и выжил. Но сначала он еще полгода пролежал в больнице без сознания, кормили его через такое отверстие у основания горла, в которое была вставлена трубка. Потом он научился питаться ртом, начал понемногу шевелить пальцами, рукой, сгибать ногу, ругаться матом. Затем его перевезли домой и здесь, в домашних условиях, он начал довольно быстро осваиваться.

С речью пока были большие проблемы, но не прошло и года, как он научился подниматься с кровати, пересел в инвалидное кресло, и я помню тот момент, когда он впервые после травмы, подобно астронавту на луне, смог сам сделать несколько шагов по квартире и, радуясь как ребенок, упасть в наши общие объятья. В тот день для всех нас родился новый отец. В 22 года я, наконец, обрел нормального папу, прожив с ним всю жизнь – забавно, не правда ли? Он начал работать над собой, и через год он уже сносно ходил и мог объяснять свои простейшие желания. С детской радостью я вспоминаю сейчас те дни, когда я, накинув ему на колени плед и надев ему на нос солнечные очки брата, катал его в коляске по улицам Владикавказа. Он выглядел, как Марлон Брандо в «Крестном отце», не иначе, и когда мы встречали его знакомых или бывших собутыльников, он, не умея вымолвить слова приветствия, лишь строго кивал им головой, а вслед за ним кивал головой я и толкал коляску дальше. Встав на ноги, отец стал ходить на тренировки и спорт заменил ему алкоголь до конца его дней. И он все же заставил меня плакать по себе, понимаете? Через 15 лет после травмы головы, когда гребаный рак свел-таки его в могилу, я плакал, как маленький мальчик. Он заставил меня снова полюбить его. Сгинь он тогда, в 96-м, я бы и не почувствовал ничего, и сейчас вряд ли бы что вообще мог вспомнить про своего отца, а теперь вот сидишь и только и дело, что вспоминаешь. И то плачешь, то смеешься, и сам черт не поймет что хуже.

Порой я смотрю на нашу с ним общую фотографию, которую прицепил к холодильнику, и не могу оторвать глаз. Это был редкий случай, когда он весь день гулял со мной по Тбилиси, а потом мы втиснулись с ним в фотокабину и прижались поближе лицами, чтобы вместиться в кадр. Так вот, я смотрю на эти три одинаковые карточки в ряд, чувствую как его щетина колет мне щеку и думаю – может этого всего и не существовало вовсе? Не может так быть, чтобы весь этот огромный мир рухнул в одно мгновенье и исчез, оставив после себя лишь черную дыру, продолжающую пожирать тех, кто выжил.

Они уходят, а с ними исчезает, становится мутным и расплывается, теряя четкие границы, то далекое время. Иногда, ночью, свернувшись, как в детстве, под одеялом, я подолгу вспоминаю родителей и всех этих людей из прошлой жизни. Я бы, может, с радостью и перестал это делать и избавился от этого груза, но они как призраки, засевшие в моей голове, и не собирающиеся оттуда никуда уходить. И чем больше я о них думаю, тем четче они проступают в моем сознании, подобно бледным пятнам на черно-белом рентгеновском снимке легких моей мамы.

И еще я думаю о том, до чего же порой хочется вернуться в тот кабинет со свинцовыми листами на стенах. И мять свинец, мять со всей силы, ровно, один к одному соединяя края, и чтобы ни один луч, ни один луч!..

ПРИМЕЧАНИЯ

1 Послушай (груз.)

2 Сердце болит (груз.)

3 «Шеварнадзе – черный *** !» (груз.)

4 Алан Чочиев – политический деятель, наиболее известный с конца 80-х годов как активный сторонник независимости Южной Осетии.

5 «Да» (груз).

6 Вставай (осет).