* * *
Памяти Андрея Тарковского
Дребезжит тростниковое тело,
О земную барахтаясь гладь.
Вот последнюю песню мне спела
Сизокрылая родина-мать.
Не вернусь. Не окликну стопою
Старый клен, что плывет по двору,
И своей обгорелой рукою
Я икону от слез не протру.
Пусть кричат бесноватые чащи,
Пусть рыдает златистая рожь,
За народы,
За сонмы просящих
Обагрил я
Огненный нож.
И, уснув со свечой,
Вековечный
протоптал обездушенным путь.
Как же эта река быстротечна!
Ни напиться,
Ни смыть,
Ни свернуть.
* * *
Стряхиваю пепел святой сигареты,
Втягивая дым в пустоту.
В месте, где разбились любви парапеты,
Кривду вдохновенья плету.
Верю, что взмахнут соколиным накатом
Крылья вероломных очей,
что восточный вой породнится с закатом
Сладких и наивных речей.
В хрупких закоулках ищу твою руку,
робко поднимаю глаза.
Сфера осветила бесшумностью звука,
Грозы обрубила слеза.
Молодость, останься! Лишь это мгновенье
дай мне у судьбы умыкнуть.
Солнце упорхнуло, забыв оперенье.
Как же мне за ним упорхнуть?
Втягиваю пепел простой сигареты,
стряхивая дым в пустоту.
В месте, где для счастья достаточно лета,
Я себя уже не найду.
* * *
Наступит ли этот рассвет
когда-нибудь или нет?
Иль в таящей тиши в ночи,
обглоданной дрожью свечи
за жалкую жизнь свою
я больше не запою?
На улице пляшет фонарь –
Влюбился в мое окно.
То солнце, что грело встарь,
не ходит ко мне давно.
Не жжет сквозь четыре стены
Улыбкой своею лоб.
Глядит, но не дарит сны,
А в ситцевый гонит гроб.
Я скоро сотру весну,
Я скоро сбегу в тот сад,
Где небо ползет ко дну,
Где лютики сохнут в ряд.
Так больно, что не сбылось, –
и это моя вина,
Видно, так повелось,
где боль, там всегда она.
Забытый Февраль. Табак.
Бумагу покрыл рубец.
Кожа – под ней дурак.
Память – под ней свинец.
* * *
Плащ цвета хаки
царапает череп,
Словно режут гвоздем
по железной тоске.
Я – поэт.
Ты – птица.
А слово – трепет,
Схоронивший два сердца
на белом листке.
Поцелованный голос роняет имя,
равнодушием кроя
буквенный знак.
Преисподняя – когда ты
молчишь с другими.
А Вергилий – это
Борис Пастернак.
Он ведет,
обжигая строфою пламя,
И сжимая в гортани
прощальный сонет,
И никто, кроме черни
не ходит за нами,
И тебя, Беатриче,
средь черни нет.
Плащ цвета хаки
сгрызает череп,
Словно шепот Христа
на распятом бруске.
Я – поэт.
Ты – птица.
А слово скрепит
два разодранных сердца
в прощальном броске.
* * *
Я.
Вот Я.
Гол и нищ.
От треснутых мозгов
до липких голенищ,
как паутина, вьется требуха,
из книг, из лжи,
из плоти и греха.
Но это лишь фасад,
костлявой суки стук,
где в желчный маскарад
впивается паук:
мой бог, мой рай.
Он лезет под темень мне,
Он шепчет всегда одно:
«Ну что, вострорукий гад,
смотреть на себя смешно?
Кто мойры златую нить
Задумал запрячь в перо,
Тому никогда не смыть
Хромое свое нутро».
Поэтому, милый друг,
стяжатель отравленных строк,
Прости.
Я тебе ничем,
наверное, не помог.
В минуту последних мук,
ссыхаясь с больным котом,
ты помни, что я мечтал,
писал и дышал
о Том.
* * *
Вот сон.
В нем виден мой двойник.
Туманом мглистым он
В реальности возник.
Парик на голове его,
А с ним же плот,
где ждет последнего суда
Искариот.
Суда пунцовые плывут,
покой храня,
но плоть кровавая
зачем-то
у меня.
* * *
Восемь.
В осень
сенью снежной
я накрылся.
Лист кленовый безмятежно
опустился ей на плечи.
Я забылся.
Радость брызжет,
но как будто между прочим
смерть моя схлестнется с жизнью
этой ночью.