РАССКАЗЫ
ЗАРЕМА
– Я отросшая кутикула Джека, – говорит Зарема, а потом смотрит на мечту всей своей жизни и про-износит:
– Никуда я не поеду, понятно?
Пластиковые усы желтого кота на стене как раз указывают на двенадцать и становятся перпендикулярными полу.
Это полдень.
За три часа до этого Зарема как раз завязывала косынку, когда блондинка в больших очках сказала ей с экрана телевизора, что руки женщины должны быть ухоженными всегда, потому что говорят о женщине все. Зарема посмотрела на свои руки. Взяла тряпку распухшими от воды пальцами и начала протирать стойку, пытаясь не думать о женщине ничего плохого. Но эта фраза вертится у Заремы в голове каждый раз, когда она смотрит на свои руки с коротко остриженными ногтями и распухшими суставами, когда вытирает стол, когда поправляет стулья и складывает плохо отпечатанные листы меню в стопку, когда подметает пол, когда поправляет косынку. Вертится и вертится надоедливым щенком, кусающим за подол сознания. Бесконечно душный рабочий день только начинается, кондиционер сломался еще на прошлой неделе и распахнутую дверь подпирает пластиковое деревце в тяжелой кадке. Самое пустое кафе по эту сторону гор, самая пыльная придорожная забегаловка в истории Северной Осетии-Алании. А Зарема тут сегодня королева, единоличная властительница. Повар не вышел, техничка уехала на море к дочери, владелец где-то на шашлыках. Осталась только Зарема. Прислуга за все и королева этой бензоколонки. Поэтому Зарема протирает окна и принимает привоз, носит тяжелые коробки и моет унитаз. Такая вот монаршая особа сильно за сорок. Меган Маркл для бедных. Сделали бы море прямо за Бесланом. И всем бы было хорошо, у жителей Беслана были бы дома в приморской зоне, а эта влажность в воздухе была бы наконец-то хоть чем-то оправдана.
Зарема работает. Радио мурлычет ретро. Желтый пластиковый кот на стене отсчитывает минуты одним усом, а часы другим. Бутерброды заветриваются. Все идет своим, летним и пыльным чередом.
– Выбери таук, – говорит Зарема коту, – выбери поменьше картошки, выбери кредит в «Арктике», выбери свой вкус «Фруктовита», выбери СОГУ или ГМИ, выбери вести себя так, чтобы соседи были довольны, выбери не иметь детей без мужа, выбери свой диалект осетинского языка, – она смеется.
Зарема недавно пересматривала «На игле», Зарема пересматривала «Заводной апельсин», Зарема пересматривала «Бойцовский клуб», «Красоту по-американски», «Мечтателей» и почему-то «Отель Будапешт». И, конечно, раннего Гая Ричи и почти все фильмы Николаса Рефна. Кино — это ее способ отдыха. Окно в мир, которого нет точно так же, как не было идеального Советского Союза из старых, любимых в детстве, фильмов, Союза где все честные, смелые, пионеры бесконечно шагают вдаль, а следователи хмуро смотрят в окно и тушат сигарету в пепельнице, показывая этим, что тяжелое решение принято, и родина будет спасена. Только в том мире, в котором отдыхает Зарема, нет коммунизма, есть мотоциклы, бесконечные дороги, дробовики, харизматичные бунтари, плохие парни с доброй душой и конфликт личности и общества, ну или что-то типа того. Есть кино, позволяющее не прыгнуть с крыши. А еще есть «Прирожденные убийцы». Первый фильм Тарантино, хоть в титрах его и нет, почти провалился в прокате. Простенький сюжет, и Зарема его даже не любит, он впечатан уже в код ее ДНК, гармонично в ней растворен и знаком лучше чем собственное отражение. Там молодой Вуди Харрельсон с дробовиком. Там его подружка. Микки и Мелори Нокс против всего света. Там бесконечные американские дали, которые Зарема предпочитает пушкинским, свобода и Бонни и Клайд на новый лад. Кровища и независимость. Зарема пересматривает его, когда не хватает денег, когда надо выйти на работу в выходной, когда мать закатывает истерики, когда красивый чужой ребенок говорит что-то милое, и хочется завыть от того, что сроки вышли и часы оттикали. Зарема его часто пересматривает. Такой вот седатив с транквилизатором, под волнами чужой жизни не так больно жить собственную. Приехал бы вот такой, здоровый, смелый и наглый, да и забрал из этой жизни к черту.
Зарема поправляет стулья, стирает пыль с картины на стене. Везде порядок, жара и скука. И Зарема садится за сканворд. На него, видимо, попала вода, и бумагу покорежило, но слова можно разобрать.
«Самое глубокое озеро Америки». Слово это Зарема определенно знает, и оно где-то на краю подсознания, скачет, перекидывая за грань сознания то одну букву, то другую. На «Т», точно на «Т».
Зарема делает вид, что слово ей абсолютно неинтересно, крутит в голове рекламный джингл йогурта, чтобы название озера ослабило бдительность. Она почти его поймала, когда на шоссе зашумел двигатель. Зарема метнулась на кухню, за тарелками, мало ли – гости. Ей нужны деньги, очень нужны, так что улыбаться она будет во все зубы, рублей триста чаевых за день, и можно будет купить матери персиков, с которыми она уже Зареме весь мозг выела и череп, наверное, изнутри чистый, как скорлупа от яйца всмятку. Вот так, со стопкой тарелок в руках и в сползающей с затылка косынке Зарему и застал самый большой шок в ее жизни.
Ее личный Тайлер Дерден, сорт героина, опора и надежда, спасение души долгими вечерами и герой фантазий – Микки Мелори, сидел за стойкой и улыбался. Она так и замерла с тарелками в руках, глядя на рослого, плечистого мужика с дробовиком за спиной, а реальность подкатила к горлу комом из полупереваренной яичницы. Тело Заремы оказалось хреново приспособлено к воплощению мечты, ее разом затошнило и бросило в жар, так что тарелки, сокрушенные силой тяжести и кафелем на полу, разлетелись на куски. А потом Зарема собирала осколки и боялась поднять взгляд, потому что если за стойкой его нет – то она сошла с ума, а если есть, то тоже сошла с ума. И как дальше жить – непонятно. Ничего вообще непонятно, кроме того, что осколки надо собрать. Хотя бы самые крупные. Собрать и выкинуть в ведро, которое стоит тут же, под стойкой. А потом она поднялась, посмотрела на него хмуро и спросила:
– Что будете заказывать?
– А какой у вас пирог дня сегодня? – спросил Микки Мелори и улыбнулся, и зубы у него оказались белыми, как новоорлеанский кокаин, про который Зарема только читала. «У нас так не улыбаются, во все зубы, не ходят с дробовиками и в майке-сетке, не бывает у нас пирогов дня» – подумала Зарема отчего-то зло, воплощение мечты оказалось… не таким. Не таким. Не таким. На языке горько от желчи и обидно так, что дышать сложно, вот нужна она ему, старая, с растяжками, с распухшими суставами, со съемной квартирой и мамой, что каждый день ест ее мозг вместо завтрака? Где он был, пока ей было семнадцать, и она умирала от желания все бросить и уехать? Когда испугалась перемен, где он был со своим дробовиком? Когда аборт делала, потому что как в глаза соседям смотреть с ребенком в девятнадцать и без мужа, где он был? Сейчас-то что приехал? Чего надо?
– Чего надо? – Зарема так и спросила, с нажимом, со злостью, с обидой, которую больше ничего не могло заглушить, потому что ее любимый фильм прямо сейчас перестал быть любимым, и никакой, даже иллюзорной стенки не осталось между ее жизнью и реальностью восприятия.
– Чего? Чего тебе надо? Нахрена ты приехал? А? А?
Косынка упала наконец, но Зарема не дернулась ее поднять, ярость нарастала и нарастала в ней все эти годы, и теперь она кричала, как раненое животное, злая и обиженная на весь мир, уставшая от бесконечной работы и быта, кричала почти неразборчиво на персонажа американского кино, решившего зачем-то окончательно свести ее с ума. Крик дробился, отражаясь от стен и нарастал, пока у Заремы не осталось воздуха в легких. Тогда она замолчала и вытерла мокрые щеки ладонями. А Микки Мелори посмотрел на нее голубыми глазами и сказал:
– Поехали со мной. Будешь моей Мелори?
Зарема вытерла косынкой нос, вытерла глаза, посмотрела на дверь и сказала:
– Меня зовут Зарема. И никуда я не поеду. Раньше надо было. У меня мама болеет, и за квартиру надо платить. Уйди нахрен, дай сдохнуть спокойно.
– Точно?
– Я отросшая кутикула Джека, – Зарема смотрит на свои руки, в которых почему-то зажата оранжевая тряпка из микрофибры, а потом переводит взгляд на мечту всей своей жизни и произносит:
– Никуда я не поеду, понятно?
Пластиковые усы желтого кота на стене как раз указывают на двенадцать и становятся перпендикулярными полу.
Микки уходит, и дверь не хлопает за его спиной. Она придавлена кадкой. Зарема не плачет, она идет за веником, чтобы собрать с пола мелкие осколки.
ИЮЛЬСКИЕ КОСТРЫ
(€%€%€%€%€%€%€%€%€% – авторская самоцензура)
Солнце наконец прекратило притворяться, что симпатизирует человечеству, и медленно, с удовольствием профессионального кулинара, поджаривает город. Капли пота на коже собираются в ручейки и щекочут не прикрытую лоскутьями ткани кожу. Гера и Аки-чан плавятся, истекая ленивыми словами, напитывая плоть ледяным шипением кока-колы и пропитываясь запахом разогретого гудрона. Воздух над городом дрожит, преломляет мир, как огромная линза. Кто-то на небе решил поджечь этот людской муравейник. Люди умеют сопротивляться смерти, используют яды, чтобы веселиться, толкут жгучую кору и называют ее пряностью, люди мажут себя маслом и обращают гнев божий в загар. Люди – самые хитрые организмы на планете. По черному пауку, вытатуированному на запястье Геры, стекает капля пота. Длинноногий Аки в крошечных плавках ведет длинными заячьими ушами, создавая хоть какое-то движение в плотном, как масло, воздухе. Он машет розовыми ушками с минуту, а потом сдается.
– Любовник из меня лучше, чем вентилятор.
Гера хочет открыть рот, но красное марево под закрытыми веками, но тягучая лень затопившая мозг. Потом они переворачиваются на животы и пьют холодную колу, и в телах находится энергия для разговоров. Маленькие летние ритуалы, из которых складывается в итоге жизнь. Щелчки зажигалок – в такую погоду только мятные, оставляющие во рту привкус жвачки.
– Я жевала гудрон раньше, в детстве.
– Я тоже.
Молчание, ленивое, но дым требует слов, и Гера поворачивается, подставляя солнцу лоснящийся бок.
– Слышал про Дочерей Господних?
– Психопатки, жгущие бикини на улицах? – глаза Геры закрыты, но она очень давно знает Аки. Поджатые пухлые губы и нервное подергивание уха она вылавливает из тона.
– У них там, говорят, полувоенная организация.
– €%€%€%€%€%€%€%€%€% их некому, вот и бесятся.
Кролик переворачивается на живот, подставляя хвостик солнцу, и беседа снова замирает.
Так они первый раз упомянули в разговоре часовую бомбу под названием «Дочери Господни».
Мэрия запрещает разведение огня на улицах, но город все равно усеян веснушками кострищ. Гера натыкается на них то тут, то там. Жгут нежные шелковые лоскуты белья, пеньюары с перьями, синтетическое кружево и нежные хлопковые топы, мини-юбки и стринги, лифы и корсеты. Запах дыма то и дело тревожит ноздри. Гера живет в центре Города, в центре событий. Дочери Господни любят огонь. Жгут презервативы и вибраторы.
€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€ %€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€% €%€%€%. Розовые, фиолетовые, телесные – всех оттенков и цветов – никакого расизма.
€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€ %€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%. Целая куча €%€%€%€%€%€%€%. Страшный сон Фрейда. Какие-то включились и судорожно пытались уползти от бензинового окропления, от очистительного огня. Аки давился смехом, рассказывая. Гера тоже смеялась, но сейчас, в вечерней людской толкучке ей не смешно, по утрам она курит под новости три сигареты вместо одной. В воздухе витает угроза, прикидываясь запахом жженной резины.
Даже в любимый бар Геры пробрались женщины в жестких накрахмаленных чепцах. Не сидят за стойкой, царствуют в головах. Все обсуждают, смакуют очередные выходки. Даже в прохладе и темноте разудалого вертепа чувствуется жар новостей, на лицах пляшут отблески очистительного огня, слишком жгучий интерес. Гера устала от этой темы, но не может не слушать, болезненно тянет к жутковатым историям. Теперь жгут книги. Героини любовных историй наконец-то действительно горят огнем страсти, добрались уже и до нефритовых копий и врат сладострастия. С горой макулатуры, о которой Гера иногда пишет в своей колонке, пылает Набоков, Буковски разлетается страницами по городу, Лев Толстой опростился до пепла. Шекспир. Уайльд. Джейн Остин.
– Что-то же они щадят? – Гера бьет стаканом о стойку, – Хоть что-то!
Ответ предсказуем.
– €%€%€%€%€%€%.
В пятницу Аки приносит два платья. Плотная грубая ткань, вериги нового времени, уродливые, серые. Униформа Дочерей Господних, призванная скрыть сам факт того, что они Дочери. Рукава прикрывают ладони, воротники до подбородка, даже щиколотки надежно закрыты от взглядов. Ряд мелких пуговиц от ворота до паха. Такое не расстегнуть быстро. Не задрать в порыве страсти, промежность перехвачена лоскутом. Шов тройной.
– Платье с встроенными трусами?
Влезть в такое – уже отречение. От тела, от лета, от плоти. Розовые кроличьи ушки дрожат от возбуждения. Вылазка в стан врага, экскурсия в тоталитаризм, отличное развлечение для субботы после пары мартини. Посидеть на собрании, может даже поплясать вокруг костра, а потом зажечь в маскарадной сбруе на танцполе. Дочери Господни в баре. Светопреставление. Снег посреди июля. В этот момент, сжав в пальцах грубую ткань, Гера понимает, что для пустоты в животе уже давно придумали слово – страх. Дочери Господни слишком серьезны чтобы над ними смеяться, но хочется.
Отпечатанную на плохой бумаге брошюру, в которой расплывшаяся алая «о» выглядит распахнутым страстью ртом, Гера читает всю субботу. Переворачивает двумя пальцами листы, закусывает цитаты из €%€%€%€%€%€%€%€%€% сигаретным дымом.
ПОХОТЬ. ГРЕХ. АД. ПЛАМЯ ОЧИЩЕНИЯ.
На каждой странице вереницы заглавных букв исходят криком.
Иезавель, Авигейя, Сара.
СМИРЕНИЕ. ОТРЕЧЕНИЕ. ЦЕЛОМУДРИЕ.
Руфь. Марфа. Мария.
Только к приходу Аки-чана Гера понимает, почему текст выглядит таким выхолощенным. На пятидесяти страницах ни одного мужского имени. Мужчин они вычеркнули, замазали феминитивами. Права на иной пол не осталось даже у Бога. «Высшая сила». Сила. Она моя, как учили в школе. Чепцы лежат в кресле, как две мертвых птицы, их не хочется даже касаться.
– Так что они, лесбиянки? – Аки опускает уши, вертится перед зеркалом, недовольный. Так много денег потрачено на эту роскошь белого меха и розовых сосудов, реагирующую на любую эмоцию. Хирурги так тщательно сшивали нервы, так аккуратно приживляли мех, так много было выпито таблеток. Не самое простое дело приобрести ушки, хвостик, быстроту бега, стать порно-зайчиком, какие не снились Хефнеру. и не дешевое. А теперь вся эта роскошь под грубой дерюгой.
Гера отрицательно мотает головой, во рту лента чепца, как перебитая гусиная шея, на языке привкус крахмала.
– Мерзость перед ликом Высшей силы.
– Я думал, что мерзость это я, – Аки возводит глаза к потолку, – Все-то вы, бабы, у нас отобрали. Сначала штаны, теперь грех однополой любви.
– Они вообще против секса. Любого.
Авторка этой брошюры против плоти, против самого факта наличия тела. €%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€% €%€%€% €%€%€% Отказать, вычеркнуть, забыть. Лоно – все что она оставила женщинам. Лоно для вынашивания. Секс не женская выдумка.
– Ненормальные.
Гера кивает. Точно. Ненормальные.
– Хочешь, не пойдем? – это предложение жертвы на алтарь дружбы, Аки барабанит ногой по полу, ожидая ответа, комкает серую ткань юбки.
Гера не хочет идти, но уже поздно, она не может отказаться. Об этом Ницше умолчал, о неминуемом шаге в пустоту, под ее немигающим взором.
Гера надевает платье, хоть кожа ее и противится. Покрывает короткие волосы чепцом. Складывает руки на животе, ханжески поджимает губы. Какой должна быть Дочь Господня? Непорочная, отрицающая алую помаду, нежные вздохи, невесомое белье, царапины на коже и распухшие от поцелуев губы. Гера смотрит на Аки, и сама пугается того, что сделало с ним серое платье. Вертлявый и нежный мальчик, созданный тешить свою и чужую плоть, опустошать кредитные карты и вешалки магазинов поблек и растаял. Его сожрало серое платье. В зеркало Гера не смотрит, ей не хочется видеть себя серым мрачным привидением, шелест юбки при ходьбе звучит зыбучим песком.
– Руки, которые касаются вас, когда вы не хотите.
На стене распялена €%€%€%€%€%€%€%€%€%€% женщина. Кадр из порно. Гера любит этот жанр, €%€%€%€%€%, но сейчас ей почти тошно. В сером жарко, жарко в жестяной коробке, где расставлены дешевые скамьи, весь день ее грело солнце, а сейчас дыхание трех сотен женщин превращает ее в микроволновку. Под мышками расплываются соленые пятна. Слишком много физиологии в воздухе и на экране проектора.
Женщины впитывают слова, одинаково кривятся, когда на экране появляется очередная связанная, очередная в маске, очередная размазывающая по телу €%€%€%€%€%€%€%€%€% или по лицу слезы.
– И вы говорите «да», чтобы не поднимать шума, потому что у вас «любовь», терпите с закрытыми глазами чужую плоть.
Слева от Геры тоненько всхлипывает серое платье, оборки чепца скрывают лицо и Гера этому рада. Она не хочет видеть чужое воспоминание.
– Мужчины, идущие за вами в темноту. Свистящие вам вслед, раздевающий и насилующий вас ежечасно в своем сознании.
€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%€%. Алые чулки.
– Сама виновата. Одевалась как шлюха. Гуляла где не надо. Я ее просто проучил. Научил уму-разуму.
На экране женщины с разбитыми губами, женщины с синяками, покрывающими тело, женщины иссеченные ножами и розгами.
Та, что с пультом проектора, такая же, как все, серое платье, болезненная белизна головного убора, поджатые губы и пламя внутри, от которого горят ее щеки. Они тут все пылают внутри. Болью, страхом, ненавистью, воспоминаниями. Воздух дрожит от боли, сочащейся наружу. Гера всхлипывает против воли. Вспоминает руки одноклассника, дрожащие, неловкие и жадные, вспоминает стыд и собственную немоту. Гера зажимает пальцами рот и поворачивается к Аки, но и его лицо закрыто руками. Веселое заигрывание с фанатичками обернулось очистительным костром.
– Вы не виноваты.
Женщины подаются вперед и выдыхают «не виноваты».
– Безвинны.
Толпа повторяет «безвинны».
Гера шепчет вместе со всеми, и по щекам ее текут слезы.
После собрания они молча идут к Гере, не реагируют на выкрики вслед, не отвечают на приветствие консьержа. Когда щелкает замок, сцарапывают с себя серое и лезут под душ вдвоем, избегают прикосновений, закованные в чужое целомудрие. Аки не едет к любовнику, он сворачивается на диване и тихо плачет. Гера курит на кухне.
Утром, вымотанные до отсутствия неловкости, они сидят за столом друг напротив друга, за окном серые тучи, и ветер бьет в стекла.
– Скоро они начнут жечь людей, – говорит Гера.
– И пусть, – отвечает ей крольчонок, – Отдадут дань средневековью. Так им всем и надо.
Всем. Обычно от обобщений пальцы у нее сжимаются в кулаки, но сейчас обиженный ребенок внутри нее приветствует это «Всем». Хлопает в ладоши. Так им и надо. Всем.
Гера отпивает кофе в который забыла насыпать сахар.
В висках стучит «Надо уезжать», но она никуда не поедет.
Происходящее закономерно.
Маятник качнулся в другую сторону, и костры Салема теперь горят по другие души.
Неделю Гера вынашивает внутри то, что родилось в адском пламени. Ощущает, как оно зреет и прорастает. Ее тошнит от новостей и интернета, тошнит от людей. Информационный токсикоз выматывает сознание. Интернет снял лапу с глотки телевидения и позволил ему тоже сожрать кусок людского внимания. Вместе – на нового врага. Дочери Господни – героини мемов, Дочери Господни – фанатичные идиотки. Эксклюзивное интервью. Прямое включение. Грязи в инфопространстве стало столько, что мыться тянет после каждого обновления ленты. Гера соскоблила с кожи весь загар скрабами, а ощущение липкой грязи никуда не делось. Костров меньше на улицах не стало. Слухи о том, что сжигают теперь не только предметы, все достовернее, но в телевизоре пастораль утренних шоу, кровь в рекламе снова сменила синяя жидкость. Дикторы профессионально обходят стороной острое, стараются обойти и гендеры. Никто не знает, что сдетонирует, и самоцензура становится строже. Никто не хочет на костер, никто не хочет, чтобы ночью разнесли квартиру, вымазали в смоле, вываляли в перьях. Стриптиз-бары пустеют. «Порочно» равняется «опасно» и напряжение растет, как опара, лезет вверх по стенам высоток, топит город.
«Куда власть смотрит?» – спрашивают в метро.
«Куда власть смотрит?» – в магазинах вместе со сдачей.
«Куда власть смотрит?» – в интернете на каждом шагу.
Листья начинают желтеть, лица людей в утреннем метро тоже. Желчь чужой и собственной боли разъедает все, Гера не может не видеть этот болезненный оттенок в сером бетоне, в асфальте, в разводах жженого пластика, схоронившегося в трещинах. Зачем полезла в это гнездо? Залезла и отравилась, теперь мутит, теперь сложнее спать, на обратной стороне век красные блики – отблески костра, в котором горят головы. Отравилась или беременна подспудным знанием, которое созреет да выйдет наружу с болью и кровью, выйдет и найдешь себя у костра, с псалмом на устах, с битой у витрины, с веревкой обвивающей чью-то шею.
Ты же с ними, плоть от плоти. Знаешь, о чем они и кого и за что винят.
А что, не правы? Что не так?
Даже с Аки сложнее и сложнее. Почти невозможно говорить, только мемами перекидываться, только шутить. За смехом так легко спрятаться.
Последний день лета, как кульминация этой жары, бенефис. Хочется снять кожу и мускулы с тела. Белые кости, наверное, греются меньше. Солнце прожигает насквозь скуластое лицо Геры, идущей на работу, когда бодрый рэп в ее наушниках перебивает женский крик. Гера разворачивается с тоскливым ощущением, что забыть то, что она увидит она не сможет никогда. Там не авария, не разметаны по асфальту мозги, не умирает щенок, не бьется в конвульсиях птица, там скрутила полиция Дочь Господню. Скрутили двое здоровых в синем, пузатых и тащат в машину. Чепец слетел, и распахнутый в крике рот – алая «о». Вот власть и проснулась. Вот и началось. И Гера сама не хочет знать, на чьей она стороне. Потому что стоит выбрать, и придется что-то делать, примкнуть к этим, с пятнами от пота на лоснящейся форме или к другим, у которых не осталось милосердия. И первый раз в жизни Гера молится, без слов, но всем существом. Просит, чтобы это мгновение никогда не закончилось, растянулось смолой сквозь время, и чтобы никогда, никогда не пришлось выбирать сторону.