РАССКАЗЫ
УТОПЛЕННИЦА
По воде скользят водомерки, отраженные стебли растворяются в зеленоватой мути неба. Опрокинутые облака цепляют берега, все ходят, ходят по кругу. Вокруг – никого. Только стрекот стоит. Приглушенный, словно его и нет, а только послышалось.
Выше, над зацветшим водохранилищем, на взгорке, домик-будка. Одним окном над шлагбаумом нависает. На закате домик вспыхивает беленой стенкой, тени вползают на крыльцо, качаются расползающимися метелками, маковками в позолоченном сыром воздухе. А стекла оконные слепят так, что на дальнем конце, где берег леском обрастает, видно их – заламываются, растекаются апельсиновым сиянием. После, стоит взгляд отвести, перед глазами все будто меркнет, и чувствуешь – вечер скоро, да и лето на излете.
Ночью домик становится похожим на фонарь, и желтый свет от него допоздна покачивается на водной ряби, тускло переливаясь. Тихо. Лягушки орут. В поселке собаки перелаиваются. Уже второй год Дамир сторожит водохранилище, но собаку не завел. Люди говорят, вера, мол, ему не позволяет. Еще говорят, в отсидке был долго и не в этих краях. Поселковые-то толком ничего о нем не знают. Откуда пришел? Что за человек? На людях и то появляется редко – высокий, худой, мослы сутуло торчат. Почти старик. Видят, как в продуктовый заходит. Иногда у автобусной остановки сидит, если в город надо. Курит на лавочке. Но это иногда, от случая к случаю. Бабы все перешептываются, будто ходит к нему почтальонша Надя, но здесь уже – вольному воля. А Надя – женщина молодая, замужняя. Есть кому спросить с нее… Пацаны к Дамиру ходят магнитофоны чинить. Мужики тоже наведываются – хорошо в моторах разбирается. Лодочных и мопедных. Но чтоб просто так, да еще заполночь… Когда и к соседу через улицу идти муторно.
Стук повторился. Сперва аккуратный, а потом и вовсе заколошматили в дверь без разбора. Дамир сел на кровати. Жилистое тело его еще цеплялось за сон, но сон уже разошелся по пустым углам комнатки. Сегодня должны были к нему наведаться… Он думал об этом, укладываясь, думал во сне. Только та, что приходит, в дверь стучать не будет. Коснется легко пальцами стекла, точно стрекоза, ногтями поскребет – Дамир тут же проснется, как не спал. А тут… Похоже, стряслось что, может беда какая с ней …
Не включая свет, он босиком подступил к двери. Удары становились все чаще и слабее. Дамир вернулся, натянул брюки. Зажег на подоконнике лампу. Свет ударил под полок, по узким рамам незанавешенных окон.
– Дамир, дядя Дамир, откройте. Откройте скорее!..
Дамир отомкнул затвор.
– Кто там, чего шепчешь?!
– Дядя Дамир, Леронька утонула! Утонула, – в дверном проеме возникла рыжая голова, – я плавать не могу… Утонула, клянусь мамкой, утонула.
– А чего шепчешься? – Дамир вышел на крыльцо, щурясь. – Ты – Сашка, что ли?
– Вова я. Володька!
Дамир потянул выбритую щеку.
– У тебя ж завтра свадьба…
– Не будет свадьбы! Никакой не будет свадьбы. Леронька затонула…
Парнишка неуклюже опустился на колени. На половицах – мокрые разводы. Дамир опустил ему руку на плечо. Тоже мокрое.
– Ай, как тебя колотит.
Он пригнулся, чтобы принюхаться – не выпивший ли. Пьяных он не любил. Но спиртного духа не поймал. Парнишка, скорчившись, что-то бормотал про себя и мелко, театрально перекрещивался. С прилизанных вихров за ворот сбегали капли.
– Постой, не скули. – Дамир потянул приподнять его. – Постой… Пойдем посмотрим, что там у тебя.
Уже на крыльце Дамир набросил рубаху, и на миг гигантской бабочкой полыхнула тень вниз по откосу. Он еще не понимал, для чего торопится к воде, для чего волочит за собой этого детину, но руки уже отматывали веревку, ноги толкали лодку.
– Стой тут. Вова. Я за фонарем обратно схожу.
Дамир в одно дыхание поднялся к дому, взял, было, фонарь, но застыл в нерешительности. Подумалось вдруг, Надя придет, дверь заперта, его нет… А не запереть – тоже нехорошо. Не оставлять же нараспашку. Сдерживая суетливость пальцев, он навесил замок так, чтобы казалось, будто тот защелкнут, и направился обратно.
Уже вместе, по щиколотку в воде, они протянули по воде лодку. Вове указал сидеть на носу, сам взялся грести.
– Ты, Вова, сейчас зря не свети. Не увидишь ничего. Только глаза заслепишь. А глаза должны к темноте привыкнуть.
Дамир размашисто греб к середине. В темноте раздавались шлепки весел. Они, казалось, обступали далеко по сторонам, а лодка сама по себе скользила от берега. Густо верещали цикады – начнешь вслушиваться, покажется, будто они забрались под волос, и это уже голова твоя звенит, степенно и пьяно. Дамир подумал о Наде. О незапертой двери. Через равные и длительные промежутки обрывками доносился лай поселкового пса…
– Аккумуляторы посадишь, – ни с того, ни сего добавил он.
И снова тишина. К лицу липнут комары. Лягушки заливаются. И – хлюп, хлюп. Жаль сигареты кончились, и Надя не принесла. Не пришла… Дамир запрокинул голову в небо. Хороший вечер. Звездный. Теплый. Август в этом году с самого начала задался.
– А ты, Сашка, что на пруду делал?
– Я Володька.
– Баловался?
Хлюп-хлюп.
– Ну, это ничего. Невеста, все-таки… Ты что, плачешь, что ли?
Хлюп. Хлюп. Дамир тут задрал весла.
– Постой, это как вы на середине оказались? А!? Вы что же, оранжевую лодку отвязали?!
Противно взвизгнула уключина. Шлеп…
Сторож решил про себя, что завтра придется нырять и цеплять лодку тросом со дна.
– А весла, ешкин кот? – Дамир перестал грести.
– Дядя Дамир…
– Вы что это, не могли… – он выругался. – Давай, говори, куда плыть! Свети вперед. Жених…
– Дядя Дамир, лодка там, в траве… Слышите, я ж на ней обратно, я ж плавать-то не умею…
– Свети вниз.
Фонарь был китайским, многофункциональным. В него были вмонтированы радиоприемник и сирена, светил он как желтым противотуманным светом, так и белым, кроме того, мигал оранжевым маяком. От того, что Володька путался, включая и выключая свет, пруд уже два раза оглашала сирена, периодически пульсировал сигнальный маячок, обдавая лица пожарным заревом. Но Дамир не попрекал. Парнишку же после затянувшегося молчания как прорвало. Он всхлипывал, тараторил. А то замолкал на полуслове.
– Она белые туфли надела. Она, говорит, смотри, какая я красотка… Дура!
– Зачем белые?.. Вниз свети.
– Разносить хотела. Мизинец ей натирало.
Дамир поднял весла и, свесившись, замер над водой. Лодку тихонько заворачивало.
– Она их… она их на свадьбу купила, специально в город с моей теткой ездили. Каблуки – во! Все как надо. Ножки… Так, когда в лодку садилась, чуть не упала. Я ей сразу сказал, Леронька, сними, от греха подальше…
Дамир уже почти не слушал. В лицо ему смотрела пугающая зыбь. Она начиналась сразу за ломкой неуловимой границей темного воздуха – стоило только опустить руку. От фонаря вода клубилась зеленоватым маревом, столб света быстро сходил на нет, и уже где-то на краешке собственного дыхания Дамир ловил ощущение расходящейся под ним глуби. Завороженно он следил за ускользающими изгибами выхваченных светом актиний, прямо у поверхности просеянной манкой вспыхивала водяная взвесь.
– …А она бултых! Я с ней. Пока выкарабкался на лодку – ее нет. Утопла…
Дамир слушал и пристально вглядывался вниз. Вдыхал запах мертвых водорослей, сырого дерева.
– Дядя Дамир. Дядя Дамир… Белеет. Вот! Белеет. Это ее туфли. Скорей, Леронька!
Дамир поднял голову. Отчего-то противно было смотреть на ужимки этого парня, и жалко его за это:
– Не стони. Не стони, говорю тебе!
– Дядя Дамир умоляю. Ради всего святого, ради Аллаха вашего!
– Что? Заткнись, дурак!
– Умоляю, – парень бросился к нему, лодка, просев, вертляво качнулась, отчего оба едва не вывалились наружу. – Умоляю. Надо! Все, что хочешь, сделаю. Заплачу. Хочешь, телевизор отдам!
– Что тебе надо?
– Землю грызть буду!
– Я тебя сейчас ударю, слышишь меня.
– Хочешь…
– Заткнись, ишак!
– Хочешь…
– Что, что тебе от меня надо?
– Нырнуть.
– Нырнуть?
Дамир растерялся.
– Зачем, Володя?
– Она – там.
…Дамир разделся и прыгнул. Тусклой стальной проволокой вода скользнула вдоль тела. Дыхание намертво вжало, выпали звуки. Происходящее в эту ночь представилось вдруг Дамиру чем-то отдельным от него и одновременно отчего-то волнующим и желанным. И таким несбыточным, таким похожим на детство – нет, не его детство, у него ecn не было. На чье-то другое, чужое детство. Сердце стучало сильно и больно. Дамиру казалось, что он застыл в воде и не может продвинуться глубже… Десятки историй, слышанных или прожитых, пестрой черно-желтой стайкой метнулись со дна, поплыли из самого прошлого, того, которого будто никогда и не было. Неужели никогда?.. На улице – снег. Форточка как от удара распахивается, бьется об пол стекло. На усохшей елочке еще дрожат картонные волчата и белки. Голоса… По потолку раскачивается тень; засыпая, Дамир все вслушивается в теряющийся звук маминых шагов…
Он позволил себе погрузиться еще ниже. Голова работала ясно и бестревожно… Пустота будто манила, всасывала в себя. Не чувствовались руки, не чувствовались ноги. Он отпустил последний воздух. Пузырьки пробежали по щеке. Сегодняшний день, заходящее солнце, кинематографически запечатленный вид Володи – с перекошенным лицом, гребущего ладонями с бортика, оранжевая лодка в темноте, потом он сам, отрывающийся в прыжке босыми стопами от борта – он запомнил приятную шершавость дерева – все это потянулось одним медленным полотном, закачалось…
Дамир с трудом вынырнул. Отпихнув протянутые руки, он, наконец, забрался на лодку. Ему опять пытались что-то говорить, насильно подсовывали все новые слова, слова… Лицо парня показалось совершенно чужим, и вся эта ситуация – такой ненуж-ной. Дамир, еще задыхаясь, выпрямился и врезал по лицу. Попал в скулу. Вова охнул, но остался на ногах. Потом молча отшагнул обратно, к носу, и затих.
Теперь Дамир греб коротко, без толчков. Почти беззвучно. С момента его прыжка в воду – оборвалась ночь: мягкая, летняя; приглохли цикады, словно отдалились от берега, и в опростившемся воздухе – сырость и навязчивый грибной запах водорослей. Да еще отрезвляюще скрипит под рукой уключина.
Вдвоем они затащили лодку, и, не оборачиваясь, Дамир пошел к своему домику. В одной руке он нес фонарь, в другой – сухую одежду. Ступил за дверь и, только внутри понял, что замок с двери был уже снят…
Он потянулся к выключателю:
– Ты?
Он поймал дыхание, вдохнул ее запах. Постоял. Затем, не торопясь, нащупал стул, бросил на пол свою одежду.
– Не включай… Иди скорее ко мне.
Дамир присел на край кровати. Матрас звучно просел под ним.
– Почему раздетый? – голос по-детски хихикнул.
– Я? Купался я.
– Ну, иди же ко мне.
Миг, еще один – за спиной стынет, расходится в воздухе тепло раскрытого тела. Только протяни руку…
– Наденька. Детка моя…
– Я тебе сигареты принесла.
…А под утро кто-то снова ломится в дверь, кричит, плачет, скребется:
– Дамир, татарин, сволочь, открой, открой, это я – Володька. Открой!
Но Дамир, только перебирает пальцами русалочьи волосы, и ему кажется, что с каждым ударом в дверь жизнь его становится тяжелей и все безвозвратней, а сам он – беспомощней. И он считает удары, словно то кукушка отпускает оставшиеся годы.
– Чего он хочет? – недовольно спрашивает его Наденька.
– У него невеста утонула, – не сразу отвечает Дамир.
– Давно?
– Только что. В пруду утонула.
– А…
– Тело нашли? – переспрашивает она, помолчав.
– Нет. Не было никакого тела… Ты не бойся, девочка моя, пьяный он.
– Тогда понятно.
Они слушают, как Володька уходит, потом снова приближается, знакомо скрипит дверца сарая… Наденька поуютней сворачивается в клубок, жмется к Дамиру. Где-то под потолком зудит ночной комар.
16.11.2005
СНЕГ
Хребет перешли над перевалом. Шли по южному склону, почти отвесному. Измаил боялся, что нас все еще могут найти, и, воз-можно, был прав. Несмотря на снегопад и то, что к перевалу мы выбрались лишь глубокой ночью, идти пешком по трассе было слишком рискованно. Потому мы огибали дорогу поверху, примерно в километре-двух от дороги. Машину оставили еще по ту сторону границы, там, где она застряла: немудрено, ведь снег шел больше суток. Шел сплошной стеной, и мы смогли подняться на колесах лишь километров на пять от верхнего села, а потом, до самого перевала и дальше, пробирались на своих.
Идти было трудно. Проваливались по пояс. Но, с другой стороны, снег был нам на руку. Думаю, все дороги близ границы встали. Может, если б не снег, я бы и не выбрался из той истории, и не прожил бы еще одиннадцать последних лет моей жизни. Не самых худших, видит Бог. Значит, Он решил, что оно того стоило.
Нас было трое: Измаил, я и Чермен. Чермен был ранен. Пуля застряла в плече. И пока он вел машину левой, неторопливо приподнимая правое запястье с колен, чтобы переключать скорости, я старался не думать об этой пуле. Чера был классный водитель, и он был старше меня на шесть лет, хорошо знал Измаила. Я же – оказался в их компании потому, что почти случайно узнал то, чего не должен был знать. После чего я зарекся слушать нетрезвые откровения людей, особенно в малознакомых компаниях. Но, так или иначе, когда Чермен спьяну проговорился мне и на следующий день признался в этом Измаилу, перед тем встал выбор – взять меня в тему или срочно пристрелить. У меня же в той ситуации, как мне тогда казалось, выбора просто не было…
Сейчас я особенно отчетливо помню весь наш путь обратно, тогда как предшествующие события помнятся смазано, будто не со мной это было, а кто-то обо всем мне рассказал, и слушал я этот рассказ не очень внимательно. Так бывает, когда говоришь и слышишь себя со стороны, но с какого-то момента я – снова я. И вот мы уже несемся по вечерней трассе… Потом въезжаем в снегопад, и джип буксует на подъемах. На поворотах машину кидает, и мы с Измаилом, выскакивая на ходу, молча, без крика и ругани, выталкиваем виляющий зад машины… Я расшиб о бампер коленную чашечку. В этих прыжках из машины и обратно в машину незаметно наступила ночь.
Чем выше, тем чаще мы стали увязать в снегу. И когда мы засели в очередной раз, Измаил, сидевший на заднем сиденье, больше не подался на выход, не выматерился, не дернул дверцу. Он сказал Чере глушить мотор, и я помню, как изменилось лицо Черы. Несколько секунд двигатель еще продолжал визжать, а мы – подергиваясь, елозить на месте.
Но это уже было ни к чему. Происходящее будто разом вывалилось из положенного ему пространства и повисло на черной ниточке в маленькой беззвучной капсуле. Там, в этой капсуле, теперь уже бесконечно и бессмысленно мог визжать двигатель, там судорожно билась рукоять коробки передач. А под лобовым стеклом – замедленно покачивался голубой бумажный ароматизатор воздуха в виде елочки. В этой обеззвученной капсуле Чера по сей день сглатывает слюну, и кадык его проваливается куда-то вглубь горла и тут же снова остро выступает наружу… В тот момент, когда Измаил сказал заглушить мотор, я лишь рассеяно подумал, что больше не придется толкать автомобиль, вминаясь лицом в корпус, и захлебываться комьями соленого от пота снега. Еще подумал, что растянул в потугах сухожилие, и плечо мое распухает… Как-то сбоку, бездомной белой собакой, появилось и прошло понимание того, что раненым Чера не дойдет.
На подъеме Чера действительно стал быстро терять силы, и Измаил застрелил его. Сквозь ветер я слышал, как он что-то кричит Измаилу, хватает того за руки… Я отвернулся. Я не мог видеть Черу ползающим на коленях. Потом грохнул выстрел. И это совсем не было похоже на выстрел. Я отбежал в сторону, чтобы вырвать.
…Пять утра. Шесть. У меня наручные часы с фосфором на стрелках и под цифрами. Мы продолжаем идти. В десяти шагах сквозь снег маячит, качается узкая черная спина… Я боюсь ее и одновременно не испытываю к ней никаких чувств. Я только знаю, что ее нельзя терять из виду. Я почти ничего не вижу. Закрываю глаза. Перед глазами – тойота с включенными фарами. Джип цвета кофе с молоком рельефно выступает в сгустившихся сумерках. Фары разрезают воздух, таращатся куда-то вверх, в пустоту. И в каждом из расходящихся разрезов мир теснится, лепится миллиардами проворных крупных белых бабочек. Они радостно ссыпаются вниз, к круглым фарам, как бумажные обрезки из картонной коробки… Но вокруг стужа: безжизненная ночь, как пелось в одной песенке «ветер, туман и снег». Мгла. И я знаю, что ни бабочки, ни эта ночь не могут быть правдой!
В какой-то момент я замечаю, что больше не чувствую тела. Заманчивое состояние. Ноги по бедра одеревенели и будто раздались вширь, стали огромными; плечи ноют, но это не слишком заботит. А вот сердце, сердце бьется слишком часто: бьется неровно и горячо. И это почему-то важней всего. Я вкрадчиво наблюдаю со стороны за своим сердцем – оно мягкое, красное, плотное, я люблю его. Безучастно наблюдаю за своей болью в ногах, в ушибленном колене. Мысленно поглаживаю его, но получается формально.
Потом еще боль в шее. Я испытываю симпатию ко всем своим болям, но я ничем не могу помочь им. Я даже не могу разделить с ними их страдания. Могу только следовать подле, поводырем… Еще, как бы между прочим, я часто подумываю о том, что Измаил убьет меня (что, в принципе, разумно), но мне не хочется ничего предпринимать по этому поводу.
Кроме того, во мне топчется готовое предположение, что он, возможно, специально не оборачивается, чтобы дать мне возможность сбежать. Для того чтобы спастись, нужно лишь остановиться и выстоять на месте минут двадцать. Снегопад, ветер и ночь сделают за меня необходимое. Они навсегда укроют мое неловкое присутствие, отделят меня от маячащей черной спины. Но… я не останавливаюсь. Нет, не из-за денег (хотя я тоже в доле). И не из страха заблудиться зимой в горах и замерзнуть. Я хорошо знаю горы. Я не знаю, почему не останавливаюсь. Мой ум ходит вприсядку, выкидывая ярмарочные коленца и махая, как мельница, руками, он что-то r`p`rnphr и объясняет мне, но я ничего не предпринимаю. Мне удивительно просто и спокойно.
С рассветом мы вышли к дороге. Снегопад закончился, будто слизало. Похоже, здесь, за скалистой грядой, снег шел совсем недолго. Я с удивлением огляделся. Дальние и знакомые с детства вершины светлели в вышине, свинцовыми клише впечатываясь в рыхлое сизое небо. Должно быть, там, позади – за перевалом, все еще идет снегопад. Но здесь – тихо. Неподвижно. Я оглядываюсь. Горы смотрятся зловеще и камерно. Свежий снег и предрассветное освещение округлили, смягчили контуры, как на обработанной фотографии. Над головой нависают отвесные желтоватые глыбы, похожие на лобные доли. Лоботомия. За последние сутки я, кажется, отвык, что перед глазами может ничего не мельтешить, не жалить кожу, что можно не прятаться в куцый кожаный ворот. Стою, с удовольствием вдыхаю замерший воздух. Мысль, что я в Осетии, что я – дома, греет душу.
Измаил подозвал к себе. Его лицо за ночь потемнело и стало еще костлявей. Он угловатым движением вытащил из маленькой спортивной сумки пачки купюр, две протянул мне.
– Спасибо, – сказал я.
Его редкие брови изумленно поднялись вверх. Мне показалось, что желтый и вечно злой глаз Измаила усмехнулся.
– Сделай так, чтобы мы больше не увиделись, брат, – сказал он. – И вали, брат, из города куда глаза глядят. Езжай в Москву. В Америку.
Помолчал и добавил:
– Здесь тебе уже места не будет.
– А ты? Ты куда?
Измаил все еще смотрел мне в глаза, и я бессмысленно и храбро смотрел в ответ. Потом он развернулся и пошел вниз к дороге. Мне послышалось, что он буркнул «дурак». А может, и что-то другое, покрепче.
Я выбрал показавшееся мне достаточно приметным на гладко выметенном ветром склоне деревце, раскидал под стволом ногами снег и, отломив корявую ветку, раскопал ею в земле норку. Потом запустил перепачканные обветренные руки в карманы куртки. Каждый из карманов округло оттягивало по гранате. РГН. Я вложил их в лунку и, забросав сверху мерзлыми кусочками земли, каблуками притоптал сверху… Накидал сухие пригоршни снега. Подумал, что не хватает бутылочного стекла и желтого одуванчика. Получился бы довольно забавный «секрет»… Потом спустился к дороге и захромал вниз. Очевидно, мы с Измаилом шли по одному и тому же маршруту – другого не было, но я ни разу не заметил его фигурки впереди, не встречал я его и дальше – ни на таможенном посту, безлюдном, словно после мора, ни в поселке, ни во Владикавказе.
В город ехал автобусом. Сел в Буроне, куда дважды в день поднимался рейсовый «цейский». Зимой он не поднимался выше. Дорога была разбита камнепадами, и проделать еще 12 км по заснеженному серпантину до Цея в лучшем случае можно было на легковой с повышенной проходимостью или в УАЗике. Но никак не автобусом.
В поселке мне пришлось ждать совсем недолго. Где-то с час. Я пересидел это время в котельной, что возле остановки, всего в метрах тридцати вверх по мощеному камнем проулку. В котельной уже были люди. На низких деревянных скамеечках молчали бабульки в козьих пуховых платках, с клетчатыми матерчатыми кошелками у ног. Группкой стояли женщины в шерстяных косынках и домашних тапочках на вязаный носок. Я присел вместе с бабулями и быстро разомлел. Жар открытого пламени и одновременно студеный холод от раскрытого dbepmncn проема напоминал что-то из детства… Вначале что-то неясное, потом отчетливо: звездный август, селение Цимити. Нам разрешили спать на раскладушках во дворе. Пронизывающий холод от ледников. Сладко кутаешься в тяжелую жаркую телогрейку. Запах солярки. По-домашнему метеный бетонный пол… Бабульки в платках. Мерный шум пламени в конфорке затягивает, убаюкивает мой слух. Очень хочется спать…
Несколько раз в помещение входил парнишка в рваной клетчатой рубахе на голое тело. Я каждый раз открывал глаза, потому что он в голос и совершенно безадресно матерился, на что кочегар – крепкий рябой мужик в кирзовых сапогах и тельняшке под телогрейкой – реагировал вялыми неслышными фразами в усы. Отвечал, стараясь не глядеть в его сторону. Тот начинал ходить следом за кочегаром. Глаз у парнишки затек кровью, второй – голубой – смотрел по-птичьи дико и ни на ком не останавливался. Увиваясь за кочегаром, он на ходу показывал каждому присутствующему обмотанные грязными тряпками и сбитые в кровь кулаки – не то угрожая, не то прося жалости. Я закрывал глаза… Впалый волосатый живот юродивого затягивал ремень с эмблемой олимпиады 1980 на бляшке. Я почти уснул, прислонившись спиной к жаркой беленой стене, когда в очередной раз женские крики всполошили мой сон. Кочегар бил ногами несчастного, тот крутился на полу, защищая то голову, то живот, и по-осетински вопил, что у него найдется кому защитить его, что он вызовет спецназ, и они… в общем, накажут его губителя, по очереди насилуя кочегара в самых изощренных вариантах. Казалось, парень получал удовольствие от происходящего, и кочегар, возможно, чувствуя это, бил совсем без интереса, все так же глядя поверх, словно утаптывал уголь. В выражении его лица было досадливое смущение перед окружающими. Наконец парнишку удалось вытолкнуть пинками за порог, и в котельной снова наступила тишина. Я опять впал в дрему. Когда на остановку пришел автобус, чья-то мягкая рука дотронулась до моего плеча, и я очнулся. Надо мной склонилось внимательное морщинистое лицо.
– Спасибо, – сказал я бабушке и побежал за другими на остановку.
ПАЗ был переполнен, все сиденья заняты – я вспомнил, что местные для того, чтобы занять места, садятся в автобус еще в нижних селах и катаются вверх бесплатно, из-за чего изредка возникают ссоры с водителем. Молча протиснулся вглубь. Потоптавшись, сел на мокрый резиновый полик в проходе и заснул, прислонившись к чьим-то коленям.
Во Владикавказе светило солнце. На автовокзале я прошел в здание; в глазах рябило от стекол, машин, людей. Спустился в мрачный просторный туалет, там долго умывался, тер руки. Звуки гулко расходились и сходились меж скользких на вид стен. Наконец поднялся на второй этаж и в кафетерии взял чай. Чай был недостаточно горячим и очень сладким. Он приятно протекал под горлом, затекал в желудок.
Я допил чай и теперь не знал, как мне жить дальше. Я смотрел на официантку, на пассажиров за столиками, с дорожными сумками у ног – я понимал, что я не с ними в этой жизни. Мне было хорошо знакомо чувство отчуждения, что обязательно возникает, когда возвращаешься домой из поездки. Подобное каждый раз бывает после пребывания в горах. После гор – любой город, где бы ты ни оказался, видится неловким: слишком много людей, автомобили на улицах ездят слишком медленно, пятиэтажки, девятиэтажки – низкие и неухоженные, чего раньше не замечал. Я ожидал это знакомое чувство несоответствия, но тут было совсем другое… Мне было как-то спокойно и до странности aegbjsqmn. «Я – теперь – другой». В этом все дело. И в этом никем не произнесенном – слышалось холодное торжество и животный страх, пока еще отдаленный и едва сосущий душу. И одновременно, в тот же момент, я не был ни тем, ни другим – т.е., ни торжеством, ни страхом. Мне было смешно. Представлялось, что после всего того, что висло теперь за моими плечами (рожица делала ироничное и глумливое выражение) – я не могу прийти домой. Мои руки, мое саднящее лицо, куртка, проступившая солью, многократно вымокшая и просохшая на мне, мои героические отсыревшие ботинки – все говорит о двух десятках километрах по колено в снегу. Еще они говорят о Чере, о машине, брошенной в горах…
Во внутреннем кармане, за узкой змейкой, у меня лежат две пачки стодолларовых купюр. И это правда (глумливая рожица исчезает). И каждый мой жест, шаг, взгляд – они выдают меня. И это тоже правда.
Я пошел в общагу к Мариам. По дороге купил в ларьке бутылку водки, и теперь – бутылка покорно и напоказ бултыхается в просторном кармане куртки.
Проходя мимо общежития ГМИ, каждый раз вспоминаю историю, как один мужик (представляется, что лет тридцати пяти – сорока), напившись, полез по водосточной трубе к своей избраннице, труба сдвинулась с опор и сложилась под ним так, что тот с высоты третьего этажа разом оказался задницей на асфальте. Мне живо представляется выражение его лица, и как он сидит, расставив ноги, и все еще держится за кусок трубы… Не знаю, было ли такое на самом деле. Не могу даже вспомнить, кто мне эту историю рассказал, но каждый раз, когда я прохожу мимо окон Мариам, усмехаюсь.
Комендантша на вертушке потребовала сказать к кому я. Назвал номер комнаты: 203. Потом мы долго дожидались, когда кто-нибудь будет идти наверх, с тем, чтобы зайти в 203-ий. Я нагло рассматривал комендантшу. Она смотрела в экранчик переносного телевизора, поставленного на табурет. Наверное, в другом положении он ловил еще хуже. Полное лицо, щеки и толстые мочки. Возможно, неплохая тетка. Непсихованная. Должно быть, как и все они – трусливенькая и жадная. Никак не сообразит, как ей себя со мной вести – то ли изобразить недовольство, то ли подлизаться.
Спустилась Мариам, в халатике и розовых мягких тапочках. Ямочка на подбородке. Легкий шаг. Я еще никогда не приходил к ней один.
– Что-то случилось? – спрашивает она. Улыбается. Я пожимаю плечами, будто утягивая ее, подаюсь к выходу. Мы отходим в сторону.
– Мари, мне надо где-нибудь… пересидеть. То есть…
Я смотрю ей в глаза.
– Послушай, – продолжаю я. – Это очень важно! У тебя меня никто не найдет. Все знают, что мы с тобой не тусуемся. Так? Только до завтра?.. А там я уеду.
– А ты не хамишь, парниша? (Который толстый, красивый.)
Мариам всерьез разозлилась, но я уже знал по ее глазам, по вспыхнувшим на шее пятнам, что она меня никуда не отпустит. Я и раньше понимал, как она относится ко мне. Просто раньше мне этого было не нужно.
– Это мой брат, – говорит она комендантше, оборвав ее на полуслове, и ведет меня по лестнице на второй этаж.
Комната 203. Мы зашли. За дверцу платяного шкафа метнулась девушка. Я отвернулся.
– Все, открывай глаза, поворачивайся. Это – Соня. Моя сестра. Она уже уходит.
Соня удивленно посмотрела на Мариам. Мариам представила меня ей, ее мне. Соня была похожа скорей на школьницу, чем студентку.
– Много слышал о тебе, – обратился я к Соне, решив показаться галантным, но Мариам отрезала:
– Хватит пялиться (это Соне)… Вот тебе полотенце и мыло (это мне). Душевая в конце, справа по коридору.
Помедлив, уже мягче, она спросила, голодный ли я. Сказал, что очень.
Я оставил ботинки в комнате и в шерстяных носках, прихрамывая, пошел по линолеумному коридору. За дверью раздались вопли Сони… Как же это было здорово – просто снять ботинки.
Мариам накормила меня пельменями со сметаной. Я выпил стакан водки и уснул, не раздеваясь. Я спал весь день и весь вечер. Когда я проснулся, снова была ночь. И мне это совсем не понравилось. Во сне мне чудилось, что я, Чера и Измаил все еще идем через ночь, через снега, подобно былинным героям, а ночь не кончается, и будто вся жизнь моя – эпос, и долгий путь, пройденный мной, станет историей мира, высеченной в камне. Но я проснулся в маленькой квадратной комнатке девичьего общежития горно-металлургического института, за моими плечами не было ни крыльев, ни даже топорщащегося рыцарского плаща. Я лежал в трусах, под одеялом, и маловероятно, что разделся я сам. Это было унизительно. В комнатке – темно, я в ней один. Пахнет непонятно чем. Не сказать, что неприятно, но пахнет. Женский мир…
Я таращился в потолок. Тело от любого движения долго и тягуче ныло. Зачем я проснулся? Мне представлялось, что меня встретит радостное утреннее солнце. Но только не ночь… Потому что ночью на моих глазах пристрелили человека. Как больную собаку.
Снизу и справа, обозначая контур двери, виднелись полоски света. Тусклый жидкий коридорный свет. Снизу – шире, справа просвет совсем узкий. В него ссыпаются тонны мертвых бабочек… За дверью шаги, изредка голоса. Они чужие, и невозможно представить, чтобы ими могли разговаривать обычные люди. Я больше не мог не спать. И я больше не мог думать. Если бы нашлись сигареты, я бы закурил прямо в комнате, и пусть Мариам убьет меня потом за это.
Но Мариам не курила. И я не курил. И я не стал искать несуществующую пачку в незнакомой мне комнате. Я ждал. Я отчетливо понимал, что мучаюсь. Я искренне не мог представить, что девушка, отчаянно влюбленная в меня, целомудренно проведет ночь у подружки, будет спать в какой-нибудь соседней комнате. Может… прямо за вот этой стеной, что под моими пальцами. Мысли путались, скатывались в клубок и снова распускались жиденькой слюдяной ниткой. Процедура бесконечно продолжалась, клубок сам – то сматывался, то разматывался. От этого тошнило. Я почти уже кричал беззвучно: Мариам! И я вздрогнул как конь, когда провернулся ключ в дверях и вошла Мариам. Она подошла ко мне. Замерла. Я сделал вид, что сплю. Не зажигая свет, она открыла скрипучую створку платяного шкафа. Я расслышал шорох одежды, босые шаги. Мариам откинула покрывало и легла в постель сестры.
Я больше не мог удерживать свое дыхание. Открыл глаза. Приподнялся на локтях.
– Я не сплю.
– Я знаю, – ответила Мариам.
Я молчал.
– Зачем ты это сделал? Зачем ты выставил меня перед всеми полной дурой?
Я сел в постели.
– Мари, ты не понимаешь. Ты – ты же на самом деле спасла меня. За мной сейчас, можно сказать, весь Интерпол охотится! – Я ono{r`kq придать ситуации немного дурашливости. – Представляешь?
– Мне плевать на тебя и на твой Интерпол, – тихо сказала она.
– Тогда почему ты не выставишь меня?
Кровать под Мариам коротко скрипнула. Я смотрел вправо, в темноту между окном и платяным шкафом. Там была кровать, и там была Мариам. На стене, что напротив меня, если чуть повести головой и найти верный угол – обозначалось правильным жидким овалом зеркало. Оно проявлялось целиком как сквозной провал в стене и в нем угадывались спутанные тени голых веток.
– Проваливай-ка ты к чертовой матери!
От неожиданности я поднялся с кровати и замер, пытаясь поймать дыхание девушки. «Неужели она меня не боится, – мелькнуло в голове. – Волчица… Сучка. Ведь я могу сделать с ней все, что захочу». Я снова вспомнил про Черу, и как меня вырвало.
– Но, Мариам… Прости. Прости меня. Ты… права.
Я подошел к зашторенному окну. Оттянул вбок штору. Отсвет невидимого фонаря невесомо лег на голое плечо. Я стоял в одних трусах. Я ничего не боялся. Я чувствовал себя быстрым, гибким и сильным. Посмотрел вниз на тротуар. Снова вернулся к кровати.
– Ты единственная девушка, которую я бы смог полюбить всерьез. Потому, Мари, я не подходил к тебе. Я боялся этого.
– А сейчас не боишься?
– Нет. Завтра я уеду из города. Навсегда. Если я не уеду, то меня, скорей всего, шлепнут. И только потому сегодня я не боюсь тебя. Потому что… потому что больше того, что есть, уже… не будет.
Я больше не слышал ее дыхания. Но всем телом я чувствовал, что Мариам со мной, что она следует за каждым поворотом моего голоса, обмирает в каждой паузе… и там, посреди слов, в краткой пустоте между ними – каждый раз, снова и снова ждет меня. Молча. Опустив голые руки поверх покрывала.
– Иди ко мне, Мариам.
Я сказал это, и вдруг подумал, что все, что я только что сказал этой девушке – правда.
– Иди ко мне, – эхом повторил я себя.
– Если я позволю себе это, я… – по тому, как затвердел ее голос, я понял, что Мариам трясет от нервного перевозбуждения. – В общем, я… Подумай хоть разок! Ведь это просто пошло.
– Зато честно.
– Перед кем честно?! – крикнула Мариам.
Я дернулся в ярости, но тут же заставил себя дальше двигаться аккуратно и плавно. Направился к ее кровати. Сел на край. Мариам не шелохнулась.
– Это будет честно перед нами.
Я забрался с ногами на кровать, облокотился спиной о голую стену:
– Ноги не придавил?
– Нет.
– Не бойся.
Мариам не отвечала.
– Не бойся меня. Слышишь? Я всю жизнь буду твоим средневековым рыцарем. Хорошо?
– Хорошо.
– Ланселотом… Дон-Кихотом…
Я еще что-то говорил, говорил много и разное. Мариам почти беззвучно отвечала. И я каждый раз слышал в ее голосе улыбку. Она приняла меня.
То была невесомая ночь. Безвесная. Бесплотная. Оказалось, что m`l может быть радостно и хорошо вместе. Со мной такое было впервые. Мы долго сидели, удобно упершись, пятками друг в друга. Потом лежали в обнимку. Мне было жарко под одеялом. Я все гладил ее черные прямые волосы, шею. Целовал подушечки пальцев, и мне казалось, что сквозь ее пальцы проходят невидимыми струями подземные ручейки. Между нами так и не случилось ожидаемого обоими. Я засыпал, просыпался, тихонько целовал спящую Мариам в губы, и она, не просыпаясь, отвечала мне слабым, похожим на стон, звуком и еле заметным и мучительным движением обмякших губ.
Несмотря на всю погруженность в происходящее, знакомый и пасквильный голосок во мне время от времени спрашивал, могу ли я теперь считать Мариам своей очередной женщиной или формально – нет. Голосок хватался за голову и сокрушенно покрякивал. Фат. Я не объяснялся с ним. Какой-то важной частью себя я понимал, что сейчас нельзя терять самого главного. Рядом с этой спящей девочкой я чувствовал себя счастливым, чувствовал себя целым… И даже не знаю, что было во всем этом значимей для меня, отчетливость и ясность осознания собственного состояния или само счастье. А может, все не так, и я понапридумывал про счастье потом, когда ничего из этого мира просто не стало?.. А тогда я просто боялся по-настоящему, физически влезать в ее жизнь, боялся чувства вины перед ней и того, что все это может стать слишком важным для меня.
Утром я заметил, что Мариам встала, но решил не просыпаться. Я не знал, как посмотрю ей в лицо, что буду говорить. Так же как и Измаил, она давала мне возможность сбежать.
Мариам ушла на занятия. Я дождался дверного щелчка и открыл глаза. Быстро оделся. Вытащил из кармана куртки деньги. Пять сотенных положил на письменный стол. Это выглядело как плата за ночь. Очень дорогую ночь. Не годится. Вернулся к столу и заложил купюры в учебники вместо закладок. Пять купюр – пять учебников. Это выглядело еще хуже и неуважительней. Тогда сложил баксы вместе и зафиксировал сверху томом философии для вузов Спиркина. Вышел было в коридор… Снова вернулся к столу, вырвал из первой попавшейся под руку тетради лист и написал карандашом наискосок: «Потрать на себя. Пожалуйста». Подписываться не стал.
На первом этаже подошел к синему телефону, ввинченному в стену. Набрал домашний номер. Гудки. Оплавленный сигаретами диск. Новая женщина в будке, сидит в белом парике. Смотрит на меня недоверчиво. Вчерашней комендантши нет… Наконец раздался голос брата. Он учился в седьмом классе со второй смены и, должно быть, еще дрых. Спросил, как дела, нет ли у него сегодня в школе какой-нибудь контрольной, спросил, где мать. Он сказал, что контрольной нет и что мать на работе. Я занервничал и, наконец, сказал то, что приготовил:
– Сегодня я объявляю тебе выходной, братан. Собери мне сумку, синюю, спортивную. Положи белье, там, носки… Мой свитер, черный. Щетку, мыло, пасту. Одеколон. Все, как положено. И принеси в 13-00 к кинотеатру «Дружба». Понял?
– Что, линяешь куда?
Голос брата показался мне непростительно безразличным.
– Жду тебя в час.
Я вышел из общежития. Огляделся. Попробовал найти окно комнаты Мариам. Но сразу не получилось, а продолжать таращиться в окна показалось глупо. Отвернулся. Натянул пониже вязаную шапочку, сунул руки в карманы… По асфальтовым дорожкам шли пацаны, девочки-студентки. У некоторых в руках – тубусы. У кого-то пакеты… Направился к открытым железным воротам. Вышел за территорию института. Постоял. Сырой воздух пах оттепелью. Подумал, что скоро l`pr, и вдруг почувствовал, что больше никогда не увижу Мариам.
Я ждал брата у скамьи перед кассами. Но Олег подвел меня. Он привел отца. Я увидел их еще в толпе. Отец шел живенько. Высокий, плотный. В каракулевой шапке и старой коричневой дубленке. Упругая походка. Знакомый шаг. Олег в дурацкой голубой куртке щенком семенил следом, в трех метрах позади. Урод долговязый.
Нет, я не сдвинулся с места. Не убежал, не сделал шаг навстречу. Я готовился к отпору. Точно ждал этого всю жизнь. Кажется, даже забыл озлиться на Олега – не до того. Лишь почувствовал отчужденную зависть к брату. Отец оказался для него важней, чем я. И это, в общем-то, правильно. В его возрасте отец уже почти не присутствовал в моей жизни. Словно умер.
– Что это ты вдруг ушел с работы? Покинул боевой пост? – начал я привычным вызывающим тоном, не дав отцу поравняться.
Отец взглядом отослал Олега, и тот, так и не подняв глаз, скрылся за угол. Мы присели на скамью.
– Похоже, ты наконец-то вляпался в говно.
Мы было странно слышать от отца грубое слово. Я прищурился.
– Это не говно, – с нажимом и внятно повторил я, – это – жизнь.
– Каждый делает со своей жизнью то, что может.
– Да, а заодно и с жизнью своей семьи, например, твоей.
Отец не отреагировал. Он смотрел на меня – постаревший, прямой. Виски ярко-белые. Я понял, что мне не удастся сбить его с толку, и понял, что появление отца все-таки застало меня врасплох. С шестнадцати лет, с тех пор, как они с мамой развелись, мне удавалось удачно избегать лишнего общения и откровенных бесед.
– Что случилось, сын?
Я всей грудью чувствовал его давление. И это было так несправедливо с его стороны, я чувствовал это всей грудью. Будто на глубине. И молчал. Как рыба.
– Скажи хоть, куда ты опять собрался? Объясни, что происходит?
– …
– Почему прячешься от своей матери?
Он положил свою большую руку поверх моей. И я выдернул ее.
– Пойми, отец! (Кажется, я закричал). У меня нет другого выбора. Так надо. Вот, – я протянул ему деньги, – здесь десять тысяч долларов. Отдай их маме.
Отец непроизвольно отстранился, и за это непроизвольное брезгливое движение от меня – я почувствовал к нему ненависть.
– Деньги не воняют!
Отец встал.
– Сынок, я не буду передавать эти деньги. Они не нужны твоей матери.
– Отец, это много. Очень много!
– Нет, – он мотнул головой. Глаза его были несчастны, подбородок размяк. – Нет.
Лучше бы он ударил меня. Но он просто отвернулся.
– Похоже, тебе больше не нужен отец, – расслышал я сказанное им.
Он уходил, а я все смотрел ему вслед. Теперь, со спины, его походка уже не выглядела упругой, моложавой… Я выдержал этот разговор! Я победил.
Сзади за рукав меня кто-то дернул. Я резко развернулся, готовый ударить первым. Это был Олег.
– Приготовил тебе, тут, на всякий случай сумку, – сказал он, – попросил в ларьке подержать.
– А вдруг бы там была бомба?
Я взял сумку, и брат довольно осклабился. Олег был очень похож на мать. Особенно когда улыбался.
В тот же вечер я уехал в Москву.
7.05.2009