РАССКАЗЫ
АРЕСТ
1
– Ты кто? И – чего – ты – трезвонишь?! Ну, висит же табличка: «НЕ БЕСПОКОИТЬ». Слепой, что ли?
– А я и не беспокою. Напрасно вы так. Я по делу. Именем закона вы – арестованы. Вот постановление комиссии при Совете о вашем аресте.
– Как – арестован? За что? Я ж приехал только неделю назад. Пять раз за все время из гостиницы и выходил. Даже жилье постоянное еще подыскать не успел. Когда?.. Что?..
– А я и не говорю, что вы что-то сделали. Вы в превентивном порядке арестованы как житель нижепоименованной в постановлении Территории.
– То есть? Как это – в превентивном? Вы что, с ума сбрендили?! Какой такой еще Территории?
– Слушайте, дурака-то кончайте валять. Повестку вы два дня назад получили? Получили. Значит, что ваш срок пришел, знаете? Знаете. Вам в повестке все разъяснено было. Так что вещички свои по-быстрому собирайте и – на выход. А не то конвой вызову!
– Да я посчитал, что это прикол местный какой-то. Думал, фальшивка, розыгрыш чей-то дурацкий. Да и что мне конвой ваш сделает? Ведь не виновен ни в чем!
– Никакой не прикол, не фальшивка. Все правильно там написано. Все очень даже серьезно.
А будет, коль добром со мной не пойдете, позор. До самой тюрьмы под конвоем в наручниках поведут. Вы новенький в наших краях, неужели охота с первого дня перед всем честным людом позориться? А вдобавок к позору полтора срока сидеть будете. Как пить дать, на всю катушку Совет припаяет. А так спокойненько недельку всего отсидите, да на волю и выйдете. Порядок у нас здесь такой, понимаете? Зато преступности почти нет, потому что каждый и всякий в положенный ему час – сидит. И судов тоже нет. Без надобности. Все точно и просто, без крючкотворства – Совет все вопросы решает.
Так что вы фанаберию и любопытность свои на потом оставьте, а сейчас давайте время тянуть не будем. Живой человек вас ждет, срок лишний мается. Совесть надо иметь. Да, вы вещички теплые захватите. Топить в камере еще только через несколько дней начнут, прохладно там пока будет. В общем, хватит лясы точить, собирайтесь.
2
– Скажите, ну кто все-таки эту штуку у вас придумал? Мы пока добираться будем, может, вы мне хоть что-то расскажете?
– Да нечего мне рассказывать. Не помнит никто. Документы все уничтожили. Любое упоминание порешили считать преступлением. Поэтому ничего не сохранилось. Даже архивов нет. Даже секретных. Известно только, что когда-то у нас жуткая преступность была. Невообразимая. Что только не предпринимали: вводили смертную казнь, заменяли пожизненным, приговаривали к немыслимым срокам, под домашний арест сажали, ссылали на рудники всякие… Ничего реально не помогало: мздоимствовали, насиловали, убивали и грабили – хоть кол на башке теши. Вот однажды и порешили, что каждый – без каких-либо льгот и поблажек – сидеть должен. Сделал что, нет ли – сиди! Никаких привилегий. Скидка малая единственно для губернатора сделана: полсрока всего только мается, но по графику и регулярно – нет исключений. И оказаться каждый с кем угодно в камере может. Так что если ты кому гадость какую сделал – пеняй на себя. В камере тебе все честь по чести предъявят, за все расплата наступит.
– А как же свобода? Ведь это…
– Как сказал один, теперь подзабытый, спец по тюремному делу, «свобода – это осознанная необходимость». В каждой камере плакатик такой висит. А губернатор наш говорит: «Раз у общества имеется надобность в вашей временной несвободе, то должна эта надобность быть осознана, и стать вашей насущной необходимостью». Сильно сказано, правда? Вот и осознавайте!
Зато теперь нет у нас почти никаких преступлений. Как вы видели, вырваться за Территорию никакими путями нельзя – колючка, охрана… Отсиди положенный срок – лети на четыре стороны. Только так! Оттого всякий остерегается.
И искать тебя, если ты что совершил, тоже запросто, потому как сидел уже, значит, с головы до пят запротоколирован. Вмиг тебя опознают – малейшей зацепки хватит.
Вот и вы – посидите немного – нашим духом проникнетесь. С людьми в камере познакомитесь. Может, друзьями-приятелями на новом месте обзаведетесь. Ничего страшного в этом нет. Даже нравится некоторым. Кой-какой народ сам, повестки не дожидаясь, к воротам тюрьмы приходит. Для того график посадок открыто висит, всем известен. Даже меняются некоторые, чтобы с кем-то определенным сидеть. Но такая потачка – только по специальному разрешению. Тут не просто, тут отношения всякие, заслуги нужны… Случается изредка, что и на лишний срок люди просятся, но такое пока еще редко кому позволяется – с этим строго.
Курьезы также случаются. Однажды молодоженов прямо со свадьбы забрали. Так подоспело как-то, что у обоих срок сидеть подошел.
– И что, в одну камеру?
– Да вы что! Да кто ж такое позволит?! Понятное дело, по разным помещениям развели. Но тогда Совет довольно-таки лояльно к обстоятельствам подошел, специальным постановлением поблажку им, как губернатору, сделал.
Да, чуть не забыл. Беременным женщинам с пятого месяца до рожденья ребенка срока всего два дня полагается. Так что они на короткое время делаются поважней губернатора. Все, как видите, по справедливости.
Только это все правила для заурядной отсидки, а если ты набедокурил серьезно где… Ну, к примеру, морду кому с пьяных глаз начистил. Тут другой разговор. Тут тебе сразу срок утраивают – на год целый. И будешь ты свой утроенный срок не как все, а в одиночке, в специальной тюрьме сидеть: ни удобств тебе никаких, ни удовольствия…
А уж если ты что подлинно мерзкое совершил – то, как я уже говорил, судов у нас нет, волокитство такое на Территории не предусмотрено, получаешь без промедленья – по указу Совета – пожизненный срок. Так что сам каждый решай, как вести себя в цивилизованном обществе.
– Так, а дети как?
– А что – дети? Учатся, безобразничают… Дети как дети. Но понемногу, конечно, и их приучаем. К порядку. Нет, на младших школьников, разумеется, это не распространяется, только на старшеклассников – всему свое время.
В выпускном классе есть раз в месяц – внеклассный урок. На экскурсии их в различные тюрьмы везут. И к пожизненным тоже. Рассказывают, объясняют… В камере – по желанию – на пару часов оставляют – чтоб, значит, посмотрели, примерились… А как же, ведь они постепенно должны в жизнь нашу, в общество врастать-втягиваться.
Ну, вот мы и добрались. Теперь я вас честь по чести, нормально конвою сдам. Так что – рад был знакомству. Увидимся. Мягкой посадки.
СОН
Ему и раньше сны всякие снились, конечно, но только все больше сны рядовые, обыкновенные. А тут неожиданно стало грезиться странное и даже зловещее. И каждый раз не новый бред снился, а какое-то продолжение прошлых. Но самое страшное было, что ему сон от яви не всегда отделить удавалось.
1
Видения начались с того, что будто сидит он дома, после рабочего дня отдыхает: пьет чай и ест что-то. Неожиданно входит в комнату морщинистый толстомясый старик в засаленном синем ватнике и нечищеных кирзачах; тычет старик заскорузлым пальцем себе в грудь на большущий, чуть не во всю грудь, ярлык матерчатый, на котором жирными красными буквами написано: «сопровождающий», и верещит мерзким фальцетом, что назначен особой комиссией, чтобы препроводить его в пункт специального назначения. Потому он обязан без пререканий каких-либо одеваться и незамедлительно! с сопровождающим в путь-дорогу отправиться.
– Хорошо, – говорит он почему-то совершенно безропотно, – уже одеваюсь. Только куда мы пойдем и зачем, и что из вещей там будет необходимо, то есть, что взять с собой нужно?
– Там узнаете, – верещит незваный гость еще пуще, – подушку с дивана возьмите и плед какой-нибудь, ничего больше не требуется. Да побыстрее давайте, вам ведь сказано: незамедлительно!
Берет он тогда с дивана подушку с пледом и покорно за провожатым настырным следует. И странно так, но эти приказы и распоряжения ни малейшего удивления или раздражения внутреннего у него до времени не вызывают, и он беспрекословно всему подчиняется, что велит ему толстомясый сопровождающий.
Потом они долго-предолго идут по полутемной кочковатой дороге, а с ними вместе люди какие-то двигаются – толпа целая. И все они тоже с подушками и сопровождающими, как и он. И отчего-то приходит ему неожиданно в голову, что это и его, и всех остальных вместе с ним, на смерть ведут, на убой. И так страшно ему от этой догадки становится, такой ужас невыносимый охватывает, что он начинает истошно орать на своего охранника толстомясого, и подушкой дурацкой машет, и проснуться пытается… но никак ни ударить, ни проснуться у него не получается. А старик в ватнике что-то мекает, бекает, но толком ничего не объясняет, и от этого в нем дикое предположение укрепляется только еще сильнее, и ужас внутренний становится только невыносимей. И он слышит во сне, что ревет уже – просто как бешеный:
– Но ведь я ж ничего преступного не совершил, – орет он своему индифферентному конвоиру, – и не болен ничем заразным, и психически тоже здоров, и никакой опасности ни для кого, нигде и ни в чем не представляю!
– Ну и что, – отвечает ему провожатый шипящей фистулой, – все равно же вы где-то, когда-то должны умереть, заболеть или совершить гадость какую-нибудь? Может, как-то об этом вашем желании или намерении известно кому-то стало, может, проговорились кому, и теперь отвечать за такое ваше поползновение время пришло. Но только это я сам от себя так предполагаю, потому что вы меня спрашиваете. Может, не в этом дело совсем. Не знаю я, как и вы, ничего. Вот дойдете до места, там и выяснится почему, как и что. Может, вас награждать ведут орденом или должность какую дадут секретную – почем знать!
– Так что ж все-таки будет со мной?! Что со мной будет?! – совершенно по-идиотски повторяет он снова и снова, – Если не на погибель, то зачем же тогда, зачем?!
– Так я ж вам по-человечески объясняю, – нудит проклятый старик,– что не знаю я ничего, что неясно еще, что на месте вам все объяснят. Наберитесь терпения. Остальные же, почти все, видите, держатся, не смутьянят, идут себе смирно. А таких, как вы, заполошных, мало совсем. Имейте немного выдержки. Скоро все непременно выяснится.
Странный такой разговор. Дикий даже какой-то. Но почему-то страх в нем перед тем, что произойти должно, неожиданно пропадает – бесследно. Совершенно и окончательно исчезает, будто и не было. Остается только одно отстраненное равнодушное любопытство и желание, чтобы – смерть – так смерть, – но только чтоб побыстрее хоть что-нибудь произошло. И шкандыбает он дальше в толпе со своим конвойным по кочкам – молча и безучастно.
Под вечер уже приходят в какую-то странную местность – до крайности странную; все абсолютно предметы – и люди, и здания, и даже природа – снабжены для чего-то поясняющими табличками. Наверное, чтобы не перепутал никто (или выучил), что и как называется. Например, на березе висит табличка «береза», а возле колодца стоит табличка «колодец», ну и так далее. Вплоть до того, что на газоне возле дороги, по которой их привели, стоят сразу две таблички: «газон» и «трава». Ощущение первое, будто все приспособлено для лечения больных афазией; еще подошло бы отлично для высадки и адаптации космических братьев по разуму, а так же для обучения умственно неполноценных.
Наконец их подводят к строению длинному, деревянному, одноэтажному, на котором большими буквами на щите над фронтоном написано: «Деревянный барак». Заводят их в этот барак с двухэтажными нарами, и новая личность, у которой сзади к ватнику бирки «мужчина» и «ватник» пришиты, а спереди – бирка «старший», ведет их каждого к своим нарам: располагайтесь.
Потом старший строит их перед бараком и объясняет, что теперь они будут работать в специальной команде по изготовлению и установке лесных указателей, что за неподчинение и недобросовестную работу будут наказывать, что поощрять тоже будут, но это пока не важно. Все. Можно до завтра отдыхать и знакомиться.
2
Работа не очень снилась, без обстоятельств. Просто изо дня в день – тупо и нудно – человеческий жалкий студень таблички по лесу и лугу расставлял и развешивал. Даже возле грибов и ягод, которые быстро портились и исчезали, даже возле цветов, которые вскорости вяли – все равно таблички дурацкие ставили, а потом убирали. Писали, ставили; убирали, сжигали. Все. Никогда никакого дела больше не делали.
Этот дурацкий муторный сон все снился и снился – до бесконечности… А однажды приснилось, что после работы ввели в барак женщин. Все, как и мужчины, с бирками о гендерной принадлежности на спине. Их скопом, как стадо, охрана в барак запихнула; сказали, что это бараку премия за добросовестную работу; что если кто хочет, может развлечься – час времени – время пошло.
И так невыносимо в тот раз ему женщину захотелось!.. И так стыдно одновременно за животное это желание сделалось…
А в потемках барачных ни одну из женщин толком рассмотреть не удавалось, но встать, ближе к ним подойти – он никак не решался, стыд в нары грузом свинцовым вдавливал. Но одна из них – худая до крайности, изможденная даже – сама подошла к его нарам. Она потом каждый раз к нему приходила, вроде как одна и та же снилась все время. Лицо ее толком рассмотреть никогда ему не удавалось. Имени тоже не знал, потому что молчала всегда. Помнил только, что ужасно худая, что черты лица жесткие, асимметричные, будто из дерева или камня косоруким резчиком высечены. А вот улыбка у нее была – совершенно особенная; сияние от улыбки ее исходило, будто вся она ровный и жаркий свет излучала. Его дрожь всякий раз прохватывала, как он улыбку необыкновенную видел. Вот только она редко совсем улыбалась. По пальцам счесть можно, сколько раз это было. Да и повод – что улыбку ее вызывал – никогда вспомнить не удавалось.
Отчего-то всякий раз помнил, что перед тем, как с нею… отвращение к самому себе поднималось в нем – мучительное, нестерпимое… Но отказаться не в силах был; помнил крепко, что никогда не отказывался.
Еще почему-то – с самого первого дня – думал о ней постоянно. Нет, не плотские были мысли, нормальные. Просто навязчивость в пустопорожней, ничем, кроме идиотских табличек, не занятой, голове образовалась.
Он понимал, что живет, как скот жалкий, что все, что он делает – скотство… Но ведь во сне это происходило! Ну и что, что во сне! Ведь все равно скотство! Скотство ведь!..
А потом, через совсем короткое время, чувство стыда проходило. Совсем проходило. И он снова шел на работу вместе со всеми. И работал изо всех сил, чтоб ее снова в барак как можно быстрей привели. И ничего, кроме желания видеть ее, не испытывал. Но было у него с ней все, как у всех. Никакого отличия…
А однажды она пришла и сказала (он тогда первый и последний раз ее низкое грудное контральто услышал), что больше к нему не придет. Что пришло пополнение, поэтому всех их теперь в другой барак водить будут…
И его, отчего – непонятно, вдруг взорвало, просто крышу снесло; он в остервенении ударил ее по лицу наотмашь, как безумный кинулся на конвоира возле двери, со всего маху припечатал того головой к стене барака и ринулся прочь, в темноту…
Потом долго снилось, будто подвешивают его на дыбу и монотонно и безжалостно полосуют хлыстом, что он от нечеловеческой, нестерпимой боли как зверь дикий ревет…
Приходил в себя всегда уже в карцере, на полу, рубашкой смирительной обездвиженный. Сколько времени экзекуция продолжалась – он так и не смог понять, но только однажды его снова в барак вонючий швырнули – дальше со всеми хребтину ломать.
Ее он больше ни разу так и не видел. Только, будто бы, снилась изредка. Приходили теперь какие-то трафаретного вида ляфамы, каждый раз разные. Но в отношениях с ними он ни отвращенья к себе, ни брезгливости – даже малейшей – уже никогда не испытывал. Потому, может, что иначе после нее относиться стал к особям женского пола. А может, плетью и карцером фанаберии всякие из него напрочь вышибли, потому что и тени стыда за свое слабодушие в нем не появилось ни разу. Вообще никакие дурацкие мысли больше душу ему не мутили, не волновали.
3
Он проснулся, полежал немного, вглядываясь в утреннюю редеющую темноту и вслушиваясь в густой комариный писк, потом спустил ноги на пол, сунул ступни в тапочки с надписью «тапочки» и поплелся к железному баку с табличками «бак» и «вода».
ВЫБОР
– Заходи, Шарун, заходи, садись, познакомься, Верник Виктор Германович. Виктор Германович хочет тебе преинтересное предложение сделать.
– Я, гражданин начальник, не гомик, чтобы мне мужики предложение делали. Если надо что, говорите, только без дальних заходов.
– Да ты, Шарун, не гоношись, не подпрыгивай, человек пятерик тебе может скостить. Неужто, не заинтересует?
– Он кто: папа римский или судья верховный, что пятериками расшвыривается?
– Да нет, вы погодите сразу в штыки меня принимать. Я не папа и не судья, а физик, изобретатель, но пять лет из ваших тридцати сбросить и вправду могу, если предложение мое примете. Ну, так что, будем общаться?
– Ладно, выкладывайте, если что дельное. В камеру я успею.
1
– Вы про синдром Хатчинсона-Грилфорда ничего, разумеется, не слыхали? Редкий недуг это, неизлечимый и страшный. На сегодня им всего сорок восемь детишек во всем мире страдают. К десяти годам такие больные выглядят глубокими стариками, а до пятнадцати никто из детей не доживает. И не существует пока что науки, которая смогла б объяснить это стремительное старение.
Это вступление. Теперь суть. Мы в лаборатории геронтологии пытались разобраться с причиной болезни. Не разобрались. То есть управлять обратным ходом болезни так и не научились. Но зато знаем теперь по крайней мере, как это работает, и умеем запускать сам механизм старения, потому что открыли поле, которым можем любой живой организм состарить настолько, насколько необходимо. С точностью до одного года. Точней, к сожалению, управлять полем пока me в состоянии. Но это, если удача вас любит, может не только в плюс, но и в минус сработать.
Животных – от мыши до шимпанзе – уже протестировали. Знаем, что поле безвредное, никаких органических отклонений у зверушек за два года не обнаружили. И теперь подошли к тому, чтобы поле старения испытать на человеке. То, что я вам хочу предложить, со всеми ответственными инстанциями уже согласовано. Нужно лишь ваше добровольное согласие на участие в эксперименте. Никто вас неволить не станет. Не захотите – другой кто-нибудь согласится. Но вы, честно сказать, идеально по всем параметрам для эксперимента подходите. Потому к вам первому и пришел.
И вот я предлагаю: вас доставляют к нам, вы входите в лабораторную камеру, включаем поле на двадцать пять лет старения (не на тридцать, а на двадцать пять!), вы выходите и… идете домой. Потом, сколько понадобится, будете приходить на анализы и обследования. Судимость ваша нынешняя погасится, да еще пять лет вам простится. Это все. Я к вам через недельку наведаюсь, чтобы ответ ваш услышать. Теперь думайте.
2
– Ты, Шарун, что такой тарарам здесь устроил? Чего надо?
– Твари вы, твари! Я ни есть, ни пить, ни спать не могу. Голова скоро лопнет. Твари!
– Ты не ори и кулаками не грюкай. Когда подельника своего заказывал, тоже с переполоха на стенку лез? Или только сейчас так расчувствовался?
Сядь, нормально разговаривать будем. Верник тебе все путем разъяснил. Чего ты кобенишься? Во-первых, добровольно все это: не хочешь – не надо. А во-вторых, неужто тебе на нарах тридцатник приятней сидеть? Ну, меркуй дальше. Три дня еще сроку. Надумаешь – кликнешь.
3
– Доктор, хреново мне. Не передать, как хреново. Спать совсем перестал. Ем через силу – противно. Два раза в обморок падал. Может, дадите лекарство какое, чтоб полегчало мне?
– Вы садитесь, Шарун, не кричите, садитесь и успокойтесь. Давайте мы с вами сначала все мирно обсудим. Я про то, что вам физики предложили, вкратце знаю. Понимаю, что непросто приходится. Может, вас на несколько дней в больничку тюремную положить? Так это запросто. А может, вы просто выговориться хотите, отвести душу, со мной вместе решение попытаться принять? Так я буду вас слушать столько, сколько вам надо. Рассказывайте.
– Да нечего мне, доктор, особенно и рассказывать. Вы же знаете, мне мою жизнь взамен срока тюремного предлагают продать. Ну не могу я никак, никак, понимаете, выбрать, чему цена выше – жизни скотской возле параши, но чтобы все в свой срок, все как надо, хоть с какими-то радостями-удовольствиями, ведь не все же чернуха; или свобода, но чтобы мох на мне за пять минут вырос, чтобы остался я с житухой сворованной, конченой, никому на фиг не нужной, навроде окурка жеваного. Просвистит недоля мимо в долбаном поле… а потом чего? А может, я в этом поле загнусь, потому что мне не двадцать пять, а всего двадцать лет, кем незнамо, отпущено! Кто такое сказать – знать может? Никто! Что же они мне взамен предлагают? Пятерку говенную, которую надо еще из колоды крапленой вытянуть…
А тут? Тут сами знаете, что за жизнь! Полова это, эрзац, как дед мой говаривал. Мне тридцать восемь всего. Или уже?! Вся и надежда, что вдруг какая амнистия выйдет. Только вот прикол – по моей статье амнистий никаких не бывает. Разве что чудо случится. Только надежда-то, пусть и на чудо, остается всегда. Никто отобрать надежду не может. Она сердце греет, срок проклятый подталкивает. Все, все за жистянку эту цепляются, все, за любой ее мерзкий чекан. Инвалидам без рук, без ног – и тем запросто с ней не расстаться. Если б не так, давно б уж…
– Знаешь, Шарун, к сожалению, по-разному это и на воле бывает. У меня друг прошлым летом на машине разбился. А ведь здоровый мужик какой был! Кто ж подумать мог, что ему всего сорок девять годов и отмеряно!
– Так не знал же, не знал он про то, что умрет. И что умер – не знает. А я своими руками жизнь свою сократить должен. Своими руками!
Только, если не соглашусь, весь тридцатник свой обязательно помнить буду, что был шансик, малюсенький шансик, но ведь был же!.. А еще жуть как понятие давит, что могу в своей жизни все изменить. Сам могу изменить. Хоть чуток не в тюряге вонючей, а нормально, на воле пожить. Откажусь, а назавтра кирпич на меня с крыши сверзится, руки-ноги от болячки какой откажут, в башке помутится… Печет душу, доктор, печет… Худо мне. Нечем пожар загасить!
4
– Господин полковник, караул выстроен в полном составе. Во время несения службы заключенный Шарун найден в камере со вскрытыми венами мертвым. Других происшествий не было. Старший по смене прапорщик Громов.
ПЕРФЕКЦИОНИСТ
Ну, гражданин хороший, хватит, что ли, мордой стенку тереть. Подымайся давай! Да что ж ты так телишься, прытче-то можешь? Позднему гостю – глодать, знаешь, кости. Только со мной сроду такого не было, чтоб я кости глодал.
Ну ты и копаешься, право. За каким таким чертом занялся ты шнурками? За каким, говорю я, чертом?! Почти ведь завязаны! Да и подмастерья мои, не боись, не дадут тебе рожу разбить. А и разобьешь – так в твоем положении-то – не велика беда.
А вы чего рты поразинули? Хреново, ясное дело, присужденному. И вам, натурально, хреново было бы. Подсобите страдальцу. Да не волоките вы его так-то. Живой пока! Спокойненько бедолагу переставляйте. Спокойненько. От так-то получше будет. А то вроде как на пожар. Нужда будет, передвинем, кто следом за ним, маленько. Делов куча! Главная функция – на помост присужденного неупустительно возвести, а там уж, была бы сноровка, метод всяческих кой-чего изменить в катавасии этой – хватает.
Ты, мужик, сопишь-то чего? Трусишь что ли? Так это ты зря. Ты это зря совсем. Я в том году губернаторский главный приз получил. Этот раз, есть грех, немного не задалось, четвертым всего. Но ошибки-то я теперь все понял, все осознал. На тот год непременно свое возьму. Потому как мастер я, не то что которые-некоторые! Так что честь для тебя. Не абы кто, не абы как заниматься тобой, мазуриком, будет. Усвоил? Ну так и не трясись ты, как студень. На высшем уровне тебе все устроим, на высочайшем. У меня шнур для тебя припасен английский, ручной работы. И мыло, чтоб узел первоклассно скользил, сам варю, по старинным рецептам, проверенным…
Мне топор, если хочешь знать, наипервейший кузнец городской ковал. Деньжищ выложил!.. Но оно того стоило. Первостатейный, доложу я тебе, инструмент получился. Залюбуешься!
А дознавательный инструментарий? Я ж его целых шесть лет подбирал. Никаких средств не жалел. Кой-какие приспособления у знаменитостей иноземных заказывал. Зато теперь в нашей местности исключительно ко мне по всем этаким делам обращаются. Потому как если надобен дознавателям скрежет зубовный, истинно душу рвущий, – тут, думаю, мало равных мне не только в округе сыщется.
Ну, ты, кажись, совсем у меня расквасился. Так-то я тебя и до места не доведу. У меня тут в запасе эликсирчик имеется. Сам варил. Сам на травках настаивал. Замечательный, доложу тебе, эликсирчик. Как раз под твой случай. Хочешь глотнуть? Получшает тебе маленько. Кой-чего просветлеет, кой-чего затуманится… Глядишь, в лучшем виде перед скопищем площадным и предстанешь.
Это тебе только кажется, что я ерунду мелю. Думаешь, если ты в таком виде пришибленном на эшафотку взойдешь, запомнит тебя хоть кто? Кто ты есть, чтоб тобой одним публику потчевать? Пятеро нынче! Можно сказать, на все вкусы. Вот труды мои к концу подойдут, да честной народ расходиться станет, про увиденное растабаривать, обстоятельства да подробности пережевывать… а тебя, вахлака, и не вспомнит никто, потому как ты, телепень, никакого удовольствия сообществу не доставил. А удовольствие – наипервейшее дело, чтоб тебя знали и помнили.
Опять же ж, меня возьми. Всяк в народе тебе тотчас скажет, кому лиходея позорного отдать в руки надобно, чтобы он приговор неминучий нутром всем своим прочувствовал, всеми жилками; дабы муку телесную долго и трудно вкушал, и в закатный свой час, может, и не желал, а раскаялся… А народец чтоб ушлый, на мастерство мое глядючи, заранее что положено на ус свой хитрый наматывал.
А за то, что подолгу щекочет потом площадную ораву ужас липкий, что аж кровь у толпы в жилах стынет от невиданных переживаний, и угоден весьма я и черни, и власти, хоть, понятное дело, и обиняками.
Тебя, например, беззаконника, вон к нам из дали какой отрядили. Неспроста же так? Имелся, знать, в том у власть и закон предержащих веский резон. И сдается мне, что и я в том резоне учтен – беспременнейшим образом.
Ну и дурак, раз хлебнуть мое снадобье чудодейное избегаешь. Видать, ни черта ты, лишенец, так и не понял. Во всем класс держать надобно! Во всем без изъятия. Жалко, времени нет, а то б я тебя на истиный путь-то наставил, обратил, как пить дать, в свою веру маленько.
Ладно, чего уж там, прибыли мы, однако. Самое время тебе видом своим внешним заняться. Вот теперь ты шнурки-то давай завязывай, почисться немного, одежонку в порядок какой-никакой приведи – в самый раз сейчас. Чтоб ажур во всем был, чтоб самый что ни на есть перфект!
НА СВОБОДУ
1
Последний день несвободы он провел в одиночке, в сыром карцере. Повода не было. Просто начальник тюрьмы приказал. Оттого день «прощальный» тянулся невыносимо. Мерещилось, что непременно что-то такое случится, что на волю не выпустят, что вместо воли новый срок «припаяют»: если без всякой причины в карцер сажать дозволено, что угодно возможно. И от этого опасения – никогда он подобной болячки не знал – временами сердце будто тисками прихватывало.
К ночи его из карцера неожиданно выпустили. Но уснуть, чтобы время к свободе чуток быстрее подвинулось, – тоже не получилось: крутился на нарах вьюном, обливался холодным потом, дрожь нервная колотила, «медвежья болезнь» напала и, как и днем в карцере, снова сердце саднило… Когда на рассвете дежурный рявкнул: «с вещами на выход», – он от тоски и тревоги был уже просто на грани нервного срыва…
Но наутро, к его непомерному удивлению, запоры без проволочек сняли, ворота проклятые распахнули, сержантский ботинок наподдал по тощему заду, и он пулей вылетел за тюремное ограждение. То ли нарочно, то ли просто так «повезло», пришелся удар охранника точно по копчику. От неслыханной боли – аж дух захватило, аж из глаз слезы брызнули – рухнул он за воротами на колени, весь в комок сжался и под вохровский гогот застыл в полуобмороке, ничего не видя вокруг и не слыша. Таким образом – в слезах, да еще на коленях – отсидка девятилетняя для него и закончилась.
Насилу пришел он в себя, с колен кое-как поднялся, огляделся: кругом, куда ни погляди, была голая осенняя степь, только прямо перед воротами виднелась вдали река, а за речкой лежал то ли поселок большой, то ли городок-недомерок. Туда и направился.
Хоть и ныл ушибленный копчик и поначалу было больно от этого двигаться – прихрамывал даже, хоть сердце нет-нет да и покалывало легонько, а идти все равно было весело. Он даже блатную забавную песенку временами насвистывал, потому что до полной – настоящей – свободы совсем ничего уже оставалось.
2
Он еще у моста неладное что-то почуял: дома и домишки за таким металлическим ограждением находились, будто орды враждебные то и дело на город нагрянывали; а все окна в домах – за двойными решетками, а двери входные – стальные сплошь и на солнце осеннем нежарком мертвенным светом бликуют. А существа живого – нигде ни единого – ни кошки, ни мошки, и ни звука живого ниоткуда не раздается… А еще (никак не объяснить!) в нос густой душок тюремный шибал – не перепутать ни с чем! Кругом степь осенняя отцветает, ветер свежий одежонку убогую треплет, речка рядом… а душок тюряги мерзотной будто въелся во все живое, да так, что, видать, никаким другим духом не перешибить.
Только когда он по мостику через речку малую на окраину странного поселения перебрался, понятно сделалось, что липа все здесь, туфта чистая. Усмехнулся он про себя уныло бесовской чьей-то затее, огляделся кругом тоскливо и понял, что по единственной, обнесенной тюремной решеткой дороге вперед только двигаться можно или обратно, в тюрьму поворачивать! От ничтожного этого выбора ему снова сердце сжало легонько, но тут же и отпустило, так что он и почувствовать толком ничего не успел.
3
Через какое-то время дорога между решетками вывела его на другой край деревни-фальшивки, все к той же степи бескрайней. Снова виднелась вдали неширокая речка, заборы, домишки… Только веры в то, что и вправду там натуральное что-то имеется, в нем почти не было. Но на жалкий какой-то шансик оставалась надежда все ж таки; она-то и заставляла двигаться дальше.
Все точно так же было – та же трава пожухшая, тот же пологий берег, та же деревня-обманка, тот же тошнотный душок тюремный… Лишь речка здесь отчего-то текла в обратную сторону – вот и вся разница. Постоял он немного на берегу, поглядел на бесконечную степь, оглянулся на уже еле видные позади трехэтажки тюремные, помассировал сердце, потому что жестоко вдруг запекло, дождался, когда слегка отпустило, и решил опять идти дальше – а что еще оставалось?
Уже стемнело совсем, когда он к речке очередной приблизился. Чтоб понять, что за речкой – свет больше не требовался. Он спустился к воде – напиться – и понял, что вода снова бежит в ту же сторону, что и в первой реке – точно, странно так, змейкой она по степи текла. Удивиться он не успел, потому что сердце вдруг резануло невыносимо… Он охнул, упал боком в воду, хотел закричать, но не смог; а боль постепенно начала уходить, убывать, пока не отпустила его, наконец, в самый дальний путь – на свободу…
4
– Ну, чего там, Евсей?
– Та ты, Филат, не поверишь – жмур у нас с тобой нарисовался. Во «котел» у кума нашего варит: из семнадцати пока тока три до реальной железки добрались. Но жмур, слышь ты, первый. До этого мы с тобой токо психов отлавливали. Я, знаешь, слыхал, если с этим делом в нашей крытке все выгорит, так таких деревенек чудных еще сколько-то в разных местах понастроят.
– Ладно тебе, Евсей, кума славить. Со жмуром-то чего делать станем? Капитан, сам слыхал, приказал, кроме психов никого назад не приволакивать.
– А мы и не станем волочь. В степи жмура закопаем – и зуськи! Кто разнюхивать станет? А то, чем в степь мертвяка тащить, прямо тут – на канале вилявом – и захороним. Возвернемся теперь назад, по-тихому инструмент шанцевый сюда притараним, а как дело сделаем, до другого раза снаряжение где-нибудь под мостом и припрячем: вдруг еще кто зажмурится. Ну, двигай давай, не видал что-ль жмура никогда, чего рот-то разинул?