Теймураз МАМАЛАДЗЕ. Танго Испания

ФРАГМЕНТ ИЗ КНИГИ О XII ЧЕМПИОНАТЕ МИРА ПО ФУТБОЛУ,

СОСТОЯВШЕМСЯ В 1982 ГОДУ В ИСПАНИИ

Мое повествование вращается вокруг мяча. Оно подчинено силе его притяжения. Притяжение мяча неодолимо. Давно перестав играть сам, я остался его подданным и иду, бегу, еду, лечу за ним туда, куда он прикажет.

Мы возвращаемся в Мадрид. Прощай, Барселона! Прощайте, Рамблас, отель «Орьенте», номер 421, круглый столик на шаткой ножке, окно на задворки, чужие бедные окна с пышной геранью – прощайте!

Тридцать две фигурные дольки кожи, предварительно покрытые специальным пластическим со-ставом, вручную сшиваются в одну – получается «Танго Испания». Вот он, в зеркальных витринах, будто невесомый, возлежит на невидимых подставках – лучах золотых светильников, сверкает, переливается, играет невидимыми гранями – драгоценность, бриллиант, ал-маз, лунный камень, из-за которого столько схваток, столько приключений, столько слез и переживаний…

Я стою перед витриной и не могу, отвести глаз. Бедные мячи моего детства, как вам далеко до этого чуда!

Близ Лериды нас обгоняет фиат, укутанный в итальянское знамя. Автомладенец в пеленках с опознавательными метками своего отечества. Форца, Италия! Вперед, Италия! Сегодня утром на Рамблас в магазинчиках сувениров появились голубые майки с этой надписью – «Форца, Италия!» Краска не успела высохнуть – видно, штамповали всю ночь. Форца! Надо успеть, пока конъюнктура гарантирует максимально высокий спрос на футбольное «итальянское чудо». Форца, Италия! И одна за другой нас обгоняют автоколыбели с пологами из трехцветного шелка, с бьющимися, хлопающими, стреляющими на ветру национальными знаменами Италии. Мяч катится в Мадрид. И вслед за ним катится наш «Пегасо», жадно пьющий своими стеклами пейзажи Испании. Нас обгоняют машины с тиффози, их много, очень много, но не настолько, чтобы заслонить причудливые видения Монтсеррат, щемящий пейзаж Арагона, сухие плоскогорья Кастилии, обескровленные и жилистые, как старый идальго из Ламанчи. О, а вот и она, его родина, напомнившая о себе автобусом с хохочущими девочками, выставившими в окне веселую голубую ленту с надписью «Мы из Ламанчи!»

Литература столь всесильна, что способна заставить щемить сердце даже в виду земли, породившей ее самое. Эта земля населена ее героями и оттого она еще желаннее, еще заманчивее. Когда не знаешь людей страны, когда не успеваешь близко сойтись с ними – переносишь на них черты ее книжных героев и ее титанов. Вот она, снова передо мной, эта земля, подобно палитре потрясенного Гойи собравшая на себя не самые лучезарные краски нашей планеты.

Хуан из Аликанте гонит своего автопегаса в Мадрид. Его автопегас и мое воображение проникают в Испанию – пусть не очень далеко, пусть всего лишь по пронумерованной туристской автостраде – этого достаточно, чтобы взять ее в горсть, поднести к лицу, к глазам, вдохнуть, ощутить. Эта земля – заложница солнца. Оно выжигает ее добела, докрасна, до охристой суши. Даже на беглый взгляд она бедна, испита, обескровлена солнцем, но благодаря ему же она избыточно богата. Всхолмленная долина, – бедные нивы, пыль припорошила стебель и злак, черепицу и камень, башню и колокол, дома изваяны из холмов, церкви – из взгорий, крепости – из гор; белая, серая, бледная, красная, винная, жаром обдающая лицо земля пасет на себе стада оливковых рощ, их зелень лишена сочных, влажных, брызжущих жизнью оттенков, она тоже испита тяжелым трудом плодоношения – лишь через восемь десятилетий начинает давать оливки дерево, и если хочешь собрать урожай, то постарайся жить вечно. И они живут вечно, эти люди и эта земля, давшая миру такие урожаи своего гения! Всхолмленная долина в окне автобуса подобна полотну, расписанному воспаленной душой безумного художника. Эль Греко и Гойя здесь становятся так же понятны и доступны, как Шишкин и Поленов в срединной России, как Пиросмани в Кахети и старых кварталах Тбилиси.

Моя книжность, не подводи меня. Мои знания об Испании, знания моего поколения, его предшественников вскормлены литературной классикой, литературой разноязычных писателей, репортажами Кольцова и Эренбурга, газетной хроникой тридцатых годов, песнями, кинофильмами, испанскими эмигрантами, ансамблями фламенко, тбилисскими гитарами, худыми пальцами моих дружков, извлекавшими из них испанскую грусть, стихами моей матери, учебниками моего сына… Это знания не ума – души, и она сегодня испытывает себя Испанией.

Мост через Эбро. Теруэль. Сарагоса. Памятник Гойе. Собор святой Марии цель Пилар. Две из трех бомб, сброшенных франкистами на собор в тридцать шестом году, хранятся в приделе храма. Распятие века, век, распятый насилием и кошмарами, но вечна земля, предложившая этот символ: «От соприкосновения со мной исчадия ада да превратятся в святыни!».

Моя душа переполнена тобой, Испания. Моя душа переполнена моей родиной. Я хочу домой, туда, к книгам, вещам, людям, научившим меня любить испанскую землю. Это всегда так: пристально всматриваясь в лицо неведомой страны, видишь черты любимого образа, пытаясь понять ее людей, открываешь что-то новое в себе, в дорогих тебе существах. Я хочу домой, чтобы сказать им, как много значат для меня они, предваряющие и венчающие собой все мои маленькие постижения и открытия.

Какой щедрой на открытия оказалась эта поездка! Я приехал в Испанию за футболом, а познакомился с замечательными людьми, отличными мастерами, прекрасными журналистами – они помогали мне, поддерживали в трудный час, вводили в свое ремесло, в незнакомый язык, в незнакомые установления и традиции, дарили советами и профессиональным опытом. Если бы не Олег, если бы не Юрий Ильич и Константин Сергеевич, Валерий и Слава, Володя и Акшин, Саша и Торгом, Гена и Ломер, Котэ и Дато – я не называю фамилий, чтобы их перечнем, отдающим холодной официальностью, не снизить искренней патетики тона – если бы не все они, я не смог бы выполнять свой профессиональный долг.

В который раз футбол делает меня богаче! Я говорю об этом Валерию Винокурову, и он одаривает меня нечаянным сокровищем: «В конечном счете, всем, что я знаю о жизни и людях,– я обязан футболу». Это – Альбер Камю. Невероятно! И я вынес бы эти слова в эпиграф к своим заметкам, если бы не узнал, что это уже сделано в новой книге Валерия.

Мой испанский багаж в основном состоит из бумаги: журналы, газеты, протоколы… Среди них – «Дон Баллон». В переводе на русский «Дон Баллон» – «Господин Мяч». Какое прекрасное название для футбольного журнала. Какой емкий образ для моего нынешнего состояния.

Мое повествование вращается вокруг мяча. Оно подчинено силе его притяжения. Притяжение мяча неодолимо. Даже здесь, перед лицом этой прекрасной страны, в непосредственной близости от самых выдающихся мастеров футбола он заставляет меня играть в свои непостижимые игры. Он подчиняет себе мое повествование, он перебивает его воспоминаниями, которые, на первый взгляд, слишком далеки от темы моих записей, однако на самом деле имеют с ними самую прямую, самую непосредственную связь.

Дорога некоротка – я успею рассказать эту давнюю историю.

На второй или третий год войны какой-то очень злой, а может – очень добрый человек пустил гулять по Тбилиси очаровательную сказочку о тысяче конфетных оберток. По условиям сказки каждый из нас мог стать ее героем – достаточно было только собрать тысячу конфетных оберток, отнести в магазин и получить взамен футбольный мяч – камера оболочку, как тогда величал наш жаргон этот роскошный предмет. Ах, дьявольского смысла этой затеи не уразуметь сегодня моему сыну. Предложи я ему собрать тысячу конфетных оберток и через неделю, в крайнем случае – через две он вывалит на мой стал ворох пестрых, отороченных золотом и серебром карамельных и шоколадных платьиц. И не спросит: «Зачем тебе это?» Не задастся вопросом о цели столь нелепого собирательства. Зачем проникать в тайну цели, когда никакой тайны нет, а цель, вот она, перед глазами, в витрине любого магазина спорттоваров. Только войди, протяни руку и ощутишь ее тугую гудящую округлость.

Нет, в те годы желанная цель была невообразимо далека, а тайна казалась жгучей. Ибо никто из нас не знал, где и как в прифронтовом городе достать тысячу конфет. Сахарин был, были слипшиеся в бесформенный, истекающий дурным повидлом ком, ядовитого химического цвета «подушечки». Седрак – продавец, отоваривавший в магазине у Верийского базара наши продуктовые карточки, рубил его тесаком, кромсал мясницким ножом, аккуратно подгребая ладонями сладкие крошки. «Подушечки» были, да, а вот шуршащие фольгой и вощеной бумагой именитые сладости исчезли отовсюду. Тысяча конфет? А сорок не хочешь? Не сорок конфет, а просто «сорок», уродливое слово той поры, означавшее возможность отгрызть, откусить, откурить сороковую, сотую, тысячную долю повидловой «подушечки», ломтя хлеба, папиросного окурка.

Но была цель: тысяча конфетных оберток – и какой бы далекой ни казалась она, в нее верили. Невообразимо далекими были другие, куда более значительные и желанные цели – их заслоняли ночные налеты, очереди за хлебом, похоронные извещения, мешки с сухарями, насушенными на случай внезапного исхода – и тем не менее, в эти, другие, более великие цели верили свято. Так почему же не поверить в конечную досягаемость тысячи конфетных оберток? Нет, человек, сочинивший сказку о столь неравноценном обмене, не был ни хитрым, ни злым. Ведь не тысячу же марок или тысячу монет предложил он сдавать эквивалентом чудесной камераоболочки – а всего лишь тысячу конфетных оберток. Марки, монеты и другие довоенные сокровища нашлись бы у многих из нас, но это уже были ценности, обесцененные войной, а вот камераоболочка… И чего стоит сама мечта, если она достигается в результате простого отказа от вещей, практически утративших для тебя свою цену? И не становится ли она для тебя еще более желанной, если и средства к ее достижению выглядят почти недоступными тебе? Но ты веришь, веришь одержимо, исступленно, и эта твоя вера бескорыстна, а потому и всесильна. Ибо ведь не сладкое содержимое карамельных облачений, которое можно съесть и насытить голодный желудок, предлагают изыскать тебе, а всего лишь бумажки, пестрые, шелковистые бумажки, – они стоят ровно столько, сколько стоит твоя мечта.

Была у меня в те годы одна довольно близкая родственница, она работала продавщицей в магазине, где за большие деньги можно было купить все, что душе и желудку угодно, вплоть до шоколадных конфет в довоенных обертках – к концу войны, когда все великие цели были уже видны невооруженным глазом, в некоторых городах открылись такие магазины. Назывались они – «Особторг», а люди, не располагавшие большими деньгами, называли их «нюхторгами». Наверное, это были начитанные, литературно образованные люди, знавшие раблезианское великолепие духовной пищи. Однако и им, образованным раблезианцам, иногда хотелось обычных яств – и тогда ноги, против воли, сами пришагивали к «нюхторгам».

Близкая родственница за прилавком «особторга» – клад. Однако путь к нему изобиловал минными полями. Мины заложила моя мать. «Только подойди к ней – пусть тебя разорвет на части!» Причина табу на продуктовую родственницу коренилась в давней семейной распре. У распри была сложная, небытовая подкладка, о которой я здесь распространяться не буду – это сюжет для большого романа. Фабула же этой притчи заключается в том, что без родственницы я не мог осуществить мою мечту.

К тому времени, когда в моей голове окончательно вызрело решение поклониться нюхторговской родне, мой капитал конфетных оберток достиг девятисот шестидесяти пяти оберток. Как я их добывал – содержание ненаписанного пока романа: по числу и разноликости вовлеченных в их добывание людей эта история вполне тянет на эпический жанр. Вкратце же дело обстояло так: кое-что перепадало от маминого брата, бронированного художника нашей киностудии – он снимал фильмы о великих полководцах прошлого. Большую часть прислал мне другой мой дядя, разбронированный лейтенант, воевавший где-то на Керченском полуострове. Некоторую долю капитала составили фантики, полученные в обмен на марки и монеты – практичные филателисты и нумизматы, быстро разобравшись в сверхидеалистском содержании нашей мечты, крепко потрясли наши коллекции. Самым скромным, но обжигающим руки был вклад эвакогоспиталя, куда мы ходили развлекать песнями и стихами раненых. Помню, я строгим голосом читал такие стихи: «Что дал для фронта ты? Что сделал? Чем помог? Пока не сломлен враг – все мало, мало, мало!», и никто не сказал мне, что безнравственно так сурово вопрошать о малости жертв людей, ослепленных и обезноженных войной. Наверное, им самим казалось, что мало. Они слушали и даже аплодировали мне; если, конечно, было чем аплодировать…

В этом моем романе много печальных событии. Пропал без вести на Керченском полуострове разбронированный дядя-лейтенант. Его бронированный брат-художник перебрался с семьей в другой город. Коллекции марок и монет были исчерпаны, и филателисты вкупе с нумизматами потеряли ко мне интерес. Раненые из звакогоспиталя, кто излечившись от ран, кто умерев от них, покидали нас. Госпиталь закрыли на ремонт. И чем больше становилось вокруг утрат, тем сильнее жгла сердце мечта о камере с оболочкой. Никто еще не назвал мне имени человека, собравшего тысячи конфетных оберток и осуществившего нашу мечту. Но никто и не сказал о том, что она – обман…

Сейчас, спустя столько лет, я пытаюсь уличить свою мечту в постыдном влечении к обладанию. Попутно я пытаюсь убедить себя, что мяч – это всего лишь литературный образ и не очень высоких кондиций, прием, придуманный мной в угоду моим книжным пристрастиям и моей тоске по необратимому времени. Я говорю себе, что недопустимо округлять нынешнее свое сознание тем несбывшимся мячом, детской забавой, когда время для забав давно прошло.

Здесь я прерываю себя. Есть у меня аргумент, перечеркивающий все мои сомнения. Футбольный мяч, незабвенная камераоболочка, шнурки из сыромятной кожи, стягивающие разрез в горловине, – от них при ударе головой оставался на лбу саднящий след, отросток камеры, перехваченный изоляционной лентой, вкус резины во рту: мальчик надувает щеки, как трубач; другой мальчик, ассистируя ему, зажимает ему уши своими ладонями – было поверье, что воздух может выйти из ушей; еще десяток мальчиков вокруг… Они ждут, когда разгладятся морщины грубой кожи, когда мяч станет почти полым внутри и пощелкивающим снаружи, когда, гулко отозвавшись на взлетный удар снизу, он взовьется выше платанов под самое солнце, и они, взлетев глазами за ним, ослепятся солнечным светом, а может быть – сиянием самого счастья.

Пустырь, пахнущий пыльной землей и полынью, луг, обвевающий разгоряченную кожу влажным дыханием зеленой травы, разбегающиеся по лугу мальчишеские фигурки… Я знаю, можно нарисовать с натуры много картин мира, но картина мира может быть и такой.

Вот мой аргумент против собственных сомнений: взлетающий к небу футбольный мяч.

Округлость земного шара. Круглый шар солнца. Нагретая солнцем трава. Девочки на вытоптанных взгорках. Удары сердца под беззащитным овалом девичьей груди. Хрустальный пласт воды, разрезанный хищным мальчишеским телом. Вода обтечет его угловатость, обточит щучью костистость, округлит нитевидные узлы мышц. В то последнее военное лето камераоболочка выносила нас к небу и солнцу, траве, к девичьей ласке и тревожному ощущению каких-то обжигающих перемен в себе, к чувствам, вытесненным войной, а теперь исподволь возвращаемым нам, и все это вместе было нашей юностью и миром.

Что было потом? Преодолел ли я минные поля? Переступил ли порог магазина? Осуществил ли мечту? Все это и есть развязка моего ненаписанного романа. И сейчас не она, а его повод – мяч – владеет моим воображением. Я весь подчинен силе его притяжения.

Эта метафора слишком проста и очевидна, чтобы без угрызений совести воспользоваться ею. Метафора для бедных, как могли бы сказать мои гипотетические критики. Действительно, только очень бедное воображение способно, оттолкнувшись от закона земного тяготения, совместить в одном образе футбольный мяч и Землю. Но я ничего не могу поделать с собой. И причина, наверное, совсем не в том, что мяч – несостоявшаяся мечта детства, некий знак, посланный оттуда мне, сегодняшнему, нечаянное, сладкое и горькое одновременно напоминание о том, чего нельзя забывать.

Нет, просто я очень люблю футбол. А любовь сильнее канонов и правил ремесла. Собственно, она и есть то, что делает ремесло искусством. И только поэтому я решаюсь. Я решаюсь накачать мой мяч воздухом окружающей среды. Воздух окружающей среды полон воспоминаний. Эти воспоминания тают, угасают, истончаются, уходят вместе с нами. Жить – значит помнить. А передавать свою память дальше – жить дальше и дольше. И не надо оплакивать свой уход. Давайте играть и жить. Вот почему я хочу придать моим воспоминаниям форму мяча. Когда мой внук возьмет его в руки, пусть он не скажет, что этот предмет наполнен пустотой. В нем – воздух моего времени. Кислород нынче в большой цене, воздух чистых воспоминаний тоже, ибо не все воспоминания свободны от вредных примесей фальши.

Главное действующее лицо игры – мяч. И он должен быть хорошим. То есть, он должен быть таким, чтобы при виде его возникало неодолимое желание играть – жить в постоянном движении мышц, сердца, легких, души, вдохновляться и надеяться, не падать духом и подбадривать отчаявшихся, улыбаться, когда больно, ощущать живую плоть мяча, саднящее твою кожу прикосновение его кожи, слышать, как с каждым вдохом в твои усталые легкие входит чистый и легкий воздух весны, чувствовать запахи близкой реки, обвевающее жаркое лицо трепетание листьев платана, и боковым зрением, не упуская из виду клубок игры, видеть на склоне всю как бы летящую к тебе, но вместе с тем и как бы отлетевшую подальше девичью фигуру, и догадываться, что переполнившее тебя желание победы, мучительное, как жажда, неизвестно, как и почему связано с этой девочкой на взгорке, перекрытом игольчатым облаком старой пихты.

Такой мяч у меня был, и я предлагаю тебе, читатель, вместе со мной поиграть им. Если ты уже расстался с юностью, как я – он напомнит тебе нашу юность. Если же ты юн и все у тебя впереди, то ты узнаешь, как мы жили и играли в те годы, когда все у нас было впереди. Я предлагаю совершенно безобидную, необременительную для здоровья игру. И если кто-то почему-либо устыдится принять в ней участие, то пусть вспомнит, что не только мы, смертные, но и боги играли когда-то в мяч. Играли античные герои, играли бородатые финикийцы и легконогие индейцы Анд, играли земледельцы и воины разлученных в пространстве Иберий. Из века в век, от народа к народу катился, подпрыгивал, вращался, летел мяч, круглый, как Земля, уже самой одной этой формой намекавший на свою способность объединять человечество. И, поскольку миллионы людей вступали, вступают и будут вступать в эту великую общедоступную игру, способную любую, даже самую жалкую, душу возвысить и возвеличить – она стала мировым, общечеловеческим эпосом, а мяч – ее главным действующим лицом. Последнее не противоречит канонам и природе жанра – ведь героем эпоса может стать и неодушевленный предмет. Более того, и неодушевленный предмет может обрести живую душу – это ведь от нас зависит, от людей, от меры способности человека одухотворять все, к чему прикасается его душа.

Вот за чем я ездил и что искал в Испании.

Мадрид, знакомая улица Антонио Лопеса, знакомый дом под номе-ром 65 – отель «Прага», знакомый холл со знакомым «Телефункеном» под потолком и – незнакомая, почти полностью обновленная сборная Франции, ни на йоту не изменившая, однако, игровым концепциям своего Идальго, не предавшая их, атакующая, атакующая, атакующая – в ущерб результату и даруемым им благам. Мои симпатии на стороне этой команды, я не скрываю… Потому что еще та давняя история с футбольным мячом открыла истину: компромиссы создают жизненные удобства, но самой жизни не создают.