ПОЛУШУТОЧНАЯ, ПОЛУНАУЧНАЯ, ПОЛУАВТОБИОГРАФИЯ
Началось то, о чём я здесь повествую, ещё в школе. В восьмом
классе писали мы сочинение о Печорине; если кто помнит – это
такой персонаж у Лермонтова (на всякий случай – Лермонтов
русский поэт, почти как Пушкин). Сочинение было задано на дом, я
постарался и, как сейчас понимаю, написал нечто
литературоведческо-научное от всей души. Принёс, сдал нашей
учительнице, замечательной и любимой Кабуловой Клавдии
Николаевне. На следующем уроке литературы она объявила оценки за
сочинение, похвалила три-четыре работы, а мою взяла отдельно и
заявила, что «Костя написал очень хорошо, и я вам зачитаю его
сочинение как пример» – и прочла его классу целиком.
Разумеется, я был в тайном восторге и с плохо скрываемой
гордостью посматривал на одноклассников, особенно на Софью
Тедиашвили, которая мне очень нравилась. Клавдия Николаевна,
дочитав, закрыла тетрадку и, повернувшись ко мне, испытующе
поглядела мне в глаза и спросила:
– Скажи, Костя, ты сам это написал? Тебе никто не помогал?
Свет вокруг померк, и на несколько мгновений на меня нашло
затмение. Имелось в виду, надо полагать, что отец у меня
писатель и, конечно, сыну бы помог в сочинительском деле.
– Нет, Клавдия Николаевна, – ответил я упавшим голосом. –
Никто не помогал, я сам.
– Молодец, очень хорошо, – ещё раз похвалила она меня, и я
потерянно сел.
Сочинение она оставила у себя.
О, если бы я тогда знал, если бы догадался, что это только
начало!В Цхинвальском музыкальном училище я учился по классу
фортепиано, а директором у нас был лучший осетинский композитор-
мелодист Алборов Феликс Шалвович, которого я глубочайше уважал и
сильно боялся, потому что он умел каким-то неуловимым способом
быть до невозможности строгим. Я всегда старался ему
понравиться, и на экзамене по специальности мне это удалось –
директор меня публично похвалил! Мнением о себе двух дам с
курса, а именно Светловой Иры и Кулумбеговой Эндзелы я весьма
дорожил, и когда они выразили мне своё восхищение, то
приосанился. Так что всё было прекрасно до экзамена по гармонии.
Гармонию, надо сказать, Феликс Шалвович ввёл дополнительно,
сверх утверждённой министерством учебной программы. Предмет
считался сложным, директор с ним носился и преподавал его лично
с большим тщанием; но как-то так получилось, что я почти напрочь
пропустил занятия по гармонии, и на экзамен пришёл совершенно
неподготовленным, не имея ни малейшего представления о предмете.
Директор моментально раскусил, что я не удосужился хоть что-
то выучить, и беспощадно выгнал меня, дав три дня сроку.
Я взял у девчонок их записи, ушёл в подполье и за трое суток,
поняв главный принцип гармоничного разрешения аккордов, составил
собственное небольшое учебное пособие, по продуманной схеме и с
математической чёткостью выполненными иллюстративными примерами.
Заняло всё это толстую тетрадь.
Придя на повторный экзамен, я расщёлкал задание за несколько
минут, а затем предъявил Феликсу Шалвовичу свою заготовку. Он
взял тетрадь, молча и всё более внимательно её пролистал, потом,
слегка помрачнев лицом, сказал:
– Отлично сделано. Но ты сам никак не мог это вот так
выполнить. Кого ты нашёл? Кто тебе здесь, в Цхинвале, так помог?
– Никто мне не помогал, – процедил я, – просто у меня хорошо
с точными науками, я учусь на физмате, а гармония в этом смысле
тоже точная наука.
– Ну-ну, – с сомнением произнёс директор. – Тетрадь я пока
оставлю у себя, тебе она уже не нужна. Потом верну.
В дальнейшем преподавание гармонии он вёл именно по моей
тетради, так мне её и не вернув. Сейчас она находится у его
вдовы Остаевой Ларисы, и она, несмотря на мои неоднократные
просьбы, упорно отказывается её мне отдать.
В силу своей некоторой туповатости в отдельных вопросах,
касающихся меня лично, я и тогда не додумался провести через эти
два события прямую линию, проэкстраполировав её в собственное
ближайшее будущее1.Оно наступило, как всегда бывает в жизни, быстро. На втором
курсе физико-математического факультета Юго-Осетинского
госпединститута физику нам преподавал человек с легендарной
биографией Дзасохов Константин Григорьевич – Котик, как мы его с
почтением называли. Наиболее отличившихся в учёбе студентов он
любил обозвать сердечнейшим образом: «ешак ты карабахский!», и
это мы считали наивысшей от него наградой.
В студенческом научном кружке под его началом я по своей
инициативе взялся написать доклад «Обратимо ли время?». Как раз
тогда увлекался разными идеями ядерной физики, квантовой
механики, космологии, особенно увлечённо читал о тахионах –
гипотетических частицах со сверхсветовой скоростью движения. В
общем, теоретическая физика. К заданию я отнёсся со всей
серьёзностью, тем более, что тема была очень интересная и
соприкасалась с одной из основных гипотез научной фантастики –
уэллсовской «машиной времени» (Уэллс, если что, это английский
писатель-фантаст).
Доклад я написал с содержанием, далеко выходящим за рамки
учебного курса, привлёк к рассмотрению даже так называемую
гипотезу CPT-инвариантности (объяснять не буду, потому что уже
сам подзабыл).
На студенческой научной конференции, прочитав доклад, я ждал
вердикта от Котика. Текст у него уже был для ознакомления.
Поправляя толстые очки на переносице, Котик в высочайших
выражениях одобрил мой доклад, привёл его в пример остальным
физматчикам всех курсов, а потом, вперив в меня грозный взгляд,
озадаченно спросил:
– Скажи-ка, ешак ты карабахский, ты всё это сам написал?
– Конечно, сам! – обиженно рявкнул я в ответ. – Кто же мне
мог помочь, по-вашему?
– Ну, молодец, садись, – разрешил он, недоверчиво сверкнув
толстыми линзами очков.
Обижаться на Котика долго было невозможно, но до конца
семестра я сердито отбрыкивался от дальнейшего участия в научном
кружке. Тогда я уже расслышал этот трагикомический контрапункт,
сопровождающий выдаваемую мной интеллектуальную продукцию, но
всё же размера бедствия ещё не осознавал.
Тем временем на четвёртом, если правильно помню, курсе
физмата один из наших наиболее почитаемых лекторов – Кочиев
Руслан Серафимович, по прозвищу Аскид – читал нам научный
коммунизм (была тогда такая дисциплина, хотя вот научный
капитализм почему-то нигде на загнивающем Западе не преподают –
вот какие они отсталые). Кочиев Эр-Эс был многократный чемпион
Грузии по боксу в тяжёлом весе, и я подозреваю, что в 1991 году
грузинские национал-экстремисты на нас напали с оружием не в
последнюю очередь потому, что хотели ему отомстить за
многолетнее избиение грузинских тяжей.
Но, как ни странно это для боксёра, у Руслана Серафимовича
была светлая голова и очень проницательное мышление, и я быстро
понял ценность его рассуждений для меня, старающегося
разобраться в социально-политических тенденциях в стране СССР.
Одной из его лекционных тем была критика мальтузианских
теорий (был такой Мальтус, который утверждал, что все беды
цивилизации от перенаселения, и предлагал вполне людоедские
меры). Тема меня заинтересовала, потому что имела выход в
математические модели демографического анализа и расчёта, и я
предложил Руслану Серафимовичу поручить мне доклад на
институтской конференции. Он согласился, я пару недель собирал
материал и потом заполнил текстом обычную ученическую тетрадь, с
графиками, диаграммами и некоторыми формулами. Мальтус, будь он
жив, моей критики своей теории (и иже с ней) просто не вынес бы,
но, на его счастье, умер почти за век до этого.
Руслан Серафимович текст моего доклада перед выступлением
читать поленился (он вообще был очень ленив по жизни, что я
сейчас понимаю как проявление истинно философического отношения
к бытию, тем более к бытию цхинвальскому тогдашнему), но
выслушав моё выступление, тетрадь с докладом отобрал и
скрупулёзно прочитал с карандашом в руке. Потом подозвал меня и
– да, я уже заранее предвидел этот краткий типичный диалог,
ставший почти навязчивым кошмаром – конечно, спросил-таки меня:
– Слушай, Костя, ты всё это сам составил?
Дерзить чемпиону по боксу в тяжёлом весе я, естественно, не
посмел, хотя был взбешен, но со всем возможным сарказмом
ответил, что нет, не всё сам – вызвал дух Мальтуса и с ним
обсудил детали.
Руслан Серафимович поусмехался, но в тот раз мне, очевидно,
не поверил.
Прошло лет десять, мы с ним сильно сблизились, и он стал моим
старшим другом, исключительно мною ценимым. В один из дней, сидя
в очередной раз в гостях в его берлоге по улице Сталина (было
это уже после окончания грузино-осетинской войны 1991 – 1992
годов), мы вспомнили те годы учёбы в ЮОГПИ, и он вдруг встал с
дивана, на котором вечно валялся, залез на табурет, дотянулся до
верхней полки своих стеллажей с книгами и извлёк оттуда ту самую
мою синюю тетрадь с докладом по мальтузианству.
– Вот, возьми, – сказал он мне, улыбаясь. – Я её хранил на
память как лучшую работу среди моих студентов. Пусть будет у
тебя в архиве.
Надо полагать, за эти годы он убедился, что я действительно
сам её написал, эту студенческую работу.
И я его тогда с глубоким дружеским чувством поблагодарил.
Эх, Руслан, не так мы расстались в этой жизни, как надо было
бы по нашим отношениям, но видит Бог – нет в этом ни твоей, ни
моей вины.Затем поступил я в аспирантуру по философии Киевского
госуниверситета, где в научные руководители мне был определён
Кедровский Олег Иванович – Кедр. По виду он был настоящий
монгол: маленького роста, кривоногий, раскосый, с полоской усов,
свирепо опускавшейся ниже губ к подбородку, физически сильный и
с неукротимой буйной натурой. Философ он был Божией милостию, с
первоклассным мыслительным аппаратом, и за это ему прощали в
партбюро, профкоме и ректорате его непрерывное пьянство. Пил он
в среднем бутылку «Столичной» в день, но частенько и больше;
однако при этом железно следовал правилу, которое настойчиво
вдалбливал и мне: «Страницу в день!».
Реферат, с которым я поступил, был посвящён проблеме
существования и поиска внеземных цивилизаций с применением
философского подхода. Он его прочитал, дежурно похвалил, но
потом посоветовал эту тему отложить до лучших времён, т. е. до
прохождения защиты кандидатской, а сейчас заняться
фундаментальной философией, поближе к категориальному анализу и
диалектике. Тогда я через несколько дней пришёл к нему с
заявленной темой кандидатской диссертации «Самоорганизация как
сущностный механизм прогрессивного развития», и изложил ему
замысел исследования.
Кедровский его одобрил, расписал мне порядок работы на два с
половиной года вперёд, и отослал в библиотеки.
Киевские научные библиотеки стали для меня разительным
открытием, я не вылезал из них и почти что в них поселился,
отвлекаясь лишь изредка на киевлянок. Собственно, философом и,
более того, учёным в каноническом смысле слова я стал там и
тогда; спасибо нашему преподавателю философии в ЮОГПИ Габараеву
Анатолию Дмитриевичу, который сумел правильно меня
сориентировать и заинтересовать диалектикой, так что с третьего
курса я уже начал двигаться от теории чисел к философии как
таковой.
Никогда до и пока что и после не было у меня такого пиршества
мысли, как тогда. Причём прорабатывал я монографии не только по
философии, но массу соприкасающихся с парадигмой самоорганизации
естественнонаучных исследований, а между делом развлекался
чтением посторонних, но интересных для меня научных работ.
В общем, диссертацию я написал за семь месяцев. С Олегом
Иванычем я виделся за это время всего два-три раза, причём он
каждый раз пытался послать меня за водкой, а я всячески
увиливал, так как пить с ним совершенно не хотел.
Меня, осетина из какой-то неизвестной Южной Осетии, он
воспринимал примерно так же, как своих аспирантов из азиатских
республик СССР. Реферат мой, видимо, он счёл написанным кем-то
из старших товарищей за бакшиш, как обычно это делали
среднеазиаты. Во время последней встречи, перед тем, как я
принёс ему текст, он мне не преминул сказать:
– Коста, едрить тебя в тудыть, ты где-то пропадаешь месяцами,
но ты пойми, не могу же я за вас всех, чучмеков, писать ваши
диссертации.
Действительно, с азиатами и некоторыми другими он возился
помногу и подолгу, чуть ли не надиктовывая им тексты
постранично; благодарили они его, разумеется, бесперебойными
поставками «Столичной».
Когда я принёс ему папку с самолично отпечатанным текстом
своей диссертации, он с тяжёлым вздохом её взял, приготовившись
к очередному каторжному труду, и засел за свой стол на кафедре
философии. Между прочим, в нижнем ящике стола у него всегда
бывал наготове надувной матрас и чистая простыня; применялись
они в двух случаях: 1) когда он, допоздна задерживаясь на
работе, надирался «Столичной» до состояния
нетранспортабельности, и 2) когда в его монгольские загребущие
лапы попадала очередная аспирантка.
На следующий день я был вызван им на допрос. Допрос вёлся на
кафедре в присутствии находившихся там на тот момент
преподавателей и сотрудников. Допрос, как я и ожидал, заключался
в одной фразе:
– Кто тебе это написал?
Я бросил перед ним на стол толстую пачку листов с конспектами
проработанной литературы. Он её пролистал, всматриваясь в
некоторые выписки, потом поднял на меня глаза.
– Ты хочешь сказать, что вот это всё ты сам, здесь в Киеве,
прочитал и набрал цитаты?
– Олег Иваныч, – сказал я ему проникновенно. – Мы, осетины,
народ простой до наивности. Но вот оскорблений в свой адрес
никак терпеть не научились. Поостереглись бы!
Некоторое время он молча сверлил меня тяжёлым взглядом хана,
решающего на курултае судьбу строптивого пленника. Потом
сокрушённо вздохнул, и, возведя очи горе, прохрипел:
– Дикий вы народ, горцы.
На этом обсуждение текста, по сути, закончилось. В дальнейшем
я лишь добавлял в него цитаты из новинок литературы, а Кедр,
надо отдать ему должное, схватив смысл моей работы, дал мне ещё
пару направляющих затрещин, которые произвели на меня большое
впечатление глубиной и блеском его логики философствования2.Далее, чтобы не утомлять читателя, я опускаю ещё несколько
аналогичных эпизодов и скажу лишь о последнем.
Несколько лет назад пребывал я в докторантуре Северо-
Осетинского госуниверситета, а научным шефом был у меня Дзидзоев
Валерий Дударович, доктор исторических наук и бывший
профессиональный борец. Тогда я некоторое время был свободен от
госслужбы (отношения с Президентом Кокойты, то есть с
Джабеличем, складывались зигзагообразно), и за докторскую
диссертацию о политической самоорганизации южных осетин я взялся
с энтузиазмом. Работа велась на стыке истории и политологии, а
методологическим основанием стал, ясное дело, именно
самоорганизационный подход.
Издал я одну монографию, где дал философское обоснование
докторской разработки, опубликовал десятки статей за три года
докторантуры, выступил на конференциях числом свыше двадцати…
Всё это Валерий Дударович с некоторым удивлением, но
воспринимал.
Но потом до боли знакомое бедствие настигло меня и с ним.
По первой главе докторской я подготовил отдельную монографию
сугубо исторического плана под названием «Южная Осетия в
ретроспективе грузино-осетинских отношений», где в классическом,
принятом у историков академическом стиле дал пионерный анализ
конфликтной составляющей этих самых отношений, с массивным
справочным аппаратом, картами и введённым в научный оборот
множеством архивных документов (прежде всего из ранее
недоступного Политического – бывшего Партийного – архива РЮО).
Когда я принёс распечатанный текст Дзидзоеву, он несколько
дней его читал вдоль и поперёк. Потом мы засели у него на
кафедре в СОГУ, где он был заведующий, и хорошенько текст
обсудили, он сделал несколько дельных замечаний, в том числе
предложил включить дописанные им к каждой главе краткие
заключения, и т. д. Я уже почти было успокоился, настороженность
моя улеглась и настроение стало повышаться, но – рано, рано!
И в конце Валера, как бы между прочим, мимоходом меня
спросил:
– Коста, тебе, наверное, кто-то помог из ваших югоосетинских
историков?
Ударенный по голове обрушившимся на меня потолком, я
некоторое время собирался с мыслями, и потом иезуитски ему
ответил:
– Нет, просто я читал твои монографии, и по образцу и
подобию, в таком же стиле изобразил…
– Ага… – сказал Валерий Дударович, и затем бодро добавил:
– Ну что ж, продолжай в том же духе, и давай планируй выход
на защиту!
На защиту я до сих пор всё ещё так и не вышел, но Валера
здесь ни при чём (наоборот, он меня всячески понукает) –
возвращение на госслужбу и, соответственно, в самую стремнину
внутриполитического процесса в нашей Республике отняло у меня
почти всё время и энергию. Сейчас стало вроде поспокойней, и я
всё ещё надеюсь защититься и стать доктором, по-видимому,
исторических наук, так как докторского совета по политологии во
Владикавказе нет, а ехать защищаться в Москву – нет у меня
столько денег.Завершая свою полушуточную «полу-полу-», добавлю то, о чём
упоминал в сноске выше. Этот ужасающий рефрен «Коста, ты это
сам?..» повторялся не только в научной (и литературной)
деятельности, но и в других областях, о чём не буду уже
распространяться. Возникает закономерный вопрос: а почему?
Конечно, загадка эта меня озадачила давно, и я долго пытался
понять, что во мне такого, что у самых разных по менталитету и
роду деятельности людей вызывает такие недоверчивые чувства к
выдаваемым мною результатам?
Простецкая внешность? Ну, не сказал бы.
Манера общения? Но ведь пробовал самые разные приёмы, лишь бы
увернуться от этого вопроса «ты сам?..».
Исходные анкетные данные? Так ведь вопрос этот задавали в том
числе и такие люди, о которых я удостоверился, что они сначала
со мной знакомились как следует, а потом уже читали про меня
всякие сведения (в том числе от меня закрытые).
Так что загадка для меня самого остаётся неразгаданной. И
чудится мне, что в этой жизни ответа мне уже не найти. Придётся
подождать до жизни следующей, вечной…
Но, о Боже! – а если и там повторится то же самое?!ПРИМЕЧАНИЯ
1 И ведь был перед этим ещё один звоночек, который я
пропустил мимо уха. В десятом классе, учась в математическом
классе школы № 6, написал я научное, как я бы это сейчас назвал,
эссе под названием «Биты, секунды и мозг», где изложил несколько
своих соображений об информационной архитектуре мозга,
принципиально возможных видах разума, возникновения второй
сигнальной системы и т. п. Педагогическую практику у нас тогда
проходили студенты ЮОГПИ Харебов Владимир и Хайруллин Геннадий,
с которыми я сдружился. Вова потом увлёкся гипнозом и научился
делать потрясающие вещи, но не об этом разговор; Гена Хайруллин,
которому я дал почитать эссе, почти ничего не понял в его части,
относящейся к точным наукам, так как учился на филологическом,
но зато прицепился к моим представлениям о возникновении речи и
долго, въедливо со мной беседовал, потом ещё и ещё раз
возвращался к этой теме во время наших встреч в его комнате
институтского общежития, а под конец не выдержал и всё-таки
спросил меня, сам ли я написал эту работу. Он был для меня
интересным человеком, да и Вовины гипнотические опыты меня
сильно интересовали, поэтому конфликтовать с ним я не стал, но
обсуждать эссе прекратил.
2 Это я излагаю гнетущий рефрен моей научной деятельности.
Но ведь в моих литературных изысканиях творилось то же самое!
Первый рассказ в жанре художественной литературы, «Собачка на
вокзале», был встречен недоверчивым вопросом моей родной сестры
– «сам написал?». Прочитавший вступление к моему научно-
фантастическому роману «Прометей, добрый бог» мой коллега по
аспирантуре Юра Привалов, то же самое, спросил, пощипывая
бороду: «Слушай, Коста, этот текст ты сам, или как?» И т. д. и
т. п. – да вот не столь давно, прочитав моё программное
стихотворение «Ррос-сия-а!», мой тогдашний консультант (у
госсоветников есть такая должность помощника) Алан Харебов тоже
мне сказал: «Сильное стихотворение. В самом деле ваше, Коста
Георгиевич?» Хотел дать ему по шее, но вспомнил, что он сын
моего друга Батрадза Харебова, а потом ещё и сообразил, что
слишком он здоровенный.P. S. Прочитал эту мою полуавтобиографию родной сын,
Батрадз. Теперь догадайтесь с одного раза, что этот школьник
меня сразу же спросил?!..