Денис БУГУЛОВ. Возвращение Я

РОМАН

Продолжение. Начало см. «Дарьял» 1’2016.

ЧАСТЬ II. РЕКИ СНА

Я отряхнул ноги, потянул тугую дверь и зашел в подъезд. Залипший в рифленой подошве снег ромбиками и елочками, мило вываливаясь шаг за шагом на грязную шахматную плитку, протянулся было за мной вслед… да тут же и потаял. Я присел на корточки. Из следов получились серые холодные гусеницы – искрятся себе под светом голой лампы и исчезают…

Через несколько секунд свет автоматически отключится. Станет темно, гулко и покойно. Только невразумительные голоса телевизоров за обитыми ватой дверями и неистребимая вонь жилых старых квартир. Обрюзглый дом, обаятельный и замызганный до беспамятства мирок… Ну, вот. Свет, наконец, отключился. Я осторожно выдохнул. Облокотился спиной о стену, беззвучно переставил под собой ноги… В детстве, помню, мы изображали карликов: вставали коленями в тапочки и шаркали друг перед другом. Но стоит мне неловко шаркнуть или кому-то хлопнуть парадной дверью, сработает устройство, и свет снова тускло вспыхнет, ударит плоско по лицу. На миг после вторжения – разом пропадут звуки, неприятные запахи, и уже прежними, такими, какими были до того, в темноте, никогда не вернутся. Обязательно станут совсем неинтересными, выцветут, как сирень на дешевых картинах. Забавно… Боже, как забавно. Ведь я могу так таиться в темноте очень долго. И почти не дышать. Чего-то выслушивать сквозь стены, точно доктор с фонендоскопом… Старый дом. Еще без лифта… Он, наверное, полон истории. Только вряд ли удастся всерьез проверить мои возможности: обязательно кто-то войдет или выйдет – не через пять минут, так через десять; заулюлюкает магнитный замок, стукнет железная дверь, и я встану на ноги, одеревеневшие от нарушенного кровотока, и так, перетаптываясь, как на шарнирах, примусь сутуло возиться у почтового ящика. Вытащу из кармана ключ. Поздороваюсь – не глядя, по-крысиному – с проходящими незнакомыми. Зачем смущать собой порядочных людей? Возможно, соседей. Уединение слишком большая роскошь для городских обитателей. Его надо оберегать. Его случается слишком мало. Щепотки.

Потому я теперь живу один, снимаю квартиру. Не самая большая плата за то, чтобы различать вкус своей жизни. Пусть и не самый приятный. А в остальном – почти все так же, как и год назад, когда я попробовал описать свою встречу с Леной. Живу… Ученики, клиенты. Мысли. Как обычно, много работаю. Хожу с работы пешком. И мечтаю о тишине. Она, заветная, часто снится мне, и там, во сне, я глотаю ее, как горный воздух.

Нет, неправда… Не совсем правда. Даже если и выглядит сказанное со стороны как правда, т.е., так, будто все движется и продолжается, как было – правда в другом. ВСЕ. ДАВНО. ЗАКОНЧИЛОСЬ. И нового не состоялось. Только тени в бесконечных силуэтах, позах, намеках, неначатых анекдотах… Свора бесшумных снов. И чтобы рассказать главное, я вынужден буду поделиться ими.

Тихо. Тихо-тихо.

Но почему так долго никто сюда не заходит? Почему? Почему в этой темноте пролетов, уходящих куда-то вверх, я больше не слышу лязга пустой сковородки, плача детей, нарастающего шипенья шин подъезжающего такси?! Будто этот подъезд умер или… его никогда не было. Кажется, будто я и весь мой оглушенный внезапным безвременьем мир поставлены на паузу. Стоп-кадр. И вот я уже задыхаюсь в его формате, барахтаюсь в бесцветном сиропе, я – невыношенный головастый эмбрион в банке паноптикума… Вращаю глазом. И люди! Кругом – люди. Их слишком много. Возможно, это из-за выпуклости бутылочного стекла так (я это, заметьте, допускаю), и люди выглядят в действительности иначе. Но… Как же смехотворно! Чуждо!

Ну, начнем! Дойдя до конца нашей истории, мы будем знать больше, чем теперь. Так вот, жил-был тролль, злющий-презлющий; то был сам дьявол. Раз он был в особенно хорошем расположении духа: он смастерил такое зеркало, в котором все доброе и прекрасное уменьшалось донельзя, все же негодное и безобразное, напротив, выступало еще ярче, казалось еще хуже. Прелестнейшие ландшафты выглядели в нем вареным шпинатом, а лучшие из людей – уродами, или казалось, что они стоят кверху ногами, а животов у них вовсе нет! Лица искажались до того, что нельзя было и узнать их; случись же у кого на лице веснушка или родинка, она расплывалась во все лицо.

Дьявола все это ужасно потешало. Добрая, благочестивая человеческая мысль отражалась в зеркале невообразимой гримасой, так что тролль не мог не хохотать, радуясь своей выдумке. Все ученики тролля – у него была своя школа – рассказывали о зеркале как о каком-то чуде.

– Теперь только, – говорили они, – можно увидеть весь мир и людей в их настоящем свете!

И вот они бегали с зеркалом повсюду; скоро не осталось ни одной страны, ни одного человека, которые бы не отразились в нем в искаженном виде. Напоследок захотелось им добраться и до неба, чтобы посмеяться над ангелами и самим творцом. Чем выше поднимались они, тем сильнее кривлялось и корчилось зеркало от гримас; они еле-еле удерживали его в руках. Но вот они поднялись еще, и вдруг зеркало так перекосило, что оно вырвалось у них из рук, полетело на землю и разбилось вдребезги. Миллионы, биллионы его осколков наделали, однако, еще больше бед, чем самое зеркало. Некоторые из них были не больше песчинки, разлетелись по белу свету, попадали, случалось, людям в глаза и так там и оставались. Человек же с таким осколком в глазу начинал видеть все навыворот или замечать в каждой вещи одни лишь дурные стороны, – ведь каждый осколок сохранял свойство, которым отличалось самое зеркало.

Некоторым людям осколки попадали прямо в сердце, и это было хуже всего: сердце превращалось в кусок льда. Были между этими осколками и большие, такие, что их можно было вставить в оконные рамы, но уж в эти окна не стоило смотреть на своих добрых друзей. Наконец, были и такие осколки, которые пошли на очки, только беда была, если люди надевали их с целью смотреть на вещи и судить о них вернее! А злой тролль хохотал до колик, так приятно щекотал его успех этой выдумки.

Но по свету летало еще много осколков зеркала. Послушаем же про них.

Этой величайшей сказкой горемычного датчанина я каждый год заканчивал обучающий курс сказкотерапии. Каждый раз, вычленяя инфантильные проекции негативной Матери со стороны моих учеников (и самого Андерсена) на образ Снежной Королевы, я, словно, оправдываясь перед Ней, понуждаю других склонить голову перед Ее Величеством. Перед великой силой Чистого Разума, вопреки всему пробившей себе в этом тексте парадоксальный путь к нам через отрицающий ее христианский догмат: «Если не будете как дети, не войдете в царствие небесное!»

Задумывался ли Андерсен, почему он не назвал сказку «Кай и Герда», или, например, «Многотрудное путешествие Герды на Северный Полюс в поисках бессердечного мальчика по имени Кай»? Не потому ли сказка называется так, как называется, что сказка не о детках. Что написана-то она рукой человека, а нашептана самой Королевой. Она – осевая (как бы сказали иные мои коллеги – архетипическая) фигура сказки.

Но что за Сила властно проявилась здесь через толщу сентимента и патологии? В упомянутой мной ранее системе Знаний Джйотиш – это Сила Границ. Или Шани, Владыка Сатурна. Воплощение Судьбы, Несчастья и Времени. Проявленное Знание: знание законов и сам Закон. Одна из трех божественных Грах, имеющих женскую природу. Граха, дающая милость подлинного человеческого служения Высшему. Граха, образующая такую Махабхуту, как Воздух. Я говорил об этом… В Западной культуре Сатурн – и есть Сатана, отождествляемый пугливым христианством с Дьяволом. И тут же – не правда ли? – стоит назвать вещи своими именами, расхожий западный ум нелепо съеживается и не хочет больше ничего слушать, готовый лишь, истошно ликуя, твердить вместе с Гердой:

Розы цветут… Красота, красота!

Скоро узрим мы младенца Христа.

Когда-то, уже много лет назад, когда меня в клочья раздирала мысль, что самим фактом изучения Вед я предаю любимого мной Иисуса, мне приснился довольно долгий сон. Внутри этого сна я существовал как будто таким же, как есть, только происходило все в некоем городе, похожем на известные южные города старой Европы – я ощущал присутствие моря, хотя не видел его. Из окон домов свисали гирляндами цветы. Я шел по широкой улице. В летних брюках и рубахе с закатанными рукавами. Был полдень. Похоже, я не встречал прохожих, не помню. От беленых безликих стен полыхало зноем. Я вошел в храм. Он вынырнул прямо из подворотен. Внутри оказалось темно и даже прохладно. Но глаза быстро привыкли, и я различил внутреннее пространство, выхваченное сверху редкими и радостными витражами и еще подсвеченное понизу, вдоль мрачных стен, лампадами. Я направился к алтарю. Тогда меня не удивило, что в церкви никого нет. Лучше всего для описания того места подошло бы слово запустение. Ухоженное и охраняемое запустение. Я все шел и шел по мягкой, различаемой лишь ногами, дорожке и вдруг разом оказался у большого распятия. Оно надвинулось на меня, белое, в человеческий рост. Тело Иисуса, выточенное из чего-то теплого, похожего на слоновую кость, закреплено на почерневшем деревянном кресте. Лицом к брусу. Я хотел рассмотреть Его лицо, но с какой бы стороны не подходил, оно было отвернутым. Спину Его прикрывали искусно вырезанные скульптором тончайшие складки ткани, разодранной по замыслу от лопаток донизу. В этих разрывах зияли углубления – полосы от бича. Я касался их пальцами, и ярость медленным тяжелым током поднималась во мне. Потом – вспышка… Провал. И вот, уже вижу, что опустил Иисуса на пол. И руки не заметили тяжести Его тела. Тогда, еще не проснувшись, я отчаянно подумал, что все это время бездумно и ежедневно участвовал наравне с другими в глумлении над Сыном Человеческим в угоду тем, кто предуготовил культ страдания единственным Богом для нас, быдла. Я разжал пальцы. Я отпустил Его… Свечи метнулись и потухли. Храм стал бессмысленным, выхолощенным. Теперь я стоял у большого темного зеркала – без рамы, в пол, и больше не узнавал себя. Зеркало отражало мужчину в полный рост, в нагрудных латах, расслабленная кисть на рукояти меча. В отражении я был выше, старше и заметно суше. Будто скелет мой хитиновый, и взгляд – бесконечный.

Пройдя храм насквозь, как проходную, я вышел вон. Это был другой я. Пожалуй, снова в тех же летних брюках, рубахе. Но другой. Тот, которого я по сей день отгадываю в себе и еще буду отгадывать. Ничто теперь не трогало, не пугало, не отвращало. Ничего, кроме невозмутимой ярости, надежно сокрытой в самой потаенной глубине моей. Тогда, во сне, я решил было, что сейчас подъедет такси. И стоило так подумать, у арки остановилась желтая машинка. «Так будет теперь», – сказал я себе и проснулся.

Многократно, в течение многих лет я возвращался к этому сновиденью, и ум неизбежно вносил в него новое. Потому сновиденье было и есть каждый раз настоящее и живое. Вне времени. Теперь же, с этой секунды, его сковывает только что набранный текст. И сновидение мое будет метаться в нем, пока не вырвется за его границы, или пока не умрет, распятое словами. Так действует любая форма, сама возникающая лишь благодаря Духу, нисходящему в Материю и упорядочивающему ее: любая организация стремится подчинить себе свою же первопричину и уничтожить. Уничтожив ее, она сама тут же разрушается. По большому счету это история всех систем и цивилизаций, не только христианской. Это бесчисленные истории государств, различных корпораций, школ, семей… самой личности человеческой. В христианстве форма распяла Того, Кто проводил в нее Дух, и, таким образом, высосала Силу, как прибор батарейку. Теперь, думаю, нашу культурно-историческую парадигму пора утилизировать. А следы ее оставить в анналах, как памятник цинизму. Вдумайтесь. Заставить поклоняться распятию, значит, во всеуслышание сказать: смотрите, вот как мы (т.е., мы под водительством церкви) – поступали, поступаем и будем столетиями поступать с нашим Богом. И все поверят, что Иисус пришел к живым не с тем, чтобы принести людям Благую весть (т.е., показать, что можно стать свободным при жизни), а чтобы специально залезть на крест, но груз вины за это непременно повесить на нас. И вот мы приняли это, и на нас уже колодки. А чтобы верить такому цирковому мошенничеству, много не надо, просто будьте как дети. Дети и рабы любят злых скоморохов и фокусников.

Будьте невежественны. Эгоистичны, алчны, бессовестны и безответственны, как дети. Вечно сосущие пиявки на теле Иисуса. Вечно виновные потребители и потому уже должные тем, кто согласится за разновеликую мзду вину эту освидетельствовать и подтвердить. Опомнитесь, нет ничего лучше для каждого из нас, как стать взрослым Человеком, т.е. тем, чье чело направлено вверх, к Духу! И нет ничего уродливей и опасней, чем существо с разумом ребенка и телом человека. Такой уродец – цель и средство любой системы, одержимой самоуничтожением. Но слова мои хлещут иных по щекам и возмущают добропорядочность. Дети – наше все! Все-все ради них! Крики переваривающих и перевариваемых заживо во чреве культа Великой Матери.

Говорю очевидное. Но кто услышит меня? А услышав вдруг, поскорей отвернитесь, иначе забьёте камнями. Не так ли?

Я тот, кому в глаз попал осколок «дьявольского» зеркала, оказавшийся на деле лишь дубликатом ледяного озера, того, растрескавшегося «на тысячи кусков ровных и правильных на диво», посреди которого на троне восседает Снежная Королева.

Я тот, кто хочет знать, и у кого есть зеркало, пусть маленький осколок, но есть. Ведь тот, у кого нет рефлексии, может сказать о себе лишь то, что ему велят сказать. И потому он принадлежит всем, т.е., тьме.

Весь этот год я работал. Я еще никогда столько не работал. Семинары, тренинги, консультации, терапевтические и обучающие программы, публичные лекции. Кое-что из лекций выложено на ю-тубе. Я организовал мастерскую, а потом и лабораторию по изучению Грах и Махабхут. Не раз я ловил себя на том, что, рассказывая другим, я мысленно продолжаю свой спор с Леной: она молчит, улыбается. И мой монолог, как волшебный хрустальный мост, устремляется все дальше, в неведомое, во тьму и «скрежет зубовный», каждый раз повисая лунным светом над вечностью ее безучастного присутствия в моей жизни. Каждый шаг по этой лестнице – открытие, каждый новый проход – откровение. Я не стану вас утомлять ими. Бог даст мне вдохновения, и я успею записать все важное в виде учебника, что определит наперед новую дисциплину. Я определил ее как «Трансцендентную психологию». То же, что я собираюсь дать вам сейчас – другое.

Все это время, с момента расставания, я рисовал Карты. Получалось по-разному. Пробовал акварель, карандаши. Остановился на… Некоторые получались сразу, и я рисовал одну за другой. Иные не хотели проявляться в моих руках, и я терпеливо вынашивал их образы в себе неделями. Каждая Карта соответствует ячейке в Матрице восприятия (см. Часть I). Сегодня-завтра я постараюсь дорисовать последнюю, двадцать пятую. Я рисовал их согласно маршруту движения развития души (см. Рис 1). К каждой Карте, за вычетом пяти эфирных, на сегодняшний день недоступных мне в слове, прилагается одно описание или какая-то история.

Многолетняя практика работы со сновидениями научила меня видеть. Поклонники Берта Хеленгера в благоговейном невежестве называют это полем. Соприкасаются. Но не видят, не знают. Видеть, значит различать «потоки» и «повороты» Грах в Пространстве. Для этого нет необходимости принимать наркотики, проводить групповые расстановки, визуализировать, практиковать «осознанные сновидения», изнурять себя постом. Способность эта – вопрос чистоты. Чистота – есть готовность осознавать себя в Духе. Дух – проводник по всем мирам и судьбам (еще год назад я этого не совсем понимал и вместо того, чтобы принять это, мучился своей болезненной «особенностью», проявлявшейся в нарушении личностных границ восприятия). В зависимости от характеристик исследуемого уровня Пространства, воспринимаемые комбинации Грах одеваются нашим умом в те или иные одежды. Мы как люди живем преимущественно в Огненном мире, т.е. мире визуальных образов. Живем глазами. Это наш способ одевать реальность. Так, даже «заглянув» в гости в другие, непривычные нам слои Проявленного, мы возвращаемся назад, и, для того, чтобы такой подход стал опытом внятным и доступным к передаче, нам все равно приходится перекодировать впечатления в соответствии с Матрицей. Визуальные образы всегда переменчивы, особенно перекодированные. Потому никогда нельзя полагаться на детали наверняка. Ум каждого из нас в разной степени да отличается, но базовый набор мифологем – общий. Потому мы можем договориться и, благодаря провалу в 1/6 площади глазной сетчатки (анатомия использует термин «слепое пятно»), научиться не замечать разрывов между индивидуальными реальностями. Этот провал ценой некоторого усилия позволяет допридумать то, что нужно, чтобы обеспечить иллюзию общности. Такая искусственная надстройка называется культурой. И я тоже попробую подстроиться.

Нет сущностной разницы между тем, что мы привычно выделяем как сны и так называемым бодрствованием. Разница в степени осознания. Для большинства она минимальная, однако, достаточная, чтобы склонить меня к тому, чтобы стать для вас «реалистом». Я расскажу 20 ситуаций из разных жизней и Пространств. Я постараюсь перекодировать собственное виденье так, чтобы рассказать словами хоть что-то от Истинного. У каждого века свой язык. И с каждым разом он становится все бестолковей. Увы… Замечу, что предъявляемые далее в виде историй описания Карт не претендуют на каноничность. Возможно, возьмись я за это сегодня или завтра, или поужинай я тогда-то и тогда-то плотней, образы были бы другими. Но, как я уже говорил, образы – лишь одежда, их не стоит игнорировать, но им нельзя доверять и судить по ним о сути педантично. Слишком пристальный взгляд растворяет видимое в себе. Важно иное – то, что стоит за сказанным. Не слова, как писал Ницше, а музыка за словами.

Да… Недавно видел сон. Есть все же смысл описать, тем более, что далее я зарекаюсь пересказывать сновиденья. Сон запечатлелся во мне и удивил эпичностью своей. Я стою на просторной веранде плоского и белого трехэтажного корпуса оздоровительного лагеря. На веранду заходят и выходят какие-то мои знакомые; видимо, я давно знаю их. Но как-то не слишком обращаю на происходящее внимание. Смотрю в небо. Небо синее – ни облачка, аж «сосет глаза». Далеко внизу, от основания поросшего короткой травой земляного вала, на котором, собственно, и отстроен сам корпус оздоровительного лагеря, начинается искусственный водоем. Я присматриваюсь, точно гляжу в бинокль, хотя знаю, что я без бинокля, и вижу, что в воде тысячи тысяч детишек. Лет пяти-семи. Все очень худенькие – кожа да кости, загорелые, в ярко-белых трусах и панамках, и со смешными красными совочками. Они, оказывается, и роют-то дальше этот водоем. Бассейн его, кажется, мелкий, от силы в полметра глубиной. У каждого ребенка своя ячейка, отрабатываемая им делянка. Дети с головой под водой и, похоже, вообще никогда не всплывают. Как в прозрачном желе. Копошатся внутри сперматозоидами. Я понимаю, что так будет весь день, до самого ужина – ведь это оздоровительный пионерский лагерь. Не понимаю, будут ли дети рыть ночью. Но твердо понимаю, что как будет – так и положено. Возмущаться нечем. Все по инструкции. Но, все же, не могу понять, как они, несчастные, не захлебываются? И куда девают тех, что умирают? Испытываю чувство вины. Поднимаю медленно глаза и от ужаса слабею. Водоем пестреет белыми панамками и красными совочками до самого горизонта.

Господи, не дай мне в бессилии отвернуться от этого зрелища.

Конфетка [Карта I. Земля – Страх]

Машенька сидит дома одна. Мама на работе. Папа плохой. Он ушел жить с тетей Зоей. Давно хочется поесть. Машеньке пять лет, и она уже сама может разогреть суп на электроплите и выключить ее. Но суп она съела раньше и вымыла тарелку, когда еще было светло. И теперь уже снова хочется есть. А мамы нет. Она, значит, задерживается. У нее работа. У Машеньки небольшая температура, и уже неделю мама не водит ее в сад. Потому что Вера Николаевна ее там не принимает, пока температура. Чтобы не заразить других детей.

На улице синий снег и быстро темнеет. Очень громко тикают часы на стене. Мама запретила включать телевизор. Потому что соседи поймут, что здесь оставляют пятилетнего ребенка одного, и придут тетки из соцзащиты и заберут ее у мамы. Заберут, потому что нельзя оставлять маленьких детей одних. Машенька часто подходит к окну и облокачивается о батарею. Батарея родная, пыльная и теплая. Окно не зашторено, чтобы было светлей, и еще мама сказала, что так будет теплей в доме. За окном сумерки. Мама запретила включать в комнате свет, чтобы соседи не поняли… Иначе, придут тетки… Машенька кутается в стеганое одеяло. Она ждет маму. Вместе с Мишкой. Это ее любимый Мишка. У него есть слюнявчик. Нет одного глаза. Вместо черной пуговицы – след от клея. Колет под пальцем. Еще у Машеньки есть рогалики, она любит их обсасывать, отчего они становятся сладкими и скользкими. Если их грызть, рогалики крошатся. А мама ругает, когда в кровати крошки. Потому лучше сосать рогалики. Еще есть шоколадная конфета. Одну – свою, она уже съела и фантик спрятала. А вторая – мамина. Машенька обещала мамину не трогать. Поэтому она с ней играет. Кормит ею Мишку. Ему нравится. Снова кормит. Чем темней становится, тем в доме тише и холодней. Время от времени часы начинают стучать так громко… Каждый раз, когда вздрагивает мотор холодильника, Машенька пугается. Давно хочется пи-пи, но надо вылезать из-под одеяла, идти в черный коридор. Кажется, что там кто-то ходит. Лоб у девочки под вечер горит, глаза от температуры болят. Чтобы не было так страшно, Машенька жмурится. Над головой, под потолком, колышется что-то совсем темное. Вместе с Мишкой она залазит под одеяло. Прижимает Мишку и беззвучно плачет. Потому что, если она будет громко плакать, то то, страшное и невесомое, что качается под потолком, заметит ее и унесет навсегда. H она больше не увидит маму. От этого мучительно цепенеет все тело. Надо переждать. Надо не быть, не дышать. Застыть. Тогда она дождется маму… Вспоминается дом в деревне. Бабушка живет в деревне. Мама говорит, что бабушка алкоголичка. Машеньке очень нравится это красивое слово…

В коридоре щелкает выключатель. По глазам бьет свет, и девочка, понимает, что пришла мама, но не может проснуться. Она уже слышала, как проворачивались ключи, но ей показалось, что это все во сне, у бабушки. Мама заносит пакет из супермаркета в кухню. Что-то твердо ставит на стол. Потом – шаги, она поднимает Машеньку. Машенька бессмысленно таращится на нее. Ее лицо в соплях и следах от слез. На обнесенных губах следы шоколада. Мама напряженно откидывает одеяло и с размаху бьет Машеньку по лицу.

– Какая же ты с-сука! – звонко кричит она, – как твой отец!

Машенька безостановочно орет благим матом, и головка ее начинает трястись. Мама сдергивает с нее налипшие и холодные колготки. Девочка уже знает, что описалась (обсыкалась, как говорит мама), от слез ничего не видит, только чувствует тычки маминых рук и все вдыхает и вдыхает удушающую пряную вонь. Кажется, мочой пропитан весь мир.

– Хватит орать, – кричит мама, и Машенька по тону крика понимает, что ее простили. Она сразу перестает плакать и теперь ходит босиком, голожопенькая, и хватает маму за джинсовые бедра.

– Где моя конфета? Съела? – голос у мамы твердый, но уже хороший.

Машенька вспоминает про шоколадную конфету, и сердце тут же заливается чудесной радостью. Да! Она сумела сохранить ее для своей мамы. Как она могла забыть?! Машенька бежит скорей смотреть под подушкой, потом под кроватью. Находит два смятых фантика…

– Это Мишка.

Машенька смотрит снизу на маму, но не видит ее лица, яркий свет люстры застилает глаза. Память затмевает пульсирующий пятнами ужас. Машенька не подозревает, что мама посмеивается. В груди девочки что-то непоправимо и смертельно лопается.

Она идет к Мишке. Молчит. Он предал ее. ОН СЪЕЛ КОНФЕТУ. В этом Машенька останется уверена даже тогда, когда ей будет за тридцать, но будет благоразумно молчать об этом. Расскажет мне. На консультации.

В тот вечер, перед сном, мама даст ей шипучку от температуры. Выключит свет. Ляжет с ней вместе под единственное сухое одеяло. Прижмет. Под чистой простыней бедрышки будет холодить клеенка. В груди станет тихо-тихо. Но она уже никогда не простит своей маме того, что ее Мишка предал ее.

Сабрина [Карта II, Земля-Наслаждение]

– Вот, я и говорю, хрен его знает. Живем один раз! – парнишка ловко выкручивает руль, понижает передачу. Дальше идем по основной магистрали на Таганрог. Почти шагом, прижавшись к обочине. Перегруженный «Камаз» натужно тянет в гору, будто въедается в асфальт. – Ну, теперь главное пост пройти. Там взвешивают. Смотри, командир, за лишние тонны ты отвечать будешь!

Я киваю и показываю всем видом, будто сосредоточенно вглядываюсь вперед. Хочется выглядеть бывалым. Если бы не сидели в кабине, наверняка сплюнул бы для пущей важности под ноги, да растер. Как это у меня так получается играть? Какая-то, еще плохо понятная мне часть меня, в восторге и веселится от всего происходящего. Неужели меня принимают всерьез? Неужели, жизнь – такая простая штука?

Заходящее апельсиновое солнце приятно слепит, бьет прямо в лобовое. Нас обгоняют все, кто может двигаться.

– Можно, бля, покурить. Подъем затяжной. Так что это надолго.

Водила умело выбивает сигарету, прикуривает, разваливается, словно в шезлонге, и, правильно щурясь, затягивается. Потом выдыхает ртом наружу. Снова затягивается, выдыхает. Руки у него худые, белые… Думаю, мы были ровесниками, может быть, даже одногодки. Он года три как вернулся из армии, успел жениться и родить двух девочек. Я, не выдержав груза собственной бессмысленности и пыльного запаха реферативных журналов, сбежал с первого курса аспирантуры и решил становиться бизнесменом.

– Живем один раз, говорю! Потому живу, как хочу. Начальников себе на жопу я натерпелся в армейке. Здесь я сам по себе. Понимаешь? Романтика!

Не могу вспомнить его имени, давно это было. Кажется, все-таки – Андрей. Буду называть его так. Я нанял его в Астрахани на… Привозе. Черт, не скажу уже правильно. Как же называли астраханцы то место, где люди на время продавали себя. Чехарда городов, дорог, диковатых местных названий остались в памяти моей маленьким засаленным катышком, невостребованным казусом, как пришитый не там и не так карманчик. Во Владикавказе, как говорят, в «мое время», такие пятачки, возникавшие то на одном пустыре, то в другом закоулке на выезде из города, называли Товарным двором (позже Биржей). Эти слова, вырисованные от руки синей шариковой пастой на рваном картоне, означали возможность подзаработать. Если повезет. Но можно было и сильно нарваться. Работодатели могли просто кинуть, т.е., не заплатить за работу, а могли и претенденты «обидеть». Преимущественно торчали там беженцы из Южной Осетии. Не любили они нас, студентов, сбивавших расценки на грубый физический труд… Всякое было. А в Астрахани тогда, по моему приезду, стояла жара под сорок: едкая, пыльная, безальтернативная. От самого города у меня возникло тогда такое же впечатление безальтернативности, полного тупика, и сколько я потом туда ни приезжал, впечатление не менялось. Машины, по большей части крытые брезентом седельные тягачи, пылали рядами под открытым солнцем. Андрейка единственный согласился ехать за ту сумму (плюс питание), что я давал. Давал мало. То было мое первое дело, и, как все начинающие, я боялся продешевить, переплатить, потому отчаянно жмотил абсолютно на всем.

Андрей забрал с автобазы «подорожную», взял часть авансом, на ДТ. От Вторцветмета, где загрузились по полной, заехали домой к Андрею – ему, оказалось, надо было что-то срочно то ли подтянуть, то ли заменить – человек явно не хотел объяснять неполадки в машине. Ели на ужин борщ и уже совсем под вечер выдвинулись на Таганрог. «По холодку, что называется!» (Прозвучало смешно, если принять во внимание погоду). Вслед нам с порога помахала рукой его жена. Помню только в темноте светлое платьице без рукавов, частные домишки и потом – то слева, то справа – обнаженные водные русла Волжской дельты. Это было так, словно пространство вдруг заламывается и кривится, кривится куда-то вбок… Я был под впечатлением.

– Вот, у тебя девчонка есть?

Андрей обращался ко мне.

– Что?.. Да, есть, – соврал я. На тот момент я еще путался в их наличии и количестве.

– А я свою люблю, – продолжал свое Андрей. – Я с Натахой еще до свадьбы, понимаешь? Ого-го как схлестнулись… – Подъем, тем временем, закончился, мы двинулись быстрей. Настроение сразу улучшилось. Стало даже приподнятым. Я потянулся к окну и хватал лицом набегающий толчками горячий воздух.

– Я так на это дело смотрю, если баба изменяет, скажем, с соседом, я могу ее понять. Ей ласки хочется, любви. А мужик что? Вон, вдоль трассы стояли, видел? Презик натянул, раз-два и поехал дальше. А у них не так. Даже придорожная какая, даже в хлам, блядь пьяная, и та любви ищет. Понимаешь, как устроено? Вот я приеду, узнаю, например, что Натаху, пока меня не было, за титьки кто таскал. Я что, бить ее буду? Нет, не она виновата. Я, брат, виноват, что оставил. Так-то. Приеду, блин, куплю ей платье. Какое она хочет. Понимаешь мораль сей басни?

– Конечно, я тебя понимаю, – отозвался я и подумал, что никогда не сумею понять этих ломаных-переломанных мальчиков и что органически не принимаю таких взглядов на девичью честь. Девушка должна быть целомудренной. И по сей день в этом вопросе я ортодоксален и неизменен (чего нельзя сказать о большей части моих юношеских представлений), что, впрочем, не мешало мне таскаться и долгое время безобразить.

– Один раз живем…

Андрей, на беду мою, не умел долго молчать. Он или включал магнитофон «чтобы не заснуть», или без умолку говорил. Всю дорогу… Вчера следовали мы через калмыцкие степи, в объезд Чечни. Пользуясь полнолунием, шли в стороне от больших дорог. Встречали остовы сожженных фур. Ночью, завидев дальний свет фар, глушили мотор и свет. Уже тогда, еще мало что повидав в жизни, я догадывался о существовании в этом мире какого-то страха, практически фонового и безотчетного, чуждого мне. Этот говорливый парень жил страхом, что в конечном итоге определяло его беспокойно-липкую манеру рассуждать вслух, сам его способ реагировать, непременно и постоянно чего-то страстно хотеть и защищаться. Это невыпуклое дискомфортное ощущение чужого ничтожества придавало мне больше уверенности и внушало определенное удовлетворение собой, острый недостаток которого еще долгие годы будет компенсироваться непризнаваемым мной самим высокомерием. В душе, думаю, я знал, что вся моя затея с зарабатыванием денег – глупость и авантюра. Не потому, что глупость сама по себе, нет, у многих это получалось; глупость, потому что не моё. Но вот вывод: даже когда ты делаешь глупость, мир, оказывается, позволяет. Находит для тебя людей, подает обстоятельства, и в результате – бери положенное тебе место посреди таких же. А значит, мир не такой уж сложный. С ним можно играть… И это то, чего мой водитель не сумел бы. Он жил слишком напряженно и всерьез, как зверек. Потому всегда играли с ним. Но он этого не замечал и был слишком вовлечен в монотонность событий вокруг; события эти не давали шанса отвлечься от них, усомниться в их непреложности: постоянно нужны были деньги на детей, на Натаху, на ремонт изношенного двигателя… Оставалось совсем немножко себя для себя, и здесь он напоминал бывшего подростка, который все не может смириться с тем, что его уже никто не накажет за курение в туалете и что можно курить открыто и не в туалете. Потому что другим просто нет до него и его курения никакого дела. (В некотором смысле то же самое на тот момент, конечно, можно было сказать и обо мне, но в другом роде). Вся кабина грузовика внутри была обклеена и оторочена порнографическими красотками, а на заднике, над спальным местом, дыбилась впечатляющей голой грудью черноволосая Сабрина, довольно известная в России в 90-е. Плакат не умещался по высоте и залезал головой на потолок, отчего казалось, девица все время недовольна и чего-то от тебя ждет.

Андрею нравилось говорить о проститутках и о том, что он ими не пользуется:

– Смотри, вон та, ничего. Хочешь, приторможу? Нет? Ну, смотри, я, если что, выйду, погуляю.

Когда, наконец, мы выгрузили покупателям лом в Таганрогском порту, я был совершенно счастлив расстаться с наемным работником. Андрей был счастлив, что я просто заплатил ему, как мы договаривались. Он согласился подвезти меня по городу до ж/д вокзала. Мое путешествие закончилось. Сердце мое, что называется, пело.

Наконец мы выкатились порожняком на шоссе. К тому моменту порядком стемнело. Но на западе небо еще не потеряло своей прозрачности. Я говорил себе: я победил. Я смог! Я как другие! Я больше не замечал духоты, близости моря, не слышал ставшим мне родным за двое суток мотор, не мучился едким запахом масла и собственного пота. Мысленно я уже был не здесь, а бесконечно возвращался и возвращался домой… Нас остановили фарами в упор минут через десять, как мы прошли большие портовые ворота.

Андрея выволокли из кабины и били ногами в живот. Меня почему-то не трогали. Я сказал, что денег у меня нет. Что было правдой: согласно договору партнеры уже частично расплатились со мной по предоплате, и остальное тоже шло перечислением. В нагрудном кармане моём лежал плацкартный билет на завтра из Ростова, в джинсах какая-то бумажная мелочь. Андрей же отдал все. Еще час назад эти самые купюры лежали у меня в спортивной сумке, в портмоне.

Они уехали. Я помог ему залезть в кабину. Мотор работал, Андрей его и не глушил. Все происходившее в памяти моей живет беззвучно, а, должно быть, били под аккомпанемент мотора, ритмично.

Тронулись. Андрей тихо и мелко матерился и все сплевывал за оконце куда-то в придорожную тьму.

– Вот дороги здесь… разбитые. Никто их, блин, не ш-штопает тут, что ли?

– Ты как?

– Нормально, братан. В армейке хуже было.

– А что делать-то будешь?

– Чо делать, чо делать. Кудых-ты кудах! На автобазу ихнюю поеду. Может, помогут. Спрошу, кому по дороге будет на Астрахань. Не пустым же тащиться… Суки.

Встали на перекрестке. Улицы были пусты, но Андрей ждал зеленый. В красном свете светофора лицо его показалось мне другим.

– Вот баба, как баба! Приятно посмотреть, – вдруг кивнул он едва назад, в сторону плаката с певицей. – И голос есть, и фигурка, и мордочка! Ну что, джигит, дальше сам дотопаешь?

Я оставил себе на чай и электричку, а оставшееся протянул ему.

– На, купишь поесть что-нибудь. Бывай, брат.

– Бывай, – вяло и не глядя на деньги, отреагировал он. Похоже, я уже не существовал в его мире. Как и те двое суток пути, ставшие для него бессмысленными.

Ветер шумел листвою. Я шел по чужому, неинтересному мне спящему городу и ни о чем не думал. Шел к вокзалу и вспоминал запах иной ночи, нежданно случившейся в моей жизни еще только позавчера. То был запах степного ковыля. И, конечно, Луна…

Паучиха [Карта III, Земля-Владение]

Степан Николаевич умирал. Он не вставал, больше не принимал пищу, почти никого не узнавал, а, узнав, начинал плакать. За последнюю неделю тельце его исхудало, просто высохло. Сидела с ним фельдшерица Алевтина, сидела за деньги. Две дочери, старшая, Вера, и младшая – Анжела, ежедневно проведывали его: Вера днем, Анжела, как обычно, вечером. Наведывались так, чтобы не схлестнуться, так как терпеть не могли друг друга. Обе дочери фигуры приметные, в поселке о них каждый знал. Вера учительствовала, Анжела работала в районной больнице массажисткой, но, послушать ее, так сам главврач с ней советовался. Да и Степан Николаевич, можно сказать, местный раритет. Во-первых, принципиально не пил, во-вторых, пятьдесят лет проработал электриком на молкомбинате и мало в каком доме не приложил руку свою – все, чуть что, к нему за помощью бежали. Так и говорил, бывало:

– Весь свет здесь – от меня. Считай, за каждым окошком люстру вешал.

А начнут со своей старухой скандалить, так вся улица в курсе. Знатно воевали. Из окон кастрюли да утюги летели. Хорошо, не пришибли никого. Старуха померла год назад, и хоть всю жизнь жили, как кошка с собакой, а сломало его случившееся без нее одиночество. Из поколения Степана давно никого не осталось, что называется, зажился на этом свете. «Девяносто лет не хухры мухры», – говорили о нем соседки-пенсионерки, запомнившие его еще голоногими девчоночками солидным, в сверкающих сапогах и при мотоцикле. А ведь в свое время ходок был отчаянный, этот дед Степан. Многое о нем могли бы рассказать поселковые бабки, из тех, что остались в уме, кабы не умели молчать.

Оставлял после себя Степан Николаевич дом с участком. Дом неплохой, еще крепкий. Если хорошо продать, так и квартиру в городе можно за вырученное взять. Во дворе за деревянным забором стояли вяз, старая груша да две черешни: белая и розовая, «кахетинка». Огород был большой, разве что за год без хозяйки пришел в запустение, а та, бедная, все возилась с ним до последнего… А дочерям не до огорода было. Обе работающие, своими мужьями обремененные. Анжела, младшая, осталась бездетной. Злые языки говорили… да мало ли что они говорили, стоит тут всех пересказывать? С годами потеряла она всю незаурядную красоту свою, удивительно ужалась в заду и раздалась в груди, будто рак, сгорбатилась. Маленькие по рождению руки от массажей пошли венами, стали тяжелыми, надутыми, будто неживыми. Может, за фигуру, а, может, из-за характера прозвали ее в больнице Паучихой. Муженек ее, Терентий, третий по счету, был моложе Анжелы на десять лет. Перебивался шабашками, а как половину зрения потерял – просто болтался себе хвостом между женой и дружками. Как вернется из компании пьяненький – а пить ему по зрению нельзя было вовсе – Анжелка его сильно била, охаживала чем под руку попадет. Когда же жалела, звала сыночком. По выходным они садились в белую «Ладу» и ехали в город. Ехали медленно, величаво. Терентий рулил, а Анжела командовала.

Вера болезненно стыдилась младшей сестры. Всем была она несхожей с ней. Будто от разных отцов. Если до самой старости волосы Анжелы были черными и вились по плечам крупными жесткими кудрями, то Вера, выходя из дому, укладывала пепельные волосики свои под косынку, а перед уроком косынку снимала и укладывала в сумку. Была она с пороком сердца, но сына, Василия, родила. Тот вырос умным, упрямым, одиноким. Учился хорошо в школе, где мать была ему классным руководителем – так она сама решила. Потом сам поступил в МГУ и по окончанию уехал в Америку. Муж Веры, Афанасий, бывший спортсмен, вел в той же школе физкультуру и допризывную военную подготовку. Жил себе так спокойненько, пока не дождался пенсии по возрасту, а после, на пенсии, решительно ничем не занимался. Читал «Советский спорт» и помогал жене по хозяйству. Жили они в двухкомнатной квартире со всеми удобствами, полученной по очереди, и хозяйственных хлопот было у них немного.

Вера продолжала работать на пенсии. По возвращении из школы Вера обязательно час отдыхала, лежала с закрытыми глазами, прикрыв их носовым платочком. Афанасий, стараясь не греметь посудой, накрывал на стол и звал жену обедать. После они брали продукты и шли вдвоем к Степану Николаевичу. Афанасий нес котомку и шел позади, нагоняя жену, потому как любил переброситься с встречными любезностями и из-за этого отставал.

– Моей Верочке нельзя больше трех килограммов. А как вы хотите? Сердце! Тут иначе нельзя… – объяснял он каждому.

С возрастом Афанасий, некогда огромный телом мужик, осел, омямлился. Лицо стало маленьким. Только мослы еще торчали широко и беззащитно. Казалось, неизменная котомка в его руках заменяла поводок на шее.

С самого детства Вера Степановна жила, сама того не замечая, с единственным видением себя очень хорошей, но болезненной, и оттого избегала дурных людей, сомнительных ситуаций и прочих крайностей, ежечасно помня, что ей нельзя напрягаться. В школе среди коллег особым авторитетом не пользовалась, но и претензий или неуважения к ней никогда не было. Навещая отца, она каждый раз будто удивлялась происходящему. Наверное, в глубине души ей было странным, что в этом мире есть кто-то еще, кроме нее, о ком следовало заботиться. Но скажи ей так, она бы сочла это замечание дурным и злым и искренне не поняла бы сказанного, так как даже не принимала возможность каких-либо претензий к ней. Зайдя за порог родительского дома, Вера слабела в ногах, из рук в руки передавала сиделке банки и кастрюльки с едой и, посидев возле кровати с отцом двадцать минут, уходила в сопровождении Афанасия.

Еще до того, как Степан окончательно слег, он сам приходил к дочери в гости, за столом расхваливал Афанасия и ее обед, а потом коварно заявлял, что остается у нее жить.

– Ну что ты, папа! Не говори глупостей. У тебя же целый дом, сад. Как мы будем с тобой в двух комнатах. Да ты и не сможешь!

Степан умолял, плакал, льстил, злился, проклинал обеих дочерей, но по указанию жены Афанасий каждый раз обманом выводил старика за дверь, прихватив портфель, с которым тот приходил к ним, и доводил его обратно до дома.

В последний раз, самовольно отправившись к старшей дочери, Степан Николаевич заблудился, и нашли его только на железнодорожной станции. Он ехал в Париж. С тех пор Степан Николаевич стал путать людей и времена, называл Веру Светланкой, по имени покойной старухи своей, и постоянно жаловался. Изредка вспоминая что-то из одного ему ведомого прошлого, он счастливо смеялся и тут же плакал, как пятилетний ребенок. Смех его звучал бессильным блеяньем, и в эти минуты Вера пугалась, будто перед ней сидел незнакомый ей, совершенно чужой, неприятный человечек с мутным взглядом. Ничего, решительно ничего не оставалось в нем от ее отца, оставшегося для нее навсегда большим, громким и отсутствующим. Все ее пряничное детство он жил непонятной и неинтересной ей жизнью где-то там, «у себя на работе», которая невидимо и разом вырастала размером с волшебную гору тут же за калиткой, едва он за нее переступал.

Теперь Степан Николаевич не помнил себя больше часа и каждый раз всем навещавшим его говорил, что его никто не навещает.

– Пап, ну как же ты тут один все дни?! Я ж только сегодня была у тебя? Супчик принесла. Ты его ел. Вот, смотри, пустая кастрюлька, – успокаивала его Вера.

– Никакого супчика не ел. Я уже год ничего не ем. Вы все моей смерти ждете! Все!

Накануне Пасхи Степан Николаевич преставился. Хоронили всем поселком. Внук из Америки не приехал. Прислал телеграмму с соболезнованиями от него и его семьи. Анжела на могиле заламывала руки и кричала вплоть до обмороков. Вера стояла смирно, тихонько плакала и все думала, за что на нее свалились все эти неприятности. А сколько, зная характер сестры, их еще будет?! Ведь предстояло ставить могилку, справлять сорок дней, потом годовщину, предстояло непременно делить наследство – а ей-то, с ее сердцем, надо все это каким-то образом выдержать… Внутренне она уже простилась и с домом, и с мебелью, и даже с любимым маминым чайным сервизом. Не давало покоя одно… То, чем она не могла поделиться даже с Афанасием. За месяц до смерти отец – а он еще был по большей части в памяти – потерял свою вставную челюсть. А без нее ему было очень трудно жевать. Весь дом перерыли – мало ли куда он ее мог деть? Алевтина божилась, что Николаевич никуда, даже во двор, из дому не выходил. Но так и не нашли. А сам Степан Николаевич плакался и божился Вере, что это Анжелка его зубы похитила, чтоб он быстрее умер от голоду – затем, чтобы захватить все его имущество, все распродать и уехать со своим охламоном Терентием в город. Повторял он это быстро, скороговоркой, словно боялся, что из ниоткуда возникнет Анжела и схватит его за язык. Младшую дочь Степан Николаевич боялся и даже по-собачьи перед ней заискивал, потому что она кричала на него из-за битых чашек и испачканной постели. Смущало Веру во всей этой истории еще и то, что Анжела настояла на своей сиделке из больницы, когда она еще раньше и намного дешевле договорилась с соседкой, бабой Маней.

Но Вера Степановна про челюсти не верила. Это было бы… Это было бы уж слишком даже для Анжелы. А если бы так, то ей, Вере пришлось бы, пришлось бы тогда…

Она так и не смогла придумать, чего бы ей пришлось, удостоверься она в правоте отца, и на этом месте она мысленно отмахивалась от своих дурных мыслей. «Чего не придумает человек в крайнем состоянии», – говорила она себе и обретала утешение. Однако ненадолго. Все чаще хотелось поделиться с Афанасием. Мешало только опасение, что Афанасий поддержит невероятное и вот тогда, тогда…

Отыграли годовщину широко. Поминками заправляла Анжела. Терентий с дружками шныряли меж комнат, следя за тем, чтобы кто чего не стырил. Только что было взять? За год почти все, что можно было унести, перекочевало из старого дома к Анжеле, да и сам дом достался ей. Вера почти не сопротивлялась. На мероприятии в ушах Анжелы сверкали серьги с огромными бриллиантами. Подвыпивший Терентий вслух размышлял о том, куда бы мог старик спрятать чековую книжку, и сокрушался о потерянных «по глупости и жадности» деньгах. Вера глядела на часы, ждала отведенного ей перед самой собой времени, чтобы уйти, не нарушив приличий. Гости ели и пили.

Апрельским туманным утром к дому подъехала фура. Незнакомые люди принялись выгружать вещи. Оказалось, что Анжела тихонько продала дом чужим, т.е., людям не из поселка. Выходило так, что поминки отмечали уже в заложенном жилье.

Вскоре, найдя покупателей и на собственную недвижимость, доставшуюся ей от первого мужа, Анжела с Терентием перебрались жить в город. С тех пор сестры больше не виделись.

Еще много лет, проходя мимо бывшего отцовского дома, Вера останавливалась. Смотрела на фруктовые деревья. Уткнувшись в мокрый, горячий от слез платок, вспоминала маму, детство, себя и все прошлое и далекое виделось радостным и солнечным, как во сне. Только сердце болело по-настоящему.

Браслетик [Карта IV, Вода-Страх]

– Работаю я в женской парикмахерской «Эвридика», администратором. Ничего, работаю, не жалуюсь. День до обеда, другой день после. Парикмахерская хорошая, культурная. Девочки, ну, умницы. Особенно мне Катя-черненькая нравится. Есть еще с другой смены Катя-беленькая, блондинка, значит. Тоже хороший мастер… Я ей говорю, чего ты со своими волосами делаешь, уже как пакля, а она говорит, мужики блондинок любят. Любят они… Но не таких же, перекисных! Вон уже, долюбились, беременная ходит, а от кого, непонятно! Свадьбы-то не было. Тю-тю, значит… Вот, которая черненькая, она и постарше и, видно, скромная. Но, что правда, то правда, обе работают много, молодцы… А чего им не работать? Молодые еще. Не замужем-то, кто их кормить будет? А так и на хлеб хватает, и в Турцию слетать. Я своей паршивке – она у меня колледж кулинарный закончила, нигде толком не работает – говорю, переучивайся на парикмахера, не пропадешь, говорю. Сколько люди есть, у них волосы будут. А она – не хочет. Хочет в коммерческий поступать, на экономиста. А батя деньги ей из-под куда достанет? Умная. Мать после работы ходит, в домах у богатеньких убирает, сортиры моет, ничего, а она, вишь, умная. Вчера в три ночи вернулась – на мерседесе ее хахаль привез, я сверху из окна видела. Хорошо, батя пьяный вчера с работы пришел, так, не ужиная, лег спать и до утра… Короче, ничего не понял, а я ему и не сказала. А то бы он мне все мозги выпотрошил. Нет чтобы ей, как дочери, по заднице надавать, он мне мозги это самое… крутит. Лучше б уж сыном занялся. Оболтусом растет. От рук отбился. Мамку не слушает. И это только седьмой класс… Я Валере – это муж-то мой – говорю: он, стервец, курит. Я же чую запах-то. Со школы приходит – я чую. Не дура. А Валера, свое: я, мол, с семи лет курил и, ничего, бросил, когда захотел. Так, говорю, то ж время было другое. Не было этих, как их… спайсов этих.

Вот так вот нанервничаешься, надергаешься, а еще на работу идти надо. А там такие нефертити попадаются… Я что, я культурная. Улыбаюсь. Объясняю все обстоятельно, надо – хоть сто раз одно и то же повторю. С меня не убудет. Не то что Валька, сменщица моя. Весь нам бизнес испортит. На нее посмотришь, сразу видно, киряет. Придет только на работу, а от нее уже нет-нет да пахнет. Я, говорит, люблю коньяк Бэлис. Всего одну рюмочку в день. Господи-прости, хер побольше она любит. Ни маникюра приличного, ни пальто. Хабалка. Пока не заговорит, так, кажется, и ничего. А рот откроет… Не тронь, говорят, дерьма, не воняет.

Я вот насколько старше ее, а выгляжу моложе. (Ну, не страшнее, уж точно). У меня и руки ухожены всегда – вон сколько люди кремов придумали, и за лицом слежу. Я ей так и говорю: скоро будешь выглядеть, Валька, как старая проститутка.

Скорей бы ее выгнали.

Ну, да что я все о других. Лучше расскажу, какая история со мной сегодня приключилась. Правда, нанервничалась, но… хорошо, что хорошо кончается. Значит, так. Даже не знаю, как начать… Заметала я под креслами (а чего не замести, веничком раз-два, что, из-за этого корона упадет?), вижу, у раковины на тумбе браслет лежит. Красивый. Видать, кто-то снял, да забыл. Думаю, не буду трогать, от греха подальше. Кто вспомнит, заберет. Замела, вернулась к себе, села за стол. А сердце не на месте: вдруг кто из посетительниц присвоит? Вернулась за ним, и нет, дурная, чтобы сразу девочкам указать, положила в карман. Решила, придет хозяйка, а я тут как тут – возьмите-получите. У нас все в целости-сохранности.

Тихонько достала, рассматриваю у себя под лампой. Разноцветными маленькими камешками снаружи усеян, а они, прозрачные, сияют – душу радуют. Одно слово, бижутерия. И тут, черт подстроил, одновременно и телефон зазвонил, и дверь открылась. Я машинально браслет в ящик стола закинула. Говорю вежливо с клиентом по телефону и понимаю, что вляпалась, аж ноги ослабли. Хозяйка-то браслета вернулась. Я ее боковым зрением узнала. Она, скажу вам, мне с первого взгляда не понравилась, еще сразу, когда только по записи приходила. Холеная молодая курица. Видно, никогда не работала. Если только то, прости-господи, чем она занимается можно работой назвать. Я ей говорю, подождите, девушка, пожалуйста, я закончу разговор, а она – в зал, слышу, уже кричит на мастеров. А я и трубку бросить не могу…

Понимаю, решат, что я украла. Этой курице что – я ей браслет вручу, а меня с работы выгонят. Не поверят. И тут меня такая обида за несправедливость взяла. Я всю жизнь работаю, семью тащу, дочке образование дать не могу, а эта… сыкуха, пришла, орет! Девочки с утра до вечера, можно сказать, трудятся, ей же красоту делают, а она, неблагодарная! Сама хоть бы день на их месте покрутилась на ногах. И вот из-за такой дряни длинноволосой меня же ни за что с работы выгнать хотят. Думаю, нет, погоди. Никто тебе такого права, жизнь мою калечить, не даст. В чем вина моя, что на камушки загляделась? Так за поглядеть спросу нет. Да еще на искусственные. Схватила я тот браслетик и по пути быстренько в подсобку шнырь – и в корзину с грязными полотенцами кинула. Зашла в зал, что, говорю, случилась? Сама улыбаюсь, а коленки подкашиваются. Давайте, говорю, вместе поищем. Вы, дамочка, только не нервничайте. Может, чаю вам сделать?

Понятно, ничего не нашли. Извиняйте, мол, знать не знаем ничего про ваш браслетик. Может, вы его в машине своей обронили. Или еще где… Нам ведь неприятности не нужны, потому мы вам на полгода скидку на свои услуги предложим. Катенька у нас на все руки мастерица. Правда, Катя?

Короче, ушла эта стерва и милицию не стала вызывать. Смешно, ей Богу, из-за бижутерии такой сыр-бор развела. Правду говорят, чем человек богаче, тем жадней. И нахальней. Нет в мире социальной справедливости… Куда Бог смотрит?

А браслетик я племяшке подарила на шестнадцатилетие. Мне-то оно на что? Мне чужого не надо. Со своим бы добром разобраться.

Радамила [Карта V, Вода-Наслаждение]

Вспоминаю семинар Олега Бокачева, что проходил подле Иссык-Куля (я уже упоминал об этом). Меж утренними и вечерними занятиями, если погода позволяла, мы выезжали на озеро. Загружались в старый микроавтобус «Мерседес», и нас везли на пляж. Выбирали место, где почище и безлюдно.

Те часы, что мы были предоставлены сами себе, оставили во мне ощущение замедленного времени и приятной неприкаянности. Я до сих пор «слышу» величие, ясность и покой озера… Мне тогда хотелось быть незаметным, и внутри группы я избегал чего-то большего, чем поверхностное общение. Потому не слишком уединялся, но и в обсуждения вступал редко. Было бы неправильно вовсе не реагировать на те притяжения и отталкивания, что неизбежно возникают между людьми, когда они продолжительное время находятся вместе обособленно от других. Я с удовлетворением констатировал, что с каждым днем мое присутствие само по себе наполнялось для других неким, еще неясным смыслом. Замечал, что с кем-то чаще оказываешься наедине или по соседству, невольно встречаешься взглядами. Одновременно тянешь руку к одной солонке или вазочке с фруктами…

Я назову ее Ида, по относительному созвучию с ее настоящим и непривычным слуху именем. Она приехала на семинар с дочерью по имени Рамина и собачкой, мелким тонконогим кобельком, который внезапно накидывался то на одного, то на другого участника и так же неожиданно пугался и убегал. Мне не удалось отследить тут какую либо вешнюю закономерность, сложилось ощущение, что песик отрабатывал непроявленные состояния своих двух хозяек. Мелкие собачки, замечу, почти всегда истеричны и умеют, как правило, лишь изображать. Так, периодически, песик приосанивался, становился в сторожевую стойку, дерзко водил носом по ветру, вглядываясь куда-то поверх, в одному ему ведомое пространство – в этот момент, уверен, он мнил себя защитником. Например, крупной пограничной овчаркой. Но уже в следующую минуту собака могла сорваться в заливистый лай и начать прятаться в ногах. Отчасти из-за собаки (я брезгаю шерстью, а громкие звуки меня огорчают) на пляже я старался держаться подальше от мамы с дочкой. Но я не сомневался в происходящем между нами.

– Я слышала, ты хорошо разгадываешь сны? – спросила меня как-то Ида.

Я кивнул.

– Послушай. Мне снилось, что за Раминой приехал кортеж из черных и белых машин, но зачем-то в первый автомобиль села я.

Мы шли по глубокому песку. Вереницей верх, к микроавтобусу. Ида несла сумку и коврик для занятий йогой. Я подумал было помочь ей с сумкой, но остановил себя. Задал пару уточняющих вопросов по сновиденью. Всегда задаю вопросы, даже когда в этом нет необходимости. Если человека не включить в сам процесс, то интерпретация в виде готового результата, даже если и будет принята, то окажется обесценена и, скорей всего, не оставит следа.

– Думаю, вы (со всеми участниками семинара я упорно держался на вы)… вы хотели бы выдать дочь замуж.

– Да, естественно. Девочке уже шестнадцать. Пора замуж, – Ида подозрительно огляделась. – И Олег так говорит, и я в этом уверена. Я сама ее в восемнадцать родила, и считаю, что уже поздно.

– Поздно? – Я остановился, пропуская других вперед. – Но… дело в том, что вам самой замуж надо больше, чем ей.

Я смотрел в ее миндалевидные внимательные глаза, на пеструю радужку – Ида не отводила взгляда – и понимал, что достаточно дотронуться до ее голого плеча или взять ее руку в свою…

– У вас невыносимо красивая дочь. Настоящая восточная красавица. Я боюсь смотреть в ее строну, глаза обжигает. – Я, кажется, впервые за время семинара улыбнулся ей. – Рамину действительно надо поскорей выдать за достойного мужчину. Сильного. И уже с достатком.

– Где такого найдешь? – Ида замерла (стремительным пустоватым выражением лица, манерой двигаться она напоминала крупную дикую кошку), потом быстро и разочаровано выдохнула. – Я с ее отцом полтора года как развелась. Всегда считала сильным. А на поверку… Одни деньги.

– Очень хорошо понимаю вас, Ида. Поверьте.

Пожал плечами и пошел дальше.

Кажется, больше мы практически не разговаривали. Я несколько раз ловил ее острый взгляд. В автобусе или за общим столом мы садились поодаль друг от друга… На пляже я позволял себе исподволь наблюдать за Раминой, за ее безупречным телом, еще не тронутым взрослой болью и ее последствиями. Наблюдал за движениями ясных, по-детски округлых бедер, неспешных рук. Поворотами головы. Я затаивал дыхание и на миг, закрыв глаза, становился то самим песком – и тогда в меня вдавливались ее круглые пятки, впивались нагретые солнцем пальчики, то прозрачной солоноватой водой, припадающей к ее гладкой наготе всей своей холодной поверхностью. От таких экспериментов над собой темнело в груди, живот скручивала сладчайшая судорога, и хотелось плакать от отчаянья и полноты.

Взгляд Рамины обычно скользил по мне ровно, безучастно, так же как скользил по лицам встречных местных жителей, силуэтам песчаных гор, пустым тарелкам перед обедом. Лишь вглядевшись, силой пробившись сквозь обезоруживающую, я бы сказал, сказочную красоту черт, можно было заподозрить в ней большее. Когда, наконец, в своей настойчивости я выкрал подтверждение тому (однажды я заметил, как она посмотрела на мать) меня перехватил ее цепкий взгляд, взгляд недоверчивого наблюдающего ума. Я был удовлетворен. Сама мысль, что я мог бы влюбиться в красивую пустышку, унижала меня.

Семинар длился неделю. После я ни с кем из его участников не виделся. Связь через социальные сети быстро сошла на нет.

По прошествии лет образы мамы и дочки не стерлись в моей памяти. Наоборот, оказались плотней, стали более яркими и пронзительными. Пронзительными, как сама красота и ее неразрешимость в нашем мире. Вот, прямо сейчас могу легко представить Рамину в ярком бирюзовом купальнике, осторожно входящей в воду, Рамину, томящуюся во время учебных занятий на деревянном табурете (и еще не осознающую свое томление). Вижу ее, надкусывающую ломтики персика. Или играющей с пятилетней русской девочкой, взятой на семинар молодой супружеской четой из Алма-Аты. Девочке той было скучно, и она все время требовала её:

– Радамила, Радамила, смотри какая бабочка! Радамила, меня бобоська сейчас как у-укусит!

Девочка упорно называла ее Радамилой, сколько ни поправляли. И, честно говоря, я думаю, девочка была права. Имя Рамина как будто что-то недодавало.

Снова вижу Иду. Ощущаю ее разочарованный выдох, ее оправданную тревогу за дочь.

Если попробовать отбросить все «но» и говорить по существу… Что мне, зрелому, здоровому и небедному мужчине, не позволило даже помыслить о Рамине как о своей невесте? Нет-нет, совсем не то, что вы подумали… Не то, что я женат. Опустим без разъяснений. Скажу разом: правда в том, что я просто не знал и не знаю, что делать в жизни с такой красотой. Мне было бы гораздо счастливей и понятней – скрестить, положим, по-другому времена и пространства – с Идой, женщиной самостоятельной и по-женски умной. А Рамина… В моем сознании, как в бесконечном киноповторе, она все выходит из воды, по-детски улыбается чему-то неведомому, вся в крупных капельках… и мраморными разводами солнечные блики играют на ее лице. Для кого?

Скоморохи [Карта VI, Вода-Владение]

То был первый год моего проживания в Минске и первый год моей психологической практики. Тогда я еще не имел клиентской базы, не знал своих возможностей, но мучительно предчувствовал себя другого; предчувствие это было смутным, неуверенным и потому принимало вид причудливых, даже фантасмагорических всплесков активности не в том, как я это сейчас вижу, в чем следовало, и не про то. Я неосознанно искал чуда в себе и ошибочно принимал за него череду своих заблуждений и слабостей. Особенно к этому подталкивала нужда. Крайняя материальная нужда на грани нищеты – великий и бескомпромиссный учитель. Сочетание бедности и больших претензий свело меня с соседкой по имени Карина, женщиной лет пятидесяти, личностью нервной, яркой, пожалуй, необычной. Карина самостоятельно изучала астрологию, принимала людей, гадала на картах Таро. Мы пытались кооперировать свои усилия, перенаправлять друг другу клиентов, громоздили один на другой «успешные» проекты… Как мне представляется, странность, противоестественность нашего союза порождала не только неизбежные кривотолки, но и ту неустойчивость – а жили мы оба так, будто водная зыбь расходилась под ногами, но ты все не тонул – справляться с которой можно было только постоянным волевым и творческим усилием. Это изнуряло. И очень меняло. По-крайней мере меня. Одним из таких творческих эпизодов было увлечение идеей организовывать глубинные психологические Игры для богатых людей.

Я поделился этой идеей с Татьяной, одной из первых своих клиенток, и та, доверяя мне, предложила организовать День рождения для своей клиентки и приятельницы по имени Валя. Будучи сама руководителем агентства по организации праздников, Татьяна выступила посредником. Карина и Татьяна категорически и одновременно друг другу не понравились, но, как сказала Татьяна, «работала» она со мной и потому каждый раз смирялась с существованием Карины, впрочем, по каждому поводу давая нам это понять. Татьяна объяснила, что Валентина – «жена очень, очень крупного человека, очень, очень известного бизнесмена». Теперь он выделил жене деньги на ее День рождения с тем, чтобы та хоть как-то развлекла себя. До дня рождения осталось три дня.

Встретились на квартире у Карины. Принимать у себя – я не решился бы. По стоимости с Валентиной договаривалась Карина. Мне было поручено не лезть в это дело. Потому, услышав заявленную Кариной сумму, я только отвел глаза, и в животе у меня нехорошо потянуло вниз. Валентина согласилась. Я бы запросил вдвое меньше.

Мы взялись за дело с отчаянной смелостью дилетантов и новаторов. Конечно, это еще не уровень Игры, но то ли еще будет… Двое суток продолжался марафон: мы выписали имена всех приглашенных и по рассказам Валентины сочинили о них безвредные розыгрыши, истории, подарки «со смыслом» и прочие креативные сюрпризы. Мы успели, но от перенапряжения у меня покруживалась голова, а от страха потели ладони.

Событие отмечалось на окраине города (по крайней мере, для меня, еще не ориентировавшегося в городе, это запомнилось так) в большом стилизованном под «бывшие времена» ресторане. Ресторан закрыли под мероприятие. Гостям накрыли в большой комнате. Нам отвели отдельный столик, поставили напитки, закуску. Мы ждем, не притрагиваемся. Волнуемся и скрываем это друг от друга. Чтобы занять себя, обсуждаем интерьер. А были там и железные газированные автоматы, куда надо было закидывать медь, и, кажется, пионерские горны по стенам, куски кумача, добросовестно нарисованные советские агитки, гипсовые вожди и прочие собранные по госучреждениям коммунистические атрибуты. И еще меню в виде газеты «Правда». Нэпманский китч. Однако мы с Кариной, предупрежденные, где состоится мероприятие, пытались выделить для себя из антуража и использовать в работе имевшуюся во всем этом ностальгическую жилку. Сейчас, оглядывая наше выступление, предполагаю, что мы выдали замечательный «креативный продукт». Люди удивленно благодарили, покачивали головами, а мы предвкушали, что теперь – пройдет только неделька-другая, ну, пусть месяц, и добрая половина из присутствовавших, оценив нестандартность праздника, будут наперебой звать нас к себе и, конечно, платить «как положено». Мы же будем солидно пожимать губами и говорить: «Нет, вы, конечно, можете провести мероприятие вдвое дешевле. Но тогда это уже не к нам».

Признаться, я мало что помню конкретного из подготовленного нами. Сейчас мне мучительно внятно видится, как Валентина, согласно плану, рассказывает историю о себе и о присутствующей за столом старинной своей подружке. Не торопясь, как-то обстоятельно и правильно, рассказывает про то, как они еще школьницами возвращались по домам из школы и залезли на черешню. Не гарантирую достоверности деталей ее истории, осталась картинка: вижу девочек, сидящих на большой старой черешне, в черных школьных передничках. Очевидно, учебный год заканчивался, а может, даже сдан был выпускной экзамен. Иначе как успели бы поспеть ягоды? А эти-то ягоды и важны здесь… Не разберу самих слов Вали, только голос, и потому не смогу отделить, что было сказано и что уже прибавлено мной. Вот, вижу сумерки, и девчонки объедают ничейное дерево, растущее у перекрестка. Мимо проходят люди, а они сдирают вслепую жирные теплые ягоды, сплевывают, виновато смеются, и все так необычно свободно, так вкусно. Сумерки густеют… Начинает наливаться прохладой ночь. Почему же так поздно? Может, учились со второй смены? Или задержались где-то и оголодали… Чтобы угостить домашних, одна из девочек заворачивает черешню в кулек из бумаги, вырванной из сердцевины школьной тетради. А дома разворачивает его под яркой кухонной лампой и видит, что вся черешня, буквально каждая ягода, в червях.

Гости за столом прыскают, морщатся, фукают, а мы с Кариной вдруг достаем два кулька с заранее купленной на рынке черешней и вручаем имениннице и ее подруге. Кулечки свернуты конусом из линованных в клетку листов, исписанных по-детски широко синей шариковой пастой. С полями.

Мы отработали программу за два часа. Поблагодарив публику и еще раз поздравив виновницу торжества, выходим. Нас отводят за отдельный накрытый стол. Я хочу пить, наливаю себе в высокий стакан клюквенного морса. В какой-то момент струйка, булькнув нутряным чмоком, кидает брызги на мою белую рубашку. Две маленькие красные точки. Через минуту сюжет повторяется с Кариной. Она отставляет графин и беспомощно смотрит на свою белую блузку.

Официант приносит конверт с долларами. Остаток. Делим пополам. Вяло едим что-то, елозим вилками.

– Эта Валентина – мудрая женщина, – говорит Карина.

– Ты так говоришь, потому что нагляделась на ее мужа?

– Нет-нет, я ничего не имею против него. Богатый человек. Может себе многое позволить. Я – ну, ты же знаешь, просто не выношу, когда при мне матерятся. Взрослые солидные люди… Признаюсь тебе, мне приятно, что мы устроили праздник для этой женщины, – крашеные ресницы Карины взметнулись, глаза увлажнились от умиления собой. – Она как будто через нас себя другую разглядела. Знаешь, я уверена, без нас ее День рождения превратился бы в повод для очередной попойки ее муженька.

– Даже с нами его было слишком много.

Мне неприятно было вспоминать, как совсем только что он тыкнул мне, как громко и матерно обзывал своих друзей-приятелей. Я, помню, успел ухватить его взгляд и параллельно происходящему, как будто со стороны, подумал, что если он еще раз так обратится ко мне, я вмажу. Но он больше не обращался и будто не замечал меня. Между нами пролегла стеклянная граница. Сейчас я понимаю, что этот властный и грубый человек годами до и после барахтался в тупом отчаянии победителя, которому больше нечего завоевывать и оттого еще злее бесчинствующего в отданных на потеху и разграбление городах. Может, сам того не понимая, искал он возле себя Человека – друга или врага, а с тем и смысл. А стыдно мне поболее должно было быть за его гостей, от которых он каким-то нелепым образом зависел и которые из-за этой его зависимости позволяли себя унижать, а себе – скоморошничать.

За стенкой стали раздаваться все более громкие и пьяные голоса. Мы понимали, что скоро начнутся танцы, и до этого времени нам надо бы убраться восвояси.

– А ведь мы с тобой запачкались здесь, – сказал я Карине, разглядывая следы на рубахе.

– Ничего, эти пятнышки легко отстирываются.

– Я не об этом.

– Я тоже. Плюнь и забудь. Все закончилось.

Я чувствовал себя опустошенным и всю дорогу назад молчал. Уже минут через двадцать, в троллейбусе, мне показалось, что никакого Дня рождения Валентины в моей жизни не было, я не мог вспомнить ни одной шутки, ни одной фразы – память разом вымарала событие. В нагрудном кармане лежали чужие деньги. Я притих у окна и больше не размышлял, не оценивал себя, просто откуда-то твердо знал (такая внутренняя убежденность иной раз случается со мной), что ничего подобного в моей жизни больше не будет.

Офицерские сборы [Карта VII, Огонь-Страх]

Мне было 28. Пришла повестка из военкомата. Согласно приказу Верховного Главнокомандующего, т.е. президента РФ, по всей стране в едином порыве должны были быть организованы сборы офицеров запаса, которые до этого, по-моему, уже лет десять как не проводили. А тут, видишь ли, вспомнили.

В военкомате товарищ подполковник объяснил:

– Чего еще вам для счастья нужно! Зарплата на предприятии сохраняется, еще здесь получите… в соответствии со званием. Утром – к восьми в часть, вечером – домой, к жёнке. Один месяц, и все тут. А там, глядишь, и новое звание.

Товарищ подполковник показался мне тогда не по званию моложавым. Русым с густой ранней проседью на висках. Это сочетание седины и русого прямого волоса, помню, чем-то понравилось мне. В целом выглядел он приятно, не по-армейски: высокий, тонкой кости, с интеллигентными жестами рук. И говорил необычно, без подразумеваемого мата в паузах.

– Договорились, Алексей Степанович, – сказал я, – завтра буду. Что брать с собой?

– Да ничего не надо, «военник» возьми, ну, и все!

Назавтра поутру, на плацу, за зданием военкомата, нас собралось человек триста, а может, и больше. Примерно все друг другу ровесники. Многих я еще по институту знал. Кто-то изменился, потолстел, поумнел, кто не очень. Кто-то уже успел наперед накачаться пивом, кто общих знакомых нашел и анекдоты травит, а кто и молчит себе в сторонке. В целом, весело: ржут, подкалывают друг друга, матерятся беззлобно.

Продержали нас так час с лишним, потом выстроили в три шеренги повзводно. Уже не помню, по какому принципу взвода рассчитывали, кажется, по прописке. И снова оставили на солнцепеке. От утренней прохлады не осталось и намека. Время-то ближе к полудню. Июнь. Затылок жарит. Тут, наконец, выкатывается на середину плаца краснолицый полковник с круглым торсом, в орденах, и зычно так, по-настоящему, рявкает:

– Смир-на-а!

И, надо сказать, все присмирели. От происходящего у меня нехорошо заскребло на душе. Но я отогнал предчувствия. Не на шутку вымотало мне нервы то противостояние, что случилось у меня с шефом, и меньше всего хотелось лишний раз нервничать. Работал я тогда старшим инженером на частном, «наукоемком», как любил это подчеркивать шеф, предприятии. Курировал цех восстановления… Решил увольняться, но лучше было немного переждать. На другой работе меня ждали только с августа. Потому сборы те показались мне в масть.

Круглый полковник еще минут десять что-то доносил до нас, «товарищей офицеров» в положенном ему амплуа, а потом взревели моторами с два десятка «Уралов», нас закидали в борта и увезли за город на танковый полигон. Народ аж посерьезнел от такого разворота событий.

Далее. Стоим в поле. Большая армейская палатка. По периметру солдатики-срочники с автоматами. У входа в палатку хрякоподобный прапор. Ко входу в палатку – вереница нас. Все возмущаются, звонят своим… Возмущаются – не то слово. Я столько мата на один кубометр воздуха в единицу времени, пожалуй, никогда не слышал. Не решусь воспроизводить диалоги… Но, в самом деле: ни туалетной бумаги, ни зубных щеток не взяли. Пришли, в чем в кафе ходишь. А иные и в фирму принарядились. Пощеголять по случаю. А тут… Ощущение совершенной нереальности происходящего. Словно каждый не смеет до конца поверить, что это не концерт. Заглядывает другому в глаза, машет куда-то вокруг себя руками, а в глазах, если вглядеться, уже-уже присобачилось что-то такое тусклое… Слаб человек. Особенно мне запомнился чернобровый домашний мальчик с аллергической астмой. Такое впечатление, что я его по городу откуда-то знал… В поле-то разноцветы, вот его и разобрало, он аж на глазах распух. Звонит с мобильного домой, чтобы лекарства привезли. Чихает, сморкается. Все пытается объяснить матери, как сюда добираться. А в глазах слезы.

Я молчу. Гляжу вокруг. Слушаю, как во мне нарастает ярость. Как же так? – думаю. – Вот ты… И ты. И ты. Знаю, хорошо знаю вас, увы, на одном курсе учились. Вы тогда всё под бандюков косили. С первокурсников стипендию снимали. И вы тоже баранами блеющими в загон пойдете? Пойдете. Никуда не денетесь. И еще послушней иных. Вот так: заходит человек в брезентовую палатку – заходит еще человек, выходит – уже в сапогах, в полевой форме. И как будто голос теряет. А если и открывает рот, то, как рыба. Лишь воздух хватает, а голоса больше нет.

Я долго стою у входа, но в сторонке. От земли испарина поднимается. Высокое солнце то выглядывает, то уходит за облака. Прапор часто косится на меня, злится, чего-то крякает. Разноцветная вереница, что ко входу, все тоньше, все короче. А уже там, за палаткой… Там происходит совсем другое. Сидят ребятки на земле серыми горстями, незряче щурятся. Прикуривают от сигаретки.

Ни один, понимаете, ни один, не свернул с этого коротенького маршрута. Не вспомнил недавних громких слов своих, когда черту эту перешагивал. Что же за страх, что за сила тасует нас? Ни молодость, ни кавказский гонор не сыграли здесь свое. Всех перемолотило, как сено пустое.

– А ты что стоишь, гарцуешь? – не выдержал прапорщик.

– Я – домой.

Я уже раньше знал, что поступлю так, но словно чего-то ждал из пространства. Весточку, наверное… Да. Просто, возьму и уйду. Не потому, что «самый умный» или «самый смелый». Понятия не имел, чем мое поведение обернется. Я знал, что не в моих силах принять такое унижение. Лучше умереть. И сейчас, по прошествии времени, скажу, что самым важным в таких ситуациях бывает признаться себе в том, что выбора иного у тебя нет. Иной выбор сделает уже «другой», сломанный ты, каким мужчине не должно быть.

Я прошел не спеша мимо автоматчика, и тот не знал, как себя вести. Пропустил. Дальше прошел мимо «старлея».

Так я дошел до ближайшего поселка, а там – на автобусе до города. Вернувшись во Владикавказ, я направился в штаб 58-ой армии, сказал на КПП, что нужен начальник. Пропустили. Указали, куда идти. Принял меня дежурный капитан, в изумлении выслушал и сказал:

– Чтобы принес в свой военкомат справку от врача о небоеспособности. Ищи, свищи, как хочешь. У тебя, хлопец, есть сутки!

«У меня есть вся моя жизнь», – мысленно возразил я в ответ и ни к какому врачу не пошел. Направился в военкомат. Поднялся на третий этаж к товарищу подполковнику. Тот узнал, оторопел.

– Клянусь тебе, я сам не знал, что с вами так поступят. Честное слово!

Он говорил и понимал, что я не верю.

– Вы обманули меня, Алексей. Обманули. Не важно, знали или нет. А жаль… Мой телефон у вас есть. Если что будет от меня надо – звоните, приду.

Я ушел.

На следующий день зашел на работу и написал заявление об увольнении.

Предатель [Карта VIII, Огонь-Наслаждение]

Сергей ехал к себе в офис, когда раздался звонок. На экране высветилось «Илья». Первая мысль была не брать, но сама поспешность этого «не брать» показалась унизительной. В самом деле, чего ему, Сергею, убегать от разговора? Илья ему не враг. Просто – никто.

Когда-то они учились в одном классе, не сказать, что очень дружили, но были в одной компании. Учились в разных вузах, на какое-то время потеряли друг друга из виду, т.е., вообще никак не контактировали, но случилось так, что Илья «подобрал» Сергея и устроил работать в торговую фирму, где уже сам занимал позицию старшего менеджера. Организация была крупной, многопрофильной и по тем временам очень известной. Сергей же на тот момент перебивался, чем мог, жена его только родила, сидела дома, и помогать им было особо некому. Встретились одноклассники случайно, в продуктовом супермаркете. Илья был с женой Леной и двумя белоголовыми девочками-близняшками, которых Лена везла перед собой от прилавка к прилавку в пластмассовой машинке-корзине. Илья представил Лену, купил в подарок большую упаковку памперсов. – Знаю по себе, – сказал он, – это дело никогда не лишнее! – Подвез Сергея к дому, где тот снимал квартиру, и пригласил его в гости с женой «заценить супер-ремонт, что они с Леной забабахали».

– Бабла ушло немерено! – повторял он, описывая свое жилье.

На новой работе Сергей сразу прижился, руководство его заметило, и уже через полгода он был назначен старшим менеджером «расстрельного» отдела продаж и – справился. Илья втайне покусывал локти, но вслух гордился и в компаниях говаривал: «Вот, знакомьтесь, мой друг Сергей, восходящая звезда “Prestige Company”. Я его, можно сказать, подобрал, как Чебурашку, в магазине».

Лет пять они шли нога в ногу. Дружили семьями, ездили вместе отдыхать. Детей отдали в одну школу. Практически одновременно стали руководителями отделов. Сергей возглавил, как и добивался того, новый отдел планирования, Илья вел цех доукомплектации и упаковки. Дружеские отношения продолжались, но уже, скорей, по инерции, что-то настоящее в них незаметно пропало. Так случается, когда в мужских отношениях пропадает соперничество. Сергей больше не видел в Илье ориентиров для себя, смотрел куда-то поверх его головы, Илья не понимал, куда, и это беспокоило. Они еще ездили вместе на шашлыки, жены ежедневно перезванивались, но было в этом все меньше необходимости.

Сергей сетовал, что, с его точки зрения, «Prestige Company» развивается неправильно и через пару лет будет уже поздно что-то менять. Во время одного из редких поздних кухонных разговоров Сергей поделился с Ильей, что написал письмо учредителям.

– Прыгать через голову шефа – плохой маневр, – констатировал Илья.

– Знаю. А что делать, если Константиныч в упор игнорирует меня. Зачем тогда было огород городить, создавать отдел, содержать людей, вести статистику, давать еженедельные выкладки?

– Ты как, свою работу делаешь? Делаешь. Свое мнение руководству высказываешь? Высказываешь-высказываешь. Где надо и не надо высказываешь. А вот ответственность за предприятие на себя не взваливай – не твоя прерогатива.

Илья откинулся на спинку кухонного диванчика и нехорошо сощурился.

– На, вот, лучше, пахлаву попробуй. С чаем – вкусно.

– Ты не понимаешь. Через год контора лопнет.

– Это всего лишь твоя идея. Прибыли растут. Филиалы строим. Кредиты дают, значит, верят в нас – а там, – Илья указал пальцем вверх, – не дураки сидят. Быть недовольными все могут. Каждый норовит против системы переть. Это сейчас модно, с жиру-то. А ты возьми и что-то конкретно предложи! Новую стратегию разработай. Ты же кто – голова? Вот и думай.

– Думаю-думаю.

– Эх, Сережка! Не в свое время ты родился! Поздно тебя мамка с папкой замесили. Вот, знаешь… надо было тебе жить в коммунистическое время. Чтобы с маузером людей пачками крошить. Далеко бы пошел!

Через день Сергей набрал по внутренней связи Илью и пригласил к себе.

– Что так официально, Сережа?

– Приходи. Жду в два.

Илья пешком поднимался на верхний этаж, на душе было нехорошо, неуютно. В кабинете уже сидели руководители трех отделов, сам Сергей и его помощник.

– Заговор? Бунт на корабле?

Илье все еще не хотелось воспринимать происходящее всерьез.

Сергей был взволнован, говорил быстро, коротко, показывал слайды, приводил статистику, пояснял детали. Когда Сергей закончил, вопросов больше не было.

– Крыть нечем, – прокомментировал выступление Анатолий Львович, руководитель транспортного отдела. Но, как-то, Сергей Валентинович, все это очень… смело.

– Как руководителей отделов, я поставил вас в курс дела. На пятницу назначена встреча с учредителями. Константиныч обязательно пригласит вас. Думаю, уже сегодня Катя наберет каждому из вас. Так что, – Сергей развел руками и по-мальчишески улыбнулся, – делайте свой выбор, господа.

Коллеги вышли один за другим, Илья еще потоптался, будто ему следовало что-то непременно сказать, но говорить не хотелось, и было понятно, что Сергей хочет остаться один.

– Голова! – Илья похлопал товарища по плечу и ушел.

На встрече с учредителями все руководители отделов поддержали позицию генерального директора Альберта Константиновича. Каждому дали возможность высказаться. Когда очередь дошла до Ильи (говорить ему пришлось вторым, после руководителя отдела продаж) он начал так:

– Все знают, что Сергей мой друг. Но дружба дружбой, а служба, как говорится, службой…

Сергей дальше не слушал. Он безучастно смотрел на своих коллег, на галстук Альберта Константиновича, на учредителей, и в уголках его губ ютилась тихая усмешка. После собрания он написал заявление на увольнение.

Через два года после ухода Сергея и переформирования его отдела торговая фирма «Prestige Company» громко лопнула.

Прошло десять лет, а старый номер мобильного и номер Ильи сохранились.

– Привет, Сережа, есть время поговорить?

Голос звучал по-прежнему жизнерадостно.

– Здравствуй, Илья. Какими судьбами?

– Хотел бы встретиться… Ты что, в дороге? По громкой связи говоришь?

– Все нормально. Говори.

– Хотел бы, говорю, встретиться.

– Зачем?

– Хочу попросить у тебя прощения… Столько лет, а как ком в горле сидит, когда про тебя вспоминаю. Я же предал тебя тогда. Я тогда сам этого не понимал. Развернулось все как-то не в твою пользу. Я ведь и, правда, собирался тебя поддержать… Ну что я тут снова оправдываюсь. Прости меня, брат.

– Прощаю.

– Я серьезно, я же все эти годы…

– И я серьезно, Илья. Прощаю. Подожди, я сейчас припаркуюсь… Ты хороший человек, Илья. Совестливый. Ты всегда был таким, со школы. Мало бы кто на твоем месте мучился… Все случилось, как должно было случиться.

– Сереж… Сережа, ты даже не представляешь… Ты – человек! С большой буквы. Давай, знаешь, договариваться. Когда ты сможешь? Я же знаю, ты сейчас человек занятой. Ты скажи только когда – и стыканемся. Может, за город? По шашлычку, как раньше?! Моя Ленка будет просто счастлива с твоей встретиться.

– Нет, Илья. Не надо нам встречаться. Прошлое прошлому… Забей. И – Лене привет от меня!

– Подожди-подожди, – голос Ильи опал, он почувствовал себя будто в воде, будто скользнула мимо леска и вдруг невидимая рука больно подсекла его за ребро. – Подожди, не режь-то меня без ножа…

– Илюша, брат мой. Не поймешь ты меня. Говорю тебе, не поймешь. Другой я теперь. Потому и смысла нам видеться нет.

– Так ты что же, паразит, думаешь, тебя одного время меняет?

– Нет. Так не думаю. А ты, каким был… такой и есть. Ты думаешь, ты изменился, понял что-то? Нет, только думаешь, что понял. А не стань я сейчас по твоим меркам богатеньким, ты бы не позвонил мне. Нет-нет, я не про то… Подожди. Не про то, что тебе от меня что-то надо. Просто представь, что я, как когда-то, остался ни с чем, на улице, и ты опять встретил меня в супермаркете. Ты бы понял, что предал меня? Нет. А ведь то, что я встал на собственные ноги – считай, случайность. Понимаешь?

– Продолжай.

– Ты всегда жил и живешь не собой, не своим умом. А ты – умный. Задачи по математике лучше других решал. Помнишь? Ты, Илья, слишком хочешь успеха и молишься на тех, у кого он есть, и потому сам не получишь его. Не найдешь, не ухватишь ты так судьбу за яйца. Успех – это ведь что? Это всего лишь то, что говорят о тебе другие. А кто эти другие? Я мало видел в жизни людей. В основном животные и дети. И вот ты, Илюша, где ты, если от обезьяньих восторгов зависишь, от всего этого общественного мнения? Ответь, что они могут понимать и что им до тебя? Люди заняты собой и тем, что копируют копии когда-то удачных копий. Идти на поводу у других, значит никогда не сделать ничего настоящего.

– Я понимаю тебя, Сережа. И даже принимаю.

– Ничего ты не принимаешь, как жил, так и будешь жить, брат. Услышь меня. Ты не меня предал, ты себя предал. Ведь ты же не Анатолий… как его там?.. Анатолий Львович. Ты сразу просек, что я прав. Но: как посмотрит шеф, как посмотрят на тебя другие – для тебя это оказалась важней, чем твое собственное понимание правды. Вот твоя беда! Вот что комом у тебя в горле сидит. Другие до правды не доросли, и им плевать на нее. А ты – решиться на нее не можешь. Колбаса, на хрен, важней. Так? Чего молчишь, мерзавец? Записывай адрес! Приезжай к нам сегодня вместе с Леной, с детьми – договорим. Я звоню, чтобы моя пирог с вишнями сделала… Алло? Илья?

Тесей [Карта XI, Огонь-Владение]

На столе две стопки листов и лампа. Настольную лампу я вожу с собой из кабинета в кабинет, с одной работы на другую. А когда-то я делал под ней уроки. Обычная лампа. С кнопкой и съемным козырьком. Пластмасса пожелтела от времени, и кнопка работает через раз.

Сижу. Правлю тексты. Жарко. Окна распахнуты настежь. По кабинету летает огромная муха, настырная, как мул. Мне 29, и я все еще не понимаю, как я стал ответсекретарем (и в глубине души до конца не понимаю, что с этим делать, несмотря на то, что скоро уже будет год, как на посту).

Стопка слева – на уровне моих глаз, это тексты невычитанные. Справа – маленькая, но тут уж все листы в редакторских закорючках, сделанных жирно синей пастой. Я осуществляю и редактуру, и корректуру авторских текстов. Еще принимаю посетителей. Отбираю прозу, поэзию, публицистику. За исключением текстов тех, кто носит свои творения сразу к Тотрову Руслану Хадзыбатыровичу; то, как заведено было еще до моего появления в редакции журнала «Дарьял» и продолжилось согласно негласному договору после, не мои авторы, а люди главного редактора. Собственно, они ко мне и не заходят. Если только потому, что редакция переехала на новое место – с Проспекта Мира на улицу Маркуса – и еще не все сориентировались в кабинетах. Большинство из авторов, попадая в редакцию, впадают в наигранную учтивость и почти младенческую беспомощность, похожую на нарциссическое слабоумие. Как на приеме у врача. Слишком уж силен в русской литературе стереотип о близкородственности гениальности и идиотизма. А все, как я быстро сообразил, кто приходит ко мне – гении.

– Руслан на работе?

Я поднимаю глаза. Рослый красивый мужчина пижонского вида. С ухоженной седой бородой.

– Добрый день. Вам нужен Тотров Руслан Хадзыбатырович?

– Он самый.

– Его кабинет напротив.

– Нет его там.

– Значит, ушел на обед. Будет после двух.

– А где ваш Гибизов?

Почему-то бесцеремонность посетителя импонирует мне. Нравится голос – уверенный, глубокий, громкий. Посетитель непохож на литератора. Знает Гибизова. Гибизов Руслан Сергеевич – это наш завиздат, и в тот день он отсутствовал из-за давления.

– Я могу вам чем-то помочь?

– Я – Олег. Тезиев.

– Очень приятно.

– А ты – Бугулов, значит?

Я кивнул.

– Что ж тебя, брат, все бросили тут одного? За всех, значит, тут в жару работаешь. Э-э! Разленился старик, разленился! Звони ему.

– Руслану Хадзыбатыровичу?

– Кому же еще? Скажи, Олег пришел. Пусть немедленно сюда едет. Волга его еще на ходу? Да не дрейфь, мы с ним старые друзья. А то подумаешь, бандит пришел и командует…

Я набрал. Тотров, на мое удивление, сказал, чтобы Олег сидел и ждал его, но в голосе редактора я не услышал воодушевления.

– Дай сюда трубку.

Я невольно протянул ее.

– Слушай старик, давай, поднимай там свою редакторскую… сказал бы я что именно, если бы не твой Бугулов. Он слишком у тебя вежливый. Где ты таких находишь? Все-все… Выезжай. Давай, жду!

Мужчина уже сидел за столом и барабанил пальцами по столу. Впервые мой просторный кабинет показался мне тесным.

– Ну что, есть что-то хорошее? – он кивнул на бумажную стопку. Что пишет наша осетинская п…добратия? Прошу прощения, ругаться нехорошо, больше не буду. Бугулов, ты хороший человек, я людей сразу вижу. Вот, – он сует мне деньги, – закажи три пирога и, ну, там, еще чего… Коньяк есть? У Гибизова вашего всегда что-то есть.

– Вы даете слишком много денег.

– Сдачи вернешь. Я – проверю.

Смотрит на меня и гогочет. Не поймешь, говорит человек всерьез или шутит.

– Как мне к вам обращаться?

– Олег. Я ж сказал, Олег. Давай, брат, сгоняй. А я тут, хочешь, за тебя все отредактирую? Все, шу-чу. Не обижайся. Шучу я так.

Я принес осетинские пироги из кулинарного магазина. Взял фрукты. Потом появился Тотров. Я разрезал по команде главного редактора три пирога, разлил по пятьдесят грамм. Руслан сказал тост. И мы долго сидели втроем, отложив все дела. Пили чай, чашку за чашкой. Тотров добавил себе рюмочку коньяка, курил. Олег за все время едва пригубил первую. Рассказывал какие-то совершенно фантастические истории… Все смеялись. И за все время – ни одного посетителя.

Расставаясь, Тезиев чуть не увез меня к себе в гости, знакомить с женой. Когда, наконец, после очередного дубля, дверь за ним закрылась, я понял, что беспомощно улыбаюсь.

– Руслан Хадзыбатырович, что это было?

– Это стихийное бедствие называется Олег Тезиев.

– То, что он рассказывал, правда?

– Черт его знает. Я дал себе зарок никогда не проверять его слова и то, чем он занимается. Поэтому мы дружим уже тридцать лет. Но он… очень серьезный человек. И никогда ничего просто так не делает. Скоро чего-то попросит от меня.

С момента знакомства в течение нескольких лет, что я работал в редакции, мы виделись множество раз. И, кажется, я побывал в его семье, и будто Олег угощал меня яблочным соком собственной выжимки, был познакомлен с его последней женой, ранее представлен очередной его молодой возлюбленной, которая, помню, ощутимо взволновала мое романтическое воображение. Зачем-то заходил с ним в какой-то кабинет в Доме правительства… Странно, я не понимаю, как это все происходило. Настолько не понимаю, что даже не уверен, что не выдумал все это сам на основании впечатлений от Олега и его многочисленных рассказов. Твердо знаю, что видел Олега и запомнил его еще в детстве. Он недолгое время жил в моем дворе, образованном четырьмя шестиподъездными пятиэтажками. Было даже так, что где-то в возрасте восьми-девяти лет по соседству дружил с его сыном. Не помню имени. Мы хвастались друг перед другом английскими словами, который оба изучали с репетиторами. Когда Олег проходил по двору – грудь навыкат, с импозантной бородкой, в красном фирменном спортивном костюме и белых кроссовках, казалось, весь двор мог смотреть только на него. Несколько раз Олег заходил в редакцию вместе с их общим с Тотровым другом, которого все называли Керменович. Таким же крупным и громким. Тот работал в руководстве одного из заводов республики. Они устраивали у меня в кабинете армрестлинг, любовно обзывали и шпыняли друг друга и потом гонялись друг за другом так, что я боялся, как бы они не зацепили скрупулезно склеенную мной и Гибизовым эпоксидной смолой старую казенную мебель и все не порушили. Для всех этих игрищ необходим был зритель, и меня без спросу назначили им.

Я любил его рассказы и в душе ждал визитов. В отсутствии Олега просил Тотрова за традиционным послеобеденным чаем рассказать истории о нем. К этим рассказам присоединялась Ольга Тотрова, супруга Руслана, Руслан Гибизов, Таймураз Саламов, врач, переводчик и альпинист (ему, уходя из редакции, я предложил свое кресло ответсекретаря). Из всего этого вихря чужих слов проступают то одни, то другие истории, яркие картинки, обрывки замечаний и мнений. Вот я вижу, как в лучах заходящего солнца Олег съезжает, как на салазках, на огромной ели, срубленной специально для Тотровых на Новый год, съезжает по нетронутому снежному горному склону мимо поста ГАИ, и те каким-то чудом не видят этого, и потом, примотав сверху к машине, ввозит ель в город. А ель и наполовину не вмещается в квартиру. Вот, случайно встретившись с Ольгой в городе, он на прощание, со словами «извини, что с пустыми руками» сует ей в сумочку боевую гранату. А тут, со слов Саламова, который случайно встречает его в московском метро, Олег, поговорив с ним о том, о сем, вдруг достает ключик, открывает дверцу в стене и исчезает за ней на глазах обомлевшего товарища. Вижу, как на спор, к ужасу пассажиров, с лёту проезжает на старом «москвиче» меж двух железных столбов, перегораживающих возле Ногирского поворота прямой проезд на бесланскую трассу. По словам Саламова, который с медицинской дотошностью обследовал все, что было связано с феноменом Тезиева, свободное расстояние оказалось уже ребра спичечного коробка. Я знаю, и это абсолютный исторический факт, что Олег был премьер-министром Южной Осетии, что именно он возглавил ополчение во время ингушского вторжения в 1992. Что это он тогда просто – по крайне мере, так это выглядело – взял и вывел из воинской части БТР-ы и вереницей повел через город. При этом, по словам свидетелей, сам он в белом костюме ехал впереди колонны бронетехники в черном мерседесе. В этом же костюме и белой шляпе он ходил по окопам, никогда не пригибаясь. Олег рассказывал мне, что «свои», из республиканского правительства, несколько раз пытались убрать его. Так, однажды, сзади в него стрелял снайпер, но в этот момент кто-то привстал, и пуля пробила бойцу черепную коробку, осколок которой ударил Олега в затылок. Олег тогда от удара потерял сознание. Рассказывал о подстраиваемых автокатастрофах, когда его сносили с трассы двумя идущими навстречу друг другу армейскими «Уралами». Всего не перечислишь… А сколько невообразимых розыгрышей, которыми, по всей видимости, Олег подсаливал мирные периоды своей жизни!

– Руслан, вот ты возьми и запиши все это, – часто говорил Гибизов Тотрову. – Ты же писатель! А то пропадет такое богатство. Мы уйдем, кто это все помнить будет.

На это главный редактор обычно безнадежно отмахивался, и сигарета в его руке на миг оставляла изломанный след.

– Нет, определенно он связан с серьезной конторой, – повторял Тотров.

– Ты же говорил про ГРУ… – подхватывал Гибизов.

– Может, и ГРУ. Но учили их там крепко. А помнишь, Руслан, он устроился на Манеже вести группу каратэ.

– Он что, владеет каратэ? – спрашиваю я.

– Не знаю. Чем он только не владеет. Что с двух рук стреляет точно в цель, я своими глазами видел. Владеет он каратэ или еще чем – не важно. Главное, что он устроился как-то работать тренером по каратэ. И вот, слушайте. Это, конечно, надо видеть. Значит, первое занятие, выстроил он пацанов и, как всегда, стал говорить о том, что настоящий мужчина может все, и физические возможности человека не ограничены. В своем духе. И какой-то там подзаковыристый нашелся, спрашивает: а с балкона сможете спрыгнуть? А там, знаешь, балкон в метрах пяти…

– На Манеже? – перебивает Гибизов. – Не-е, больше. Метров восемь.

– Ну, в общем, Тезиеву делать нечего. Поднялся и спрыгнул. Ты представляешь, – обращается ко мне Руслан Хадзыбатырович, – он же весит центнер. Спрыгнул, встал, отряхнулся.

– И – ничего?

– Да ты, Денис, не понимаешь, Олег же здоров, как… как буйвол. И надо же, дурак, вместо того, чтобы закрыть всю эту историю, говорит, с этим вот своим дурацким бахвальством:

– Ну, что? Кто из вас повторит за мной?

Парнишка из группы, тот ли, что хотел подкузьмить Олега или другой – не помню, пошел, спрыгнул, сломал к чертовой матери ногу. Тезиева уволили. Два дня не поработал на новом месте. Я часто напоминаю ему его великую тренерскую карьеру… Странный он человек.

– Легенда. Он ведь настоящий герой. Как будто из Нартского эпоса вышел, – говорю я.

– А ты насчет этого лучше у самого Олега спроси. Он тебе, если захочет говорить, на полном серьезе расскажет, кто он.

– Кто?

– Потомок Тесея. Древнегреческого. Какие тут Нарты? Смотри больше. Он даже кого-то ученого нанимал, чтобы подтвердить греческое происхождение своей фамилии.

– Подтвердил?

– Олег-то? Конечно, подтвердил.

Окончание следует.