НОВЕЛЛА
1
Я очнулся от громкого весёлого голоса с хорошим радостным чувством – как бы то ни было, еще на одни сутки стал ближе к смерти, на одни сутки сократился неизвестный срок моей маеты. В смерти ничего страшного – и вовсе она не черная, а белая, как простынь, как врачебный халат, как береза в парке… Она дружелюбная избавительница. Впрочем, сам к ней не спешу – будет верным и из того немногого предстоящего кусочка жизни извлечь оставшиеся немногие простые удовольствия и радости – хотя бы радость проникающего в окно света, радость свободного дыхания!
– Капельница, капельница! – снова слышен задорный голосок, и в палату въезжает дребезжащий штатив с флаконами желтой жидкости и прозрачными трубочками.
Зря все-таки разбудили: хорошо было спать – море снилось… будто плыву брассом, и вокруг расходится мелкая голубая волна… и вода такая прозрачная!
Аккуратная белокурая медсестра в очочках ловко открывает мою руку, перевязывает резинкой, вкалывает, вставляет канюлю, налаживает скорость капель…
Все же опять какое-то занятие: наблюдать, как убывает желтая жидкость из флакона. Прекрасно знаю, и врачи знают, что желтая жидкость не поможет, но и врачи, и больные будто разыгрывают некий спектакль: врачи делают вид, что лечат, зная, что болезнь неизлечима, больные пытаются убедить и себя, и врачей, что их состояние улучшается.
2
Володя, сосед по палате, авиатехник в прошлой жизни, рассказывает, как летал в Антарктиду, как занимался подводной охотой на Тенерифе, как руку располосовала мурена, когда полоскал в воде рыбью требуху… Теперь нам только и осталось – жить прошлым. Но, хоть, слава Богу, обоим под пятьдесят, есть что вспомнить, уже пройдены этапы юности, молодости, зрелости, уже вкусили плодов земных – путешествий, женщин, мастерства, отцовства… А вот каково молодым ребятам и девчонкам, которые попадают сюда? За что их наказала судьба? Или Бог? В отделении для неизлечимых больных особенно мучает вопрос Теодицеи. Ах, этот глупый, слишком человеческий рефлекс: «За что?»… Да ни за что! Болезнь бьет и порядочных, и дурных – нравственная шкала никак не выстраивается…
Мне не хочется рассказывать о себе, хотя и есть о чем, точно знаю: Володе будет не интересно как раз то, что мне интереснее всего: нюансы, тонкие наблюдения, а не набор не ограненных интеллектом и не спрыснутых приправой юмора фактов.
Громадное тело двухметрового Володи, красавца и бабника, теперь ему еле повинуется: шатаясь, он едва добирается вдоль стенки до туалета, полусогнутый, он не может поднимать ничего тяжелее мобильного телефона, по которому время от времени звонит жене и дочери и, привыкший быть хозяином в семье (скоро это положение изменится – лидерство перейдет к супруге) дает строгие указания. Да и тонкие движения, такие как писание букв, даются ему с огромным трудом. Все дело в том, что испортилась в организме проводка. Такая у нас болячка…
– А вызывали ко мне профессора Коновалова, – рассказывает Володя, опираясь руками на кровать, – Ну, зашел, посмотрел так… и ничего не говорит. Ну, я спрашиваю, ну что, доктор, может, скажете, какие у меня перспективы? А он говорит: «Ну что я тебе могу сказать? Какие перспективы? – говорящая голова!» Ты представляешь?
Я знаю, что Коновалов сказал правду – с нашей болячкой умирают в полном сознании при полной обездвиженности – на куче собственного дерьма.
Откидываю одеяло с ног – пальцы почти не слышны, будто отморожены, и ноги до паха будто в тесных резиновых сапогах зажаты. Пытаюсь шевелить пальцами ног – получается… Главное – ходить можно, хотя шатает, словно моряка в шторм. Это, казалось, безобидное онемение началось полгода назад и месяц за месяцем поднималось, захватывая сначала стопы, потом голени, потом бедра – будто постепенно погружаешься в трясину.
Но солумедрол стоит дорого, и лечащий врач Людмила Сергеевна, пожилая женщина с суровым лицом Родины-матери на Мамаевом кургане, при моей попытке заговорить о солумедроле становится еще более суровой, переводит разговор на другую тему или вовсе резко его обрывает.
– Да я заплачу! – наконец не выдерживаю, у меня есть возможность…
Солумедрол нашли – за три флакона три тысячи.
Яна сказала, что сначала уходит чувствительность, а потом теряется и двигательная способность. Яна говорила твердо, глядя перед собой вперед – твердость на грани истерики.
Возможно, солумедрол приостановит процесс. Можно только приостановить, но не вылечить.
Яна твердила:
– Все оттого, что ты в Бога не веришь. Поверь – и у тебя все сразу пройдет, чудо явится!..
…Она ждала от меня преображения, ждала чуда, а оно не являлось, и Яна злилась.
А я и сам не знал сейчас – верю или не верю. До болезни, пожалуй, верил больше, пока все складывалось более или менее хорошо. Теологические темы у нас с Яной возникали и раньше, до моей болезни. Почему-то о Боге говорили особенно часто после близости или после третьей или четвертой кружки пива.
Странная у нее все-таки вера. Меня всегда удивляло ее стремление расчислить Бога: на основании снов, примет, по накоплению дурных или хороших поступков, если давала нищему милостыню (а она давала ее всегда), то давала не просто из жалости, а из убеждения, что за это ей в чем-то где-то воздастся – по усвоенной раз и навсегда формуле: сколько отдашь, столько и получишь – из-за чего жизнь превращалась в какую-то довольно забавную игру, шараду. Иногда она мне казалась вполне сумасшедшей, иногда – не вполне. Да по-иному быть и не могло: в нормальную женщину я бы не влюбился.
Эта почти детская корысть (с радостью сообщает: вот дала сегодня в метро бомжихе десятку – и на работе приработок, сто долларов левых!) даже забавляет! Не раз хотел спросить ее: неужто Бог настолько мал, что его может расчислить человек? Может ли муравей прочитать «Братьев Карамазовых»?! Бог абсолютно непознаваем. Бог непознаваем и непредсказуем, хотя бы для того, чтобы мы не могли иметь с него корысть! Однако спросить почему-то не получалось, всегда что-то мешало… А может быть, просто боюсь поссориться?
Да и у нее свои учителя – экстрасенсы, достигшие «высшей» духовности и умения видеть прошлые жизни или передвигать взглядом ложки, стаканы…
А по-моему «высшая» духовность просто в том, чтобы не подличать и , по возможности, делать добро… Всего-то… Но попробуй-ка выполни это «всего-то»! Добро!..
– Тогда что такое добро? – взвивалась она. Ей во всем нужны были четкие определения. Я злился, лопотал, что не существует в принципе всеобъемлющих, абсолютно точных определений, к которым она стремилась. Создать хоть одно такое определение то же самое, что постигнуть Бога (что в принципе невозможно). И, тем не менее, в человечестве, безусловно, существует понимание добра и зла.
Но только не буддистские штучки (тут мой голос креп, становился металлическим)! Добро и зло по-буддистски – что-то достаточно неопределенное и аморфное (в конечном итоге добро и зло считаются «майей» жизни, «иллюзией», которую необходимо преодолеть «просвещенному»). Этому ее и учили любимые экстрасенсы, к которым она ходила раз в неделю на промывание мозгов. Нет, буддистское добро не для меня – оно пассивно: могу – делаю, а могу и не суетиться, если оно с моей точки зрения трудновыполнимо (все – майя!). В буддизме вопрос о добре и зле незаметно снимается. В этом есть что-то предательское.
Пройдясь несколько раз по кругу мыслей, я натягиваю покрывало, закрываю глаза. Теперь уйти от себя! Вообразить себя, к примеру, настольной лампой? Лампа ничего не чувствует, кроме собственной твердости и яркости – ей все до лампочки… Эмпатией это называется – вообразить себя каким-нибудь предметом. Уже второй день пытаюсь использовать этот прием, чтобы обмануть время – ни черта не получается! Ни лампочки, ни табуретки, ни банана, который вчера принесла Яна, из меня не получается! Боже, какое несовершенство!
После того, как профессором Гречко был вынесен приговор, исчезло будущее, ради которого, считал я, как и все «здоровые», лишь и стоило что-то делать, этот теплый, серебристый, манящий вечно вперед шар, и образовалась пустота, светлая бездна, которую надо было чем-то заполнить – все равно чем. Сколько еще осталось этой пустоты? Год? Два?… Взгляд упал на черные книги в нише тумбочки – их принесла Яна – «Молитвослов», «Добротолюбие для мирян»…
Пустоту можно было заполнять бесконечным повторением молитв: «Отче наш, да святится имя Твое…»
Это хорошо представлять себе, что в конце, что бы ни случилось, как бы ни пакостничал в жизни, поджидает тебя добрый дядя, который все подытожит и, пальчиком погрозив, чудесным образом все простит. А, кстати, почему бы и нет? Почему бы не дядюшка? Почему бы не принять пари Паскаля: есть столько же доказательств отсутствия Бога, сколько Его бытия – так что лучше выбрать? Пусть будет! Мне нравится так мечтать, в глубине души я этому не противлюсь. Истину-то мне все равно не «догнать»!
Мудрые книги, высокие, хотя и несколько странные… но они парят где-то слишком высоко, но я не нахожу в них конкретных советов как жить и действовать в моем положении! Только молиться и еще раз молиться? А мне позарез нужны практические приемы, чтобы хоть как-то выживать, а не общие красивые рассуждения. А они говорят: кайся – я каюсь, вспоминаю грехи, придумываю новые, но облегчения почему-то нет – становится хуже, они говорят – отрекись от мира – отрекаюсь, пытаюсь разлюбить природу, путешествия, рыбалку, и в душу неслышно проползает равнодушие к миру земному, а за ним – равнодушие к добру и злу! Святые говорят – не смейся, смех – это грех… и тогда я четко понимаю, что прощаюсь с миром, что книги эти не приспособление к жизни, а проводы в мир иной, отучение, отлучение от мира сего… Впадаю в депрессию – врач назначает амитриптилин, от которого еще хуже – только спать хочется. И никто, никто не даёт простых советов, как продержаться – значит, придется изобретать велосипед самому. Хорошо евреям: вот у них, говорят, в Торе все расписано, на все мелочи и случаи жизни, хотя вряд ли есть что-нибудь насчет рассеянного склероза!
А вот есть же галльская пословица: «Не умирай, пока живешь!»
Яна яростно спорит: ей дико, что я подвергаю какому-то, пусть самому осторожному сомнению авторитет этих книг, авторитет Святых отцов. Яна с головой бросилась в роль спасительницы. Едва ли не каждый день приезжает с фруктами, яблоками, бананами, персиками и святыми книгами, раз привезла из Троице-Сергиевской Лавры святую воду – полная двухлитровая бутыль Святой воды из-под фанты, в которой плавал кусочек мандариновой мякоти! Так ее швыряло: от христианства к экстрасенсам и назад…
Сегодня, наверно, тоже приедет. Я ей рад, не рад только разговорам, которые она ведет, смысл коих в том, чтобы отказаться от всего мясного, пить мочу сумасшедшего дедушки, возомнившего себя святым, и каяться, каяться, каяться… Надолго ли хватит ее пыла, и не превратится ли он вскоре, когда станет ясно, что одним наскоком здесь ничего не сделаешь, в раздражение и агрессию? Вполне возможно, что у нее кто-то появился… Возможно, тот же гуру, к которому она ходит. Очень логично. Ньютоновское измерение.
Надо что-то придумать самому!
Вспомнил! Толстой писал, что когда жизнь ставит неразрешимые вопросы, надо просто жить сиюминутной жизнью – решение даст сама жизнь.
Еще надо научиться не думать дальше завтрашнего дня. В конце концов, болезнь протекает медленно, как проказа (только снаружи не видно, а разрушает изнутри «проводку»). На далекую перспективу лучше не думать – говорящая голова!.. Досужим думанием только определенно испортишь день сегодняшний, а ведь их, сравнительно благополучных, и не так много осталось… А за день изменений практически не чувствуешь – только месяца через два-три вдруг обнаруживаешь, что онемели еще бока, или грудь, или кончики пальцев на левой руке…
А может, лучше бы научиться и вовсе не думать, как амеба, к примеру… реагировать на свет, принимать пищу и выделять ее в переработанном состоянии (самый проблематичный момент).
И все же нет! Мыслить – это последнее, что остается. Браво, Декарт: «Мыслю – значит существую!». Это, пожалуй, последнее, что остается после того, как вместе с ослаблением чувствительности кожи и собственных мышц утрачиваются физические, сенсорные удовольствия – простое физическое удовольствие легкого движения, ощущение собственного тела, походки, обладания женщиной… И все же галльская пословица сияет в сознании, как девиз, пока бормочу молитвы: «Не умирай, пока живешь!». Кожа до груди чувствует лишь сильные раздражения, а не легкие прикосновения.
Нет, с женщинами можно бы и сейчас (даже «технически» получилось бы лучше, дольше), но удовольствие не то: вместо освежительного потрясения – сладенькая булочка. Легкие прикосновения – основа физической любви – исчезают.
А если представить себе, что эта реальность есть сон, а сон и есть настоящая реальность? – Очень банально и неубедительно…
Как хорошо быть деревом, сухой и теплой березой…
Ускорение времени: сон, воспоминания?
В этом стремлении заполнить пустоту, отделяющую меня от белой избавительницы, я дошел до пошлейших, презираемых ранее занятий: разгадывание дурацких кроссвордов, пустое таращенье в телеэкран, где бегают, стреляют, бьют, насилуют, спасают…
Нет, на иную, альтернативную реальность сны не тянут: обрывочные, беспорядочные, не несущие в себе смыслов и намеков, как обрывки не смонтированной режиссером пленки, в которой и звук-то перепутан, смещен, смещены понятия – внутри последнего сна я был уверен, что силикатные кирпичи – это книги.
И снова мысли: мол, как несправедлива судьба, мол, будущее перечеркнуто… Стоп, стоп, стоп… Во-первых, нужно научиться останавливать и направлять свои мысли и чувства, как постовой направляет потоки машин.
Первый шаг: сравнить себя с тем, кому хуже – такие примеры изобретательная природа всегда подаст, и в клинике они есть!
Второе – не жалеть себя: стоит только начать, и тебя затянет в такую черную воронку депрессии, из которой никто не вытянет, надо понять, что в данной ситуации помочь можешь себе только ты сам. Надо научиться смотреть на свою болячку как бы со стороны, со спокойным холодным интересом: а вот еще симптомчик сегодня прибавился!..
И потом, что такое будущее – да его попросту еще не существует! Как ты можешь предвидеть свои дни – и здоровому завтра на голову кирпич может упасть! Потому надо жить сиюминутностью, не теряя достоинства! Негативное течение мысли обрывать, а не погружаться в него. Негативная мысль рождает и усиливает негативную эмоцию и наоборот – вот он, порочный круг, воронка… Необходимо бдить, разрывать его. Больше всего страшна не смерть, а потеря достоинства! Болезнь – испытание твоего достоинства! Подготовка к иной жизни, если хочешь! Чем достойней будешь себя вести, тем благосклоннее тебя встретят ТАМ… Дяденька…
В больничной библиотеке нашел том Бакланова – военные повести – и вдруг зачитался. Люди в экстремальных ситуациях, пусть и в иных… не надумано… И вдруг поразился общим, казалось, совсем малозначащим моментом – невольную радость какого-то животного превосходства выживших после боя над телами мертвых товарищей – «А я еще жив!»… Есть такое тщательно скрываемое скотское ощущение превосходства, когда видишь соседа по палате в гораздо худшем состоянии. Неподотчетное бессознательное чувство какой-то щенячей радости, когда принес из родника воду не могущему выйти дальше коридора Володе: я еще могу пройти полкилометра, а Володя уже нет! Причем в этой радости никакого злорадства, и все равно что-то подленькое…
Все относительно. После того, как мне поставили диагноз, перед тем, как попал в это учреждение, я чувствовал себя несчастнейшим из людей. Однако вот очутился здесь, увидел людей с тем же диагнозом и даже в гораздо худшем состоянии, и это чувство почти исчезло, и даже появилось чувство превосходства над теми, у которых болезнь зашла дальше! Вспоминался не раз в последнее время Джек Лондон: рассказ «Каулау-прокаженный». У прокаженных был свой островок, райское место, где они жили без контакта со здоровыми людьми довольно счастливо. Хорошо бы и у нас был бы свой остров (только не северный суровый Валаам, куда свозили после войны вымаривать инвалидов!), а какой-нибудь субтропический, где можно получать от жизни последние радости и отходить к белой избавительнице в душевном мире.
3
В коридоре бубнит телевизор. Больные рассеянным склерозом уставились в экран: несколько ходячих и два обезноженных молодых парня в каталках – один из обезноженных совсем юный, с чрезвычайно умными живыми глазами, нервным лицом, реагирующим на каждую вибрацию, у второго дела похуже – в армии процесс запустили и сильно поражен головной мозг, солдат (так его здесь зовут) почти ничего не говорит, и смех у него ужасный, как вопль удавленного; его не раз приходится слышать, когда идет комедия или боевичок: сначала страшно – потом привыкаешь.
На сей раз передача про СПИД: переливание из пустого в порожнее… надо ли изолировать больных, можно ли с ними совокупляться… в общем все то же любимое телевидением почесывание интимных мест публике.
Здесь же сидит в кресле и Тимофей, бывший электрик из Сургута, высокий красивый парень двадцати девяти лет. Тимофей плох, он болен уже три года: голова и руки его трясутся, пройти может не больше пятисот метров, но в шахматы обыгрывает всех… Процесс у него начался после травмы головы:
– Прыгнул с поезда на скорости 60 км в час.
– Да как же тебя так угораздило?
– А, синий был.
(Синий – значит пьяный).
– Ну и что?
– А ничего, проспался и пошел дальше… Только через три месяца началось.
По телевизору передача про СПИД продолжается.
– А вот интересно, что это за болезнь, она хуже нашей? – простодушно интересуется Тимофей.
– А тебе мало нашей? – спрашиваю, – тогда бы на каждом из нас по десять докторских защищали!
Высказываю предположение, что хорошо бы нам обзавестись для пущего самоуважения, кроме рассеянного склероза еще одной – двумя неизлечимыми болезнями, не только СПИДОМ, но и рачком каким-нибудь, сифилисом…
Повальный хохот!.. И страшный задыхающийся смех солдата Володи уже совсем не кажется страшным, и больше всего смеется мальчик с живыми умными глазами, и я рад за него, рад, что хоть на миг ему стало легче. В своем смехе они на миг поднялись над собственным страхом смерти!
Инвалиды в креслах и колясках сидят в холле у телевизора и наблюдают, как мимо них пролетает суррогатная жизнь – вся эта запутанная говорильня, политические скачки, опиум тщеславия, игры в миллион, фуршеты, бани, презентации, званые ужины, круговорот похотей, порхание бабочек, торопливо наслаждающихся счастливым мигом. То, что называется счастливой жизнью. Вся эта пестрая карусель, ни на секунду не дающая задуматься, похожа скорее на бегство от грани, отделяющей жизнь от смерти, бегство от мыслей о смерти, попытку зарыться, как страус, с головой в песок…
А они же живут, почти привыкнув к ощущению постоянного её присутствия, как к присутствию необыкновенно внимательной сиделки. Настоящая жизнь – глаза в глаза со смертью – у них, у обреченных, могущих ценить жизнь не только по иномарке и чаевым в VIP-ресторациях, но и в кучке мусора в углу палаты, хотя бы из-за возможности видеть его…
…И выше олимпийского подвига ценится то, как, презрев каталку, молодой мальчишка с живыми умными глазами преодолевает на собственных, предательски изгибающихся, как ивовые прутья, ногах пятнадцать метров и падает на диван под ободряющее «молодец!».
– Как тебя зовут?
– Толя.
Толя из Абакана.
Впрочем, снова задумываешься: до чего же относительно это слово – обреченность. Ведь все мы с момента рождения обречены!. Только когда Это случится, никто сказать не может. И тяжелые раковые больные, кстати, чудесным образом выздоравливали – вот как Солженицын… Да и какому здоровому можно предсказать день завтрашний? Вот объявляют тебе диагноз: рассеянный склероз, но это вовсе не повод бежать вешаться. А, между прочим, вполне возможно, ты можешь еще вполне сносно прожить несколько лет и приносить пользу близким, и самому получать некоторое удовольствие. Зато некий Иван Иваныч, с утра в полном здравии, отправляясь на работу, может угодить под колеса автомобиля или (ежели сам за рулем) врезаться в столб и оказаться на небесах куда раньше тебя! Никто не знает своего завтра. Будущего по большому счету не существует!
Отличие здорового от больного в том, что здоровый зачарованно верит в это иллюзорное, фантастическое, созданное его же воображением, будущее и из него проецирует настоящее, свои в нем действия, а больной – живет данностью, адекватностью, конкретикой и научается ценить каждую мелочь. Будущего нет – есть лишь постоянный ветер в лицо, формирующий настоящее. Но Яна живет будущим – она устремлена в него, грезит путешествиями, удачным замужеством, для нее там все необыкновенно, а здесь, где я – все пресно, безотрадно, скучно… умирание… ужас…
Вечером Яна обещала прийти. Она вообще слишком часто приходит, почти каждый день. Она словно бы испытывает какую-то вину, – наверное, от предчувствия необходимости расстаться со мной ради своего чудного будущего. Лучший был бы для нее выход, если бы я перестал дергаться, дрыгаться – ушел бы в монахи или бы, наконец, тихо помер: и ее совесть спокойна, и она свободна. Эх, какой бы сложился красивенький романчик, в духе девятнадцатого века. На могилку цветочки потом приносить… А я никак не подохну. А у нее другой – состоятельный, внимательный, чуткий… В Париж зовет – она как-то проговорилась. Я глотнул, усмехнулся: «Езжай!»
– Нет! – тряхнула своей теплой гривой, в которой я однажды нашел седой волос, не глядя в глаза, через которые мы когда-то так много друг другу говорили.
Выходит, еще тужится в героини пролезть!
4
От книг, в которых не находишь чего-то самого главного, кидаешься к природе. Замечательный парк рядом с госпиталем. Говорят – бывший монастырский лес: здесь роскошные мачтовые сосны, держащие на медных канделябрах облака хвои, былинные дубы, на крученых, прогнувшихся у ствола ветвях которых русалки широкими попами посиживали когда-то наверняка, овраги, родниковые источники, каким-то чудом сохранившиеся почти в центре Москвы, каскад прудов с пушистыми шарами ив. Я был невнимателен к деталям и сейчас жалею, что не могу сказать, как называется та или иная травинка, цветок… Я любил природу в целом – краски, запахи, не вникая в «мелочи».
Большинство на что-то надеется, кроме солдата Володи… меньшинство старается не загадывать дальше чем на день, осваивая науку не думать о будущем, для одних пройти 500 метров – предел, и то, что другие могут дойти до родников в парке за институтом и принести, как привет с воли, родниковой воды, – целое путешествие.
Масштабы бытия то и дело смещаются от хлебной крошки на столе до Господа Бога.
Дойти до родника… Ноги будто не мои, будто воздухом накачанные автомобильные баллоны, левая печет, будто к ней приложили горчичники. Я делаю шаг, не зная, смогу ли сподвигнуться на следующий, но не падаю! – делаю еще и еще… еще много шагов, почти не пользуясь прихваченной для страховки палочкой. На тропе прохладно, после дождя влажные лесные запахи, запахи здоровья, счастья, которые уже не мои, сколько их жадно, воровски, ни глотай – не твои!..
Но… ни в коем случае не жалеть себя – пустое это занятие, жалеть себя – роскошь для здоровых, очень здоровых!..
Все родившиеся уже обречены! Просто здоровые живут со странным ощущением бессмертия, а мы знаем, что конец – будет, и смирились с этим, свыклись… Кто может сказать, кому какой срок наступит? И сколько осталось кому жить – тайна!.. Тимофей болен три года, Глеб из соседней палаты аж девять лет!.. Ремиссии у всех разные…
Все относительно, поэтому глупо загадывать дальше чем на день и прежде времени терзать себя перспективами коляски. Лучше подумать, как поинтересней провести следующий отпуск. Врачи не рекомендуют жаркие страны – можно накопить и съездить в Прибалтику, в Скандинавию… А может, махнуть на врачей рукою и податься к Красному морю! И такие мысли уже приятны.
Не так давно сидели мы за столом и пили водочку, и говорил мне мудрый старший друг, прошедший колымские лагеря, мудрый, всего навидавшийся седой иудей.
Дело в том, что человек – единственное на земле существо, осознавшее, что он смертен. И открытие это было настолько ужасным, что породило религию как психическую защиту. Но со временем, воздействуя на человека, этот вымысел сам стал приобретать черты реальности…
Проще и комфортнее человеку оставаться в плоскости разума, здравого смысла. Но как бы то ни было, Тайна существует, великая, непостижимая умом, и вряд ли в ее системе человек играет ту последнюю роль, которую себе самодовольно приписывает!
Да, да, – разум божеский проявляется в законах природы. Но отнюдь не доброта и справедливость в разумении человеческом: а то как же дарвинизм, землетрясения, Помпеи и цунами, болезни, секущие безразлично и грешников, и праведников?
Но вся эта буддистская демагогия, будто ребенок должен отвечать за грехи родителей – трусовата, отвратительна – ну при чем же здесь невинный ребенок? Он ведь отдельная свободная личность! – Всё эти выдумки для душевного комфорта, чтобы душу трудом сопереживания не смущать – потому-то в цивилизованном нынешнем мире буддизм и в моде! А если я человек, слишком человек и не хочу от своего человеческого отрекаться!
Не забуду семилетнего мальчика, который умирал в отделении кардиологии, где я одно время работал, от сложного порока сердца. Бледный, красивый, с умными страдальческими глазами. Молодая измученная мама которую ночь мучилась с ним без сна, поднося к его рту полупрозрачную гофрированную трубку гудящего ингалятора, из которой шёл пар с лекарственной смесью, пытаясь оттянуть неизбежную кончину ребёнка. Он умер. Конкретный Миша Крылов. Чью-то карму отработал? Чью? Может быть, преступника, душегубца, преспокойно дожившего до старости и умершего в одночасье в собственной постели? А при чём тут Миша Крылов и его мама? Мне скажут, МОНАДУ очистил от КАРМЫ и очищенная МОНАДА, безмозглая бабочка, не зная, кто она и что она, всё позабыв, полетела… Но при чём тут Миша Крылов и его мама? И за кого и за что они должны были отвечать? Не могу понять! Тот, кто видел такие глаза, сразу поймёт цинизм кармического учения, по которому отвечают за грехи совсем не те… И какое дело было этому Мише Крылову и его маме до какой-то уже очищенной от кармы монады, которая якобы из него улетает обустраивать другое, более счастливое тело!
Добро и зло не вписываются в божеский план с его операциями сверхбольшими и сверхмалыми числами, квантово-волновым дуализмом. Добро и Зло, видимо, чисто человеческие производные мира ньютоновского… Но я человек и хочу оставаться человеком, и не хочу совершать чудо, которое упорно ждет от меня Яна!
Законы природы – то, по какому плану растут эти деревья, цветы и трава; по какому-то плану создана скачущая по тропе трясогузка и ты сам. Разве все это не проявления Разума? И вместе с тем есть не поддающееся рациональному толкованию. План есть, но нигде нет абсолютных копий…
И чудеса, совершенно не объяснимые человеческой логикой, есть…
При мне мой знакомый, наделенный свыше необычным даром, смотрел на девочку, которую видел впервые, и рассказывал, кто ее отец, как выглядит, где работает, то, что он знать никак не мог – все совпадало!
И эксперименты Вольфа Мессинга я сам видел в студенчестве… Бедный Мессинг не укладывался в марксистскую материалистическую теорию и вынужден был выступать в провинциях, как обычный фокусник – так он и заехал к нам в Новотрубинск, эйнштейновского типа еврейский старик с длинными седыми, спиралями вьющимися волосами.
5
Он выступал в заводском клубе имени какого-то латышского стрелка. С публикой, которой был забит весь зал, он не разговаривал, стоя к помещению чаще спиной или боком. Общался с ассистенткой, высокой крепкой женщиной в строгом платье, на незнакомом языке, возможно на латыни. Она-то и обращалась к публике, извинившись за нездоровье Мэтра, объясняла суть его способностей, условия экспериментов. Я не помню деталей, но я потом анализировал – всякий подлог исключался.
Я помню, как он шел между рядов кинозала, неожиданно быстро маршировал, далеко выбрасывая вперед ноги, с красным лицом (то ли от суггестивного напряжения, то ли оттого, что приходилось преодолевать боль в нездоровых ногах), с развевающимися в стороны седыми волосами… Он шел прямо к тому ряду, к тому месту, где была спрятана шариковая ручка. Он точно определил и ряд, и место и нашел ее…
На наших глазах произошло чудо, но, странное дело, оно не произвело какого-то сверхъестественного впечатления, оставив лишь ощущение недоумения, которое у большинства быстро стерлось из памяти – возможно, потому, что это чудо не сопровождалось каким-то двигательным впечатляющим эффектом – хлопком, взрывом, вспышкой, грохотом, тем, чем сопровождает свое действо любой мало-мальски уважающий себя фокусник? Чудо свершилось в тишине.
Гораздо большее впечатление на меня производили гонки на мотоцикле по вертикали.
Примерно раз в год в нашем совсем не богатом на необычные события и тем более на случаи героизма городке (последние, считалось, относились лишь ко времени войны) у железнодорожного вокзала возникал шатер. Билеты на представление – копеечные. Внутри шатра располагалась глубокая бочка, вдоль краев которой толкались зрители и смотрели вниз. Там мотоциклист в черной коже, поприветствовав нас, садился в седло, раздавался грохот мотора, многократно усиливаемый эхом в ограниченном пространстве.
Мотоциклист выписывал круги, вокруг места старта и с каждым кругом поднимался все выше и выше и вот уже несся по вертикальной стене, обдавая нас возбуждающей гарью, удерживаемый и вжимаемый в стену невидимой центробежной силой, молотя колесами вертикальные доски бочки, сотрясение которых передавалось нашим телам… Потом мотоциклисты мчались по двое, набросив платки на глаза – наперегонки, навстречу друг другу!.. Потом под аплодисменты, в свете пригоршни громадных голых ламп на центральном шесте, свет которых прошибал сизый туман выхлопов, легкая блондинка подносила букет тюльпанов рыжему парню в черной коже…
Да, они были герои, рисковавшие жизнью за копейки, но не волшебники – все знали про центробежную силу и дома могли сымитировать этот опыт, раскручивая в чашке стальной шарик от подшипника.
…А здесь было необъяснимое, то, обо что наше материалистическое сознание спотыкалось в недоумении и предпочитало отступить… И я быстро забыл о Мессинге.
А вот теперь вспомнил – да, существует еще нечто вне времени и пространства… Оно совершенно мне незнакомо, не вызывает эмоций – ни положительных, ни отрицательных. И я не хочу к нему прикасаться – это чуждо для меня… слишком человека!
6
Прошлый раз Яна водила меня в парк, – меня иной раз пошатывало – она ручкой придерживала. «Ты попробуй отключить все свои мысли», – просила. Она много раз упорно об этом просила: «Отключи, наконец, свою логику, не думай!» Иногда мне кажется, что произведенная мне лоботомия была бы для нее лучшим подарком. Но ведь это то же самое, что отказаться от себя! Однако я пробую. Я подхожу к дереву, закрываю глаза, отключаю мысли (а это, оказывается, нетрудно!), протягиваю к коре ладони – легкое тепло… подхожу к другому дереву, она подводит, – тепло слабее… Более теплое дерево – береза, более прохладное – моя любимая сосна… Яна говорит: «Ты березу должен любить – она твое дерево!» А я молчу – я все равно сосну люблю больше!..
Отключить – не отключить, но, пожалуй, надо учиться останавливать нежелательные мысли, а не жить дрейфующим интеллектом, как до сих пор. Свободный дрейф позволителен здоровым – больного он приведет к гибельным рифам! Я не хочу и не буду думать о том, что будет со мною через год, месяц – я думаю о том, что будет на ужин, я думаю о том, как я ходил по горам, об исполненных желаниях стать настоящим мачо (довольно дурацких): поднялся в горах на высоту 4000 метров над уровнем моря, одним ударом свалил хулигана, прыгнул с парашютом, влюбил в себя женщину… В общем, переболел всем этим мальчишеством и понял – главное, чем измеряется мужская зрелость, не физика: только чувство ответственности, отцовства, отливает характер в некую форму…
7
Странно, насколько мы с Яной разные, и все равно я ее жду. Гоню и жду… Вот лежу и смотрю на корешки принесенных ею книг. Мудрые христианские книги: «Добротолюбие для мирян», «Молитвослов», «Духовные наставления странника» – «не люби мир», «не смейся»… А я посмеяться люблю, подметить нелепость, иронизировать (и над собой)… Понаблюдать за собою со стороны… Например, как изменяется психология неизлечимо больного человека вместе с этими премудрыми книгами, призывающими отречься от мира: чем более в них погружаешься, тем более легко начинаешь относиться к жизни, слегка даже презирать ее и вместе с этим легким отношением к собственной жизни возникает цинично легкое и равнодушное отношение к жизням других! Ничего себе «Добротолюбие»!
Однажды вдруг вспомнилось вроде бы навсегда забытое. В раннем детстве казалось естественным, что бессмертен, и бессмертны мои родители. Ясно вспомнил – мне казалось самоочевидным, что когда я вырасту, родители станут детьми, и уже я буду их воспитывать, и так мы будем меняться местами до бесконечности. Возможно, это лишь кажется глупым, а возможно, это был не угасший еще отголосок прапамяти души о ее бессмертии, о ее прежних воплощениях?.. А ведь и у моего трехлетнего сына, когда его за что-то наказали, вдруг прорвалось (откуда?!): «когда я буду большим, а вы станете маленькие, я тоже буду вас наказывать!»… А потом будто сам испугался того, что сказал, и сколько я ни упрашивал рассказать подробнее о том, что будет с нами, родителями, и с ним, он как в рот воды набрал и только таращил глаза.
Возвращаясь с родника, разогнался и уже был готов обойти идущих впереди мужчину и женщину, но вдруг увидел профили их повернувшихся друг к другу лиц и будто споткнулся. Они не спеша шли с работы и весело смеялись, о чем-то беседуя – бывшие мои сотрудники, начальники, не первый десяток лет любовники… Таким я хотел сделать наш союз с Яной… В меня будто кипятком плеснуло их здоровьем, разумным счастьем, и, чтобы они не увидели меня, я выронил палку и, наклонившись, сделал вид, что завязываю шнурок на ботинке. И только когда они ушли достаточно далеко, продолжил путь. Я случайно выскочил из своего измерения… Вернувшись в палату, снова в него попал. Здесь вновь почувствовал уверенность. Поставил бутылку с родниковой водой на тумбочку, пригласив Тимофея испробовать.
– Ходил? – спросил Тимофей.
– Ходил, – ответил я, не в силах сдержать невольную жеребячью радость: вот он не может, а я – могу…
И всюду жизнь: мальчик в каталке с живыми глазами завел роман с девушкой. Она худенькая, беленькая, тихая, – чуть волочит ножку. Он из Абакана, она из подмосковного Красногорска. Когда они сидят на диванчике, он гладит ей руку, а она доверчиво дотрагивается до него – беседа прикосновений, в которой любой нюанс движения пальца, даже остановка его вызывают новые и новые оттенки восторгов, россыпи радостного салюта в пасмурных человеческих судьбах. В ней еще шальное детское баловство: иногда разгонит свое кресло, сцепив с его креслом, он, притворно пугаясь, кричит: «Да ты меня по стенке размажешь!» – смеются.
Вечером у телефона – что-то вроде клуба. Мальчик читает вслух стихи о любви, искренние, неумелые… Потом спрашивает нас:
– Угадайте, чьи?
– Наверное, Есенина, – высказывает кто-то предположение.
– Твои, – жестко говорю я.
– Верно! – смеется Толя, но ему лестно, что кто-то все же его спутал со знаменитым поэтом, и оттого он сам чувствует себя уже почти знаменитым.
8
В тот день Яна не приехала. Она не приехала и на следующий…
На третий день я не выдержал, позвонил. Сердце бухало в уши. Все мои гордые разговоры о том, что я самодостаточен, что мне уже все равно, как бы наши отношения ни сложились, были враньем.
Знакомый старушечий голос ее бабушки, всегда слегка недовольный:
– Кто?
– Здравствуйте, это Павел, а Яну можно?
– Ее нет…
– А где она?
– В Париже…
Кладу трубку. Короткие гудки. Все…
Вижу их в самолетных креслах – Яна и ее немолодой, но гладколицый гуру. Руки их на общем подлокотнике сплетены. Он говорит о важности высшей мудрости умения останавливать мысль. Ее глаза устремлены в черноту иллюминатора: она бежит от боли, страданий, от безысходности – летит в сверкающий, такой манящий серебристый шар, из которого кто-то или что-то ей улыбается…
Остановить мысль! Остановить мысль любой ценой! – это мой единственный выход. Направить в другое русло – ведь у меня есть сын, моя спасительная веревочка, у меня есть чем жить!
…И солумедрол завтра начнут капать!
…И море с беспредельной свободной далью, ворчащее пенными валами, в которое предстоит войти…
…А она еще не поняла, что Бог повсюду.
Ну что ж, море огромное, чудес полное – может мы когда-нибудь в нем и встретимся?..