Людмила ШУВАЕВА. Из подвалов памяти

ПОВЕСТЬ

Окончание. Начало см. «Дарьял» №№ 1’, 2’2015

ПРОДОЛЖЕНИЕ ВОЙНЫ

Занятия в четвёртом классе начались по расписанию. Всем классом читали повесть о Тимуре и его команде. Только мои литературные пристрастия выходили далеко за область школьной программы. Я стала читать, очень много читать, обнаруживая всеядность – от «Тиля Уленшпигеля» и «Оливера Твиста» до «Путешествия на корабле Бигль», «Фрегата Паллады» и «Происхождения жизни на земле». Времени у меня было много – мои музыкальные занятия закончились. Читала я, даже моя полы, расположив книгу на стуле. Сидя на подоконнике, я читала до сумерек, а потом при свете керосиновой лампы. Электрическое освещение практически отсутствовало. Мама запрещала мне читать ночами. Тогда я присоединила крошечную лампочку к батарейке, не знаю, каким образом оказавшейся у меня, и стала читать под одеялом. Но батарейка скоро иссякла. Читала я и на уроках. Учительница отобрала у меня «Таинственный остров» и спрятала его в школьном шкафу с тетрадями. Когда однажды тетради украли, Евдокия Васильевна, так и не дождавшись появления моей мамы, отдала мне книгу.

Своих книг мне не хватало, и я записалась в школьную библиотеку, откуда притащила домой «Илиаду» и «Одиссею». Но справиться с текстами не смогла. Выпрашивала я книги и у подруг. Внучка приходского священника, сосланного и расстрелянного на Соловках, снабжала меня произведениями Чарской, а Эллочка – историческими романами Соловьёва и «Историей Гренады».

Письма от папы с печатью «Проверено военной цезурой» приходили теперь редко. Папа писал об Армавире, Черкесске, Баталпашинске, Ростове, Ставрополе и других местах, в которых по долгу службы ему, начальнику какой-то инспективной инженерной службы армии, приходилось бывать. Писал о неустроенности, отсутствии гостиниц, о ночёвках на вокзалах, о полуголодном существовании. Последнее письмо пришло к нам летом 1942 года. Потом наступила неизвестность…

У нас тоже дело обстояло несладко. Мама, словно предчувствуя суровую зиму, продала единственное приличное пальто отца и купила машину дров. Дрова мы с нею потом долго пилили, кололи и укладывали на нашей галерее. Во дворе их оставлять было опасно – украдут. Продала мама и знаменитое шелковое платье, купив тушу барана. Обжаренные кусочки баранины она поместила в большую кастрюлю и залила их курдючным салом. В тяжелую зиму 1943 года жир и мясо помогли нам выжить.

Становилось всё тревожнее, немцы рвались на Кавказ и в Сталинград, залоги успешного для них окончания войны. В наш город везли раненых. На вокзале их помещали в трамваи и развозили по госпиталям. Мама с тётей Олей, как и многие другие женщины, дежурили на трамвайных остановках и кричали в проходящие вагоны фамилии и имена своих братьев и соседей. Но трамваи проезжали мимо. Толку от такого рода деятельности не было никакого. Женщины также обивали пороги госпиталей в надежде услышать радостную весть – лишь бы не убили. Все эти несчастные матери, дочери, сёстры, тётушки и бабушки не представляли себе, какими потоками разлилась война по нашей земле.

В госпиталях мы, школьники, организовывали концерты. Я связала пару носков и отдала их в школьную комиссию по сбору вещей для бойцов Красной Армии. Вязать носки и варежки научили меня соседи – армяне, хорошо владевшие этим ремеслом. Но ни шерсти, ни ниток у меня больше не было. Зато мои кисеты для табака пользовались успехом. Я расшивала их нитками из маминых запасов. В кисеты и в носки я вкладывала записочки. Но ни один боец так и не отозвался на мои послания.

Четвёртый класс я закончила с похвальной грамотой. Прощаясь с нами, классная наша руководительница ещё раз сказала, что мне надо продолжить занятия рисованием. А через два месяца я встретилась с нею на улице. Моя учительница еле шла, держась за стену школы, куда она направлялась. Увидев меня, она остановилась, расспросила о том, чем я занимаюсь и, гладя мои вихры, сказала: «Милочка, ты обязательно должна после школы поступить в институт. Запомни это! Обязательно! Тебе надо учиться дальше».

Она умерла весной сорок третьего. Провожавшие её взрослые ученики и мы, пятиклассники из последнего её выпуска шли большой и плотной колонной до Ильинского кладбища. Я шла вместе со всеми. И потом несколько лет ходила к знакомой могилке, пока она не исчезла, словно растворилась в земле, как это было и с надгробиями героев Кавказских войн. Это очень странное кладбище, где памятники и сами могилы уходят в землю без помощи людей.

Шла уже вторая половина 1942 года. Немцы продолжали рваться к Москве и на Кавказ. Отец, посланный создавать оборонительные рубежи, до Харькова не добрался. Эшелон сгрузил людей и ушел назад, к Ростову, а папа остался в степи с толпой людей, спешившей в город. Издали было видно, как пылал Харьков. От Харькова к Ростову двигался другой человеческий поток.

– Харьков сдан немцам, – уверяли беженцы, – говорят, их в Ростове ещё нет.

Тогда отец решил вернуться, и несколько десятков километров, сопровождаемый артиллерийской канонадой, шел на юг, пока таких же, как и он, покинутых и растерянных, не подобрал какой-то товарный состав и привёз в Батайск. Оттуда он добрался до Невинномысска. Почта уже не работала, поэтому сообщить нам о себе он не мог.

Немцы двигались столь стремительно, что им почти не оказывали сопротивления. Попытка выбраться вместе с архивом строительства кончилась для отца неудачно: и архив, и отца с машины ссадили удиравшие работники НКВД. «Вам немцы ничего не сделают, а нам – каюк», – сказал папе знакомый «энкеведешник». Отец всё же сумел поместить архив на чердаке какого-то дома и вернуться назад. Когда он вошел в Невинномысск с востока, первые моторизованные немецкие автоматчики ворвались в станицу с запада.

Растерянно стоя во дворе нашего дома, лихорадочно соображая, что предпринять, папа услышал голос, звавший его. Это был аптекарь Виприцкий, Юркин отец. В подвале аптеки укрывалось множество людей: женщины и дети, старики, военные. Отец присоединился к ним.

Военные лихорадочно срывали с себя петлицы (или погоны?) и другие знаки отличия, члены партии большевиков прятали партийные билеты в щелях и дырах подвала. Были там и Юрка, и Серёжка с родителями. Люди плакали, молились. Довольно скоро у входа в подвал зазвучала немецкая речь. Кто-то из местных жителей уже донёс.

– Вег, вег, – командовал немецкий голос. – Юде, партизанен, коммунистен?

– Выходите по одному! Есть тут евреи, партизаны и коммунисты? – дополнил приказ русский переводчик.

Выходить люди боялись.

– Будь что будет, – решил про себя отец, – я тут один, – и шагнул к двери первым.

– Документен, – сказал высокий худой немец и протянул руку за отцовым паспортом.

Он внимательно рассмотрел его и, обращаясь к отцу, показал на мою фотокарточку, лежавшую среди страниц:

– Вер ист да?

– Майне Тёхтерхан.

– Дас ист гут!

– Хир зинд иуден нихт, дорт зинд арменишен (здесь нет евреев, там армяне), – сказал папа.

– Гут, геен зи, – сказал немец, несколько удивлённый смелостью и немецкими фразами моего родителя.

– Я шел мимо немецких автоматчиков, ожидая автоматной очереди в спину. Но ничего не произошло. Я едва добрался до угла нашего дома и обернулся. За угол аптеки заворачивал аптекарь, державший под руку жену, а за руку Юрку. Когда я оказался вне доступной немецким солдатам зоны обстрела, я почувствовал, что идти не могу – ослабели ноги. Я так и сел на землю.., – рассказывал отец много позже.

А во Владикавказе лето доживало последние дни. На веранде лениво жужжала муха, запутавшись в паутине давно не мытых окон. На полу бабушкиной кухни лежали золотые квадраты солнечных лучей. Я рисовала натюрморт – сорванную дедом ветку яблони с поспевшими плодами, и одновременно ощущала босой ногой тепло нагретого пола. Солнечный тёплый квадрат перемещался в соответствии с перемещением солнца. Моя нога делала то же.

Картинка с нарисованными мною яблоками урожая 1942 года всё ещё находится где-то среди моих бумаг.

В следующий, очень жаркий августовский день к нам прибежала взволнованная Аидочка, моя подружка.

– Там идут войска, – закричала она с порога.

Действительно, по нашей улице спускались красноармейцы в пропотевших гимнастёрках с выступавшими следами соли, с тяжелыми скатками – батальон за батальоном, рота за ротой. Слышался мерный звук тысяч шагов. Все наши соседи, десятки детей и женщин, стояли с вёдрами вдоль улицы, и «бассейнщица» тетя Машо (заведующая большим водным городским резервуаром) бесплатно отпускала воду всем желающим. Бойцов поили удивительно вкусной, хрустально чистой и холодной водой горных Редантских источников.

Пока мы с Аидочкой решали задачу, как нам присоединиться к поильщицам, дедушка сунул нам два ведра, полных удивительно вкусного сорта яблок от яблони, привезенной в давние времена из питомников Мичурина. Мы тоже стали у дороги и протягивали яблоки утомлённым дальним переходом и жарой бойцам.

– Мы идём оборонять ваш город, – сказал нам молодой улыбчивый солдатик, когда я протянула ему сочный светло-зелёный плод. – Немцы уже близко.

Потом на улицу вышла бабушка и тоже стала одаривать ребят яблоками, а мы побежали в сад, где дедушка трусил дерево. Наши соседи таскали воду ведро за ведром. Яблок на деревьях в тот день не осталось.

Немцы были уже слышны – отдалённая канонада не стихала. Начались бомбёжки. Бомбили район большого завода, плавившего цветные металлы. Но и нам бомб тоже хватало. Молодые горожане, в основном женщины, копали окопы на подступах к городу. Старики тоже возились в земле, сооружая во дворах и садах земляные щели – глубокие и узкие канавы. Сверху они прикрывались всеми подсобными материалами: брёвнами, кусками фанеры или листового железа. На них насыпался защитный слой земли. Внутри такой могилы было холодно и сыро. Мама пыталась благоустроить это пристанище кусками картона, с незапамятных времён хранившимися в кладовке бабушки. Но всякий раз, если бомба падала недалеко, земля вздрагивала и осыпалась на наши головы. После окончания тревоги, выбравшись на поверхность, люди вытряхивали землю из своих волос и одежды.

В земле мы прятались не только от бомб, но и от осколков зенитных снарядов. Осколки были из алюминия, лёгкие и белые, в отличие от тяжелых и тёмных кусков разорвавшихся немецких авиабомб. Однажды во врёмя налёта остатки разорвавшихся зенитных снарядов падали в нашем саду, как созревшие яблоки. Ночь была удивительно светлой, и сад был залит призрачным лунным светом. И мне казалось, что я видела, как врезаются в землю куски металла. Мама оттащила меня от входа в укрытие, откуда я наблюдала за ночным боем. Утром я собрала целую коллекцию причудливых кусков белого металла. Но моя мама запретила мне держать этот смертоносный материал дома. Бабушка и дедушка в щелях не прятались. Они были старыми людьми и считали, что от своей смерти не убежишь.

Мама теперь работала на оборонительных сооружениях, где вместе с тысячами других женщин рыла окопы.

Потом по дворам стали ходить сотрудники НКВД (Наркомат внутренних дел) и собирать ребятишек для эвакуации (почему-то навстречу наступавшему противнику). Мама эвакуироваться из города не собиралась – здесь оставались наши старики, не хотевшие и слышать об этом. Многие сёла, куда планировали отправлять жителей города, попали в немецкую зону оккупации. Говорили, что там немцы расстреливали лиц, похожих на евреев. Одна наша знакомая оттуда не вернулась.

Ночью при малейшем стуке мама прятала меня в тумбу письменного стола, из которого она предварительно вынула ящики. Я, свернувшись в комочек, сидела там, не дыша, до условного маминого «отбоя». Днём местом моего спасения стала собачья будка, где я скрывалась за спинами наших собак. Собаки облаивали непрошеных гостей, и никто не догадывался о том, что в будке сидит ребёнок.

Был конец сентября, и никто не знал, начнутся ли занятия в школе. Власти, основываясь на этом незнании, применили хитрость, объявив, что всем ребятишкам надо собраться в школе для подготовки к новому учебному году. Я отправилась в свою знаменитую пятую школу самостоятельно, не посоветовавшись с мамой. Я помню, как мы радовались встрече и разошлись по своим классам. Правда, половина моих одноклассников отсутствовала. Когда к школе подъехали грузовики, учителя открыли окна классов на первом этаже на противоположной стороне школьного здания, и мы, как горох, кинулись врассыпную. Занятия так и не начались.

Немного ранее, утром 2-го сентября, как обычно, дед взял метлу и пошел подметать улицу. У ворот он упал и умер. Прибежавшая на крик бабушка села на землю. Она положила дедову голову себе на колени и, плача, просила его не умирать. Я беспомощно стояла рядом. Дед безучастно смотрел в небо, не реагируя на бабушкин шепот. Соседка принесла зеркало, которое так и не запотело.

Мы были с бабушкой дома одни. С оборонных работ мама и тётя обычно возвращались поздно вечером. Решение разыскать маму я приняла самостоятельно, не имея представления о месте расположения противотанковых рвов, сооружаемых вокруг города. Обливаясь слезами, я помчалась к зданию издательства местной газеты, где тогда работала мама. Редакция, располагавшаяся на главном городском проспекте, оказалась закрытой. Над пустынным проспектом с десятками противотанковых ежей на его перекрёстках взлетали в воздух гонимые ветром облака копоти и недогоревших листов бумаги – в учреждениях жгли документы. Я растерянно стояла у закрытых дверей, пока к ним не подошел человек, которого я раньше видела в редакции. Он подёргал дверь и быстрым шагом куда-то пошел. Стесняясь спросить его, я, еле поспевая, пустилась за ним следом. Над нами ревели самолёты, рвались бомбы. Человек вышел на окраину города, где я увидела множество женщин с лопатами в руках. Ров, вырытый руками мамы и тысячами других городских жителей, и сейчас находится на том же месте. Только современные горожане вряд ли догадываются о его предназначении. Неожиданно совсем близко я увидела маму с лопатой в руке.

Потом, с пропуском свободного хождения по городу от шести утра до семи вечера, мы бежали назад, туда, где рвались бомбы. Какой-то военный столкнул нас в канаву, потребовав открыть рты, чтобы не разорвались барабанные перепонки. Противный вой, а потом взрыв где-то рядом на какое-то время оглушил нас. Несколько минут я ничего не слышала, прижавшись щекой к земле. Когда наш командир скомандовал отбой и мы выбрались из канавы, мама вдруг горько заплакала. Я утешала её, как могла.

Через два дня мы хоронили дедушку в самодельном гробу из пожертвованных соседями досок. Гроб был синим с белыми полосочками, разбросанными по всем его поверхностям. Мама кнопками приколола к стенкам последнего убежища деда «синьки», синие чертежи Гизельдонской гидроэлектростанции. После окончания строительства папа не нашел в себе сил уничтожить свидетельство его многолетней работы и хранил их в особой папке. Невзрачность старых досок гроба мама ликвидировала, закрыв их синей бумагой. Часть этих синек мне очень пригодилась впоследствии.

К выносу гроба собралась большая толпа. Дед был уважаемым человеком на Осетинской слободке, районе города, где располагался наш дом. На кладбище одна бабушкина знакомая сказала, что старого артиллерийского офицера следовало бы хоронить под выстрелы орудий его батареи. Дедовская батарея давно осталась на Корабельной стороне Севастополя. Но салют не заставил себя ждать. Казалось, небо раскалилось от стрельбы и взрывов. В воздухе носились истребители. «Бухали» наши и немецкие дальнобойные орудия. До конца церемонии погребения ни один из провожавших деда людей с кладбища не ушел.

ДЕД

Он был удивительным человеком, не менее удивительна и романтична была его история. Он родился в 1873 году где-то за Уралом, где оказалась его беременная мать, моя прабабка, следующая по этапу за ссылаемым в Сибирь мужем. Мой прадед был польским дворянином, сосланным в год рождения сына в Сибирь в связи с участием в польских восстаниях 60-х годов девятнадцатого века. Оставив мать с новорожденным ребёнком в каком-то крестьянском доме, ямщик поехал по этапу дальше, но отец моего деда умер от воспаления лёгких, не достигнув места ссылки. Только весной ямщик вернулся в село, забрал малыша и его мать и привёз их в Петербург. На семейном совете было решено не заявлять мальчика как сына дворянина Скрожского, лишенного прав и состояния, а обозначить его незаконнорожденным. Фамилию ему дал друг его деда Семёнов. Он же и помог мальчику, названному в честь отца Вячеславом, поступить в артиллерийскую школу. После окончания школы и практики на Путиловском заводе, дед был в качестве классного мастера назначен начальником склада личного оружия в Георгиевске на Кавказе, а позже, после женитьбы, переведён в артиллерийскую бригаду, расквартированную во Владикавказе. Это случилось уже в самом конце ХIХ века. Там, «на горке», дед и обосновался. Пахнет летом, пахнет садом…

Дед был мастером «на все руки». Он знал несколько ремёсел и мог тачать сапоги и работать на токарном станке, а на слесарном – выточить любую, самую сложную деталь. Он увлекался лепкой и рисованием, разукрасив потолки комнат своего дома великолепными гипсовыми орнаментами. Ремёслам он учил и своих сыновей, и мою маму, свою старшую дочь, с которой был очень дружен. Его коллекция экзотических бабочек и японских гравюр была достойна удивления. Он создал сад, прекраснее которого я не видела в своей жизни. В саду жили хамелеоны, привезённые им из Персии. Растения он выписывал из питомников Мичурина. Но всё это было в его другой жизни. Революция лишила его всего.

В 1916 году дед был вместе с его артиллерийской бригадой переведён в Севастополь. Туда же переехала его семья. Дом «на горке» на время до возвращения бригады был сдан некому Абаеву. В Севастополе деда и семью застала революция. Там моей семнадцатилетней маме пришлось быть свидетельницей крымских событий. Она хорошо помнила, как навсегда из России уходили корабли с соотечественниками. Уплывали коллеги деда, надеясь скоро вернуться домой, к семьям. Дед на чужбину не поехал. Он стоял на Графской пристани, обняв своих четырёх детей, и прощался со своими друзьями. Мама помнила крики отчаяния и слёзы тысячной толпы. Она рассказала мне об этом, когда я была подростком. Через много лет я, стоя на той же Графской пристани, пыталась представить себе события двадцатых годов. И мне это в какой-то степени удалось. Удивительно, я и по сей день со слов мамы помню фамилии некоторых офицеров, служивших вместе с дедом. Я никогда их не видела, я ничего не знала об их судьбах, но, кажется, смогла бы рассказать о них многое. Например, о полковнике Мясорож. Это редкая у нас фамилия. Мясорож был венгром. После революции его расстреляли, его дочь отдали на растерзание революционным солдатам. А сына сбросили в шахту. Мадам Мясорож, полубезумная старуха, бродила по городскому базару и просила милостыню. Когда на Кавказе развернулись осетино-ингушские события, в наш город приехала какая-то европейская миссия, руководимая неким Мясорожем. Зачем он приехал в наш город? Не искал ли он следы своего однофамильца, а, может быть, и родственника? Я отправилась в миссию «Врачи без границ», но человека с такой фамилией не застала. Его, тяжело раненного в Грозном, увезли в Венгрию. Кроме меня, никто не знал о полковнике-артиллеристе русской армии. Судьбе не было угодно организовать нашу встречу.

Вскоре деда и других русских офицеров арестовали и заточили в подвалах севастопольского дворянского собрания. А потом, сняв предварительно поясные ремни, повели расстреливать. Мама и моя бабушка вместе с сотнями других женщин и детей несколько суток дежурили у стен тюрьмы. Их не подпустила к их родным мужчинам сотня вооруженных красноармейцев. Когда ворота открылись, и русских офицеров погнали к Миккензиевым горам на расстрел, обезумевшие от ужаса женщина и девочка не увидели в толпе мужа и отца. «Я несколько часов, обливаясь слезами, повторяла только одни слова: “Боже! Спаси и сохрани папочку!”» – рассказывала мне мама.

Со стороны Миккензиевых гор, куда погнали толпу, стали слышны выстрелы, эхом передаваемые с нагорья в севастопольскую бухту.

«Когда начался расстрел, я попытался продвинуться к обрыву, вдоль которого шла масса людей, – вспоминал позже дед, – спрыгнуть с него и, если не разобьюсь, убежать, пока убийцы-красноармейцы будут находиться в замешательстве. Но послышался шум и ругань солдат моей бригады, кинувшихся нам на помощь. Они отбили нас у красноармейцев и освободили».

Так деду удалось избежать расстрела. Но тысячи других погибли. Приказ об уничтожении русских офицеров, волею судьбы скопившихся в Крыму и сдавшихся Красной Армии при уверениях, что они останутся живыми, был подписан соратницей Ленина Землячкой. Она с почётом захоронена у Кремлёвской стены. Я жду, когда её и ей подобных перенесут куда-нибудь в другое место. Негоже оставлять память о позоре России в её центре на Красной площади. В Севастополе я прошла скорбный путь, о котором рассказал дед. Шла и думала…

Когда уже в 20-м году семья вернулась домой, дом был полностью разграблен, сад частично вырублен, а бывший арендатор не пустил в дом его хозяев. Вся дедушкина семья (6 человек) поселилась в крошечной квартирке бабушкиной сестры. Однако документы на дом сохранились. И стараниями некоего Белого, служившего вместе с дедом в одном полку и ставшего большим революционным начальником, не утратившим уважения к деду, дом был возвращён. Но потом частично отобран для нужд новой власти. Одну из самых больших комнат дома занял представитель этой власти и отказался её покидать.

Дед был весёлым, обаятельным и общительным человеком. До войны в нашем доме постоянно обитали его старые знакомые, с трудом приспосабливавшиеся к новой жизни. В 1937 году деда «посадили», спутав фамилию с каким-то «врагом народа», организовывавшим «восстание» против Советской власти. По рассказам мамы я тоже хорошо знаю, как были устроены подвалы внутренней тюрьмы НКВД, где деда целую неделю продержали по щиколотку в холодной воде. Его отпустили, не извинившись. Мои родные были счастливы, что его не расстреляли.

Когда мама купила мне коньки «Снегурочки», дед водил меня на каток и внимательно исправлял мои ошибки. Под его управлением я стала довольно хорошо кататься. А дед вспоминал свои самодельные коньки, которыми он пользовался в Петербурге при катании по замёрзшим каналам. Однажды он рассказал мне свою историю о встрече с наследником Российского престола Николаем Вторым. Деду тогда было двенадцать лет, а Николаю шестнадцать. Случилось это летом, когда дед отправлял в плавание сделанную собственными руками модель царской яхты. Проезжавший мимо наследник остановил экипаж и стал наблюдать за маневрами игрушечного кораблика. Вся свита терпеливо ждала, пока будущий Николай Второй налюбуется игрушкой, скользившей по глади канала. Наследник что-то шепнул сопровождавшему его одному из Великих князей, и тот, подозвав мальчика, предложил ему продать корабль. Дед молча подтянул яхту за верёвочку, вытянул её на сушу и протянул наследнику, отказавшись брать деньги. Удивлённый поступком мальчика, Великий князь снял с груди свои золотые часы и надел их на него. О судьбе часов дед распространяться не стал. Когда его уже не было в живых и когда мне исполнилось восемнадцать лет, мама надела мне на руку золотые часы. Они явно не предназначались для ношения на руке. Когда-то к ним прилагалась цепочка для ношения на груди. Теперь к бокам корпуса были приварены тоненькие золотые скобочки для кожаного ремешка.

– Эти часы в день моего восемнадцатилетия подарил твой дедушка, мой папа, – сказала мама. – Из наружной крышки знакомый ювелир сделал мне серьги и приспособил часы для ношения на руке.

Уже в начале нового века я увидела точно такие же часы фирмы Павла Буре, поставлявшей их в дом Романовых. «Мои» часы сейчас у меня. Но после падения сломался их маятник. Теперь починить часы некому, все пользуются электронными вариантами.

В моей детской памяти дед связан с его садом, в котором он без устали копался, рыхлил и унавоживал землю, подрезал ветви деревьев, пересаживал растения. Я думаю, что там он скрывался от суровой действительности, забывал об обидах и унижениях, причиненных советской властью, превратившей его в «лишенца» и человека третьего сорта. Он был уже не молод и работал на разных работах до семидесяти лет. Только война и нарастающая слабость заставили его уйти на крошечную пенсию.

БОЙ ЗА ВЛАДИКАВКАЗ

После похорон деда мама и тетя снова работали на оборонительных сооружениях. Бабушка не вставала с кровати. А я была предоставлена самой себе. Куда-то пропала Аидочка. Я забегала к ней домой, но на мой стук никто не отзывался. Потом оказалось, что все члены её семьи уехали к родственнице в Беслан. Замкнулись в своём горе наши немолодые соседки. Как-то незаметно ушел из жизни муж тёти Мани, страдавший сердечным заболеванием.

Никакой официальной информации о продвижении немцев в направлении Владикавказа не поступало. Однако слухами полнилась вся наша жизнь. Мы знали, что немецкие войска находятся на подступах к городу. Но говорили об этом почему-то шепотом, словно это была государственная тайна. Тайна, очевидная всем. Было достаточно и признаков предстоящих боёв: на нашей улице стали сооружаться не то доты, не то дзоты. Раньше я хорошо дифференцировала эти понятия. В двухэтажном доме на пересечении Осетин-ской и Армянской улиц, в проёме окна угловой комнаты, появились мешки с песком, полностью, до самого верха, перекрывавшие окно. В промежутке между мешками торчало дуло пулемёта. Эта огневая точка должна была оказывать сопротивление врагу при движении на нашу «горку». Пришли военные и к нам, предупредив бабушку, что и наш дом будет превращён в такой же огневой рубеж. Но, как оказалось, наш дом стоял не под тем градусом к основному движению ожидаемого противника, и «точку» строить не стали. Приближение боя было слышно отчётливо – громыхание орудий и интенсивность обстрела и бомбёжек всё нарастали. Всё чаще по радио раздавались сигналы воздушной тревоги. Сначала радио транслировало завывающие, тревожные звуки сирены, а потом шли речевые сигналы: «Воздушная тревога! Воздушная тревога!». Очень скоро, и уже не по радио, а с небес до нас стал доноситься рокот немецких моторов. Их звуки тоже были завывающие, но прерывистые. Мы довольно быстро научились различать наши и немецкие самолёты. Удивительно, но и у наших собак за очень короткие сроки – всего в несколько дней – выработались условные рефлексы на эти сигналы с неба. Собаки впадали в панику и первыми неслись в бомбоубежище, которое никого из нас не спасло бы от прямого бомбового попадания. Но такие щели или окопы защищали от зенитных и бомбовых осколков.

Все понимали, что бои будут нешуточные. Соседи собирались у ворот своих домов и о чём-то шептались.

С работы по сооружению оборонительных рвов вокруг города мама приходила поздно. Приходила совершенно обессиленная. Печаль и боль от потери отца, переполнявшие её в те дни, дополнялись и тревогой о нашем будущем, и неизвестностью о судьбах папы и обоих братьев. Представляю себе, что она чувствовала, когда начиналась бомбёжка, и меня не было рядом с нею. Очень беспокоило её и состояние бабушки и сестры. Мы все были одиноки и растеряны. Правда, я была наименее тревожна, так как опыта таких состояний не имела и не понимала серьёзности того, что происходило вокруг.

Однажды, в один из дней начала ноября 1942 года, я, взобравшись на вершину громадного орехового дерева, стоявшего посреди нашего двора и бывшего одним из самых высоких деревьев города, наблюдала от начала до конца бой, развернувшийся на фоне осенней панорамы Главного Кавказского хребта. Я карабкалась всё выше и выше, пока наблюдавший за моими действиями Шарик не превратился в крошечного щенка. Я висела на руках, цеплялась пальцами босых ног за ветви или выступы коры, снова висела на ветках, пока не утвердилась на самом верху в развилке трёх ореховых ветвей. Обзор происходившего увеличивало и расположение нашего дома на возвышенном месте. Отсюда была хорошо видна вся юго-западная часть города.

Ощущение нереальности и нелепости происходившего поразило меня. Я помню, что величие природы, осеннего убранства мирной земли не гармонировало с тем, что я увидела. Столовая гора со всеми её обрывами, пропастями, синими пиками и громадами каменных образований словно приблизилась к городу и нависла над ним и, казалось, хотела защитить город от смерти, от бури и грозы, надвигавшейся на нас. Это редкое явление наблюдается только при очень чистом воздухе. И действительно, ночью прошел дождь и промыл всю атмосферу бассейна реки Терек, по берегам которого расположился всеми своими улицами, площадями и домами наш беззащитный город. Осень уже выкрасила желтыми и красными красками наш сад. Покраснела и листва дикого винограда, покрывавшего заборы. Листья на ореховом дереве поредели, и его плоды то и дело падали на землю.

Ближние предгорья Кавказских гор пылали, как и наш сад, всей палитрой этого времени года, которое особенно пленительно для взора сочетанием красок. Сейчас я думаю, что же ощущала вся эта немецкая армада, докатившаяся до наших мест? Алчное желание присвоить себе эту красоту, уничтожив обитателей таинственного и поэтического Кавказа? В горах Германии, несомненно, есть такие пленительные уголки. Нет, этого мало! Надо захватить чужое! Притащились издалека. Но и получили по заслугам! Но какой ценой?

Эта проклятая война, данная моему поколению в непосредственных ощущениях, принесла мне горе потери дорогих наших стариков, братьев моих родителей, страданий отца и матери, гибели людей, которые всегда в моём детстве были рядом. Не родились мои братья и сёстры, родные и двоюродные, почти прервался весь мой род по матери. Из отцовского рода осталась одна я. Дерево, развивавшееся в течение многих столетий, не дало ростков. Кого мне за это проклинать?

Отсюда, с высоты, мне была отчётливо видна вся линия фронта, подошедшего к окраинам города, определявшаяся клубами серого дыма стрелявших орудий – не то наших, не то немецких. Над головой в сторону немцев то и дело с противным, леденящим воем неслись снаряды наших дальнобойных пушек, стрелявших по немцам с восточных возвышенных предгорий. Много лет спустя такой же гул орудий, но по другому поводу заставил учащённо биться моё сердце – я ничего не забыла, как не забыла его и моя старенькая мама, которая и в 90 лет помнила этот звук, вплетая его в свои старческие представления о кавказских событиях недавнего прошлого.

На фоне темнеющего неба были хорошо видны светящиеся пунктирные дуги трассирующих пуль. Они сверкали в разных направлениях, чаще в тех местах, где начиналась Военно-Грузинская дорога, ведущая в Закавказье. Всё новые и новые серо-фиолетовые дымы возникали то в одном, то другом месте панорамы боя. Артиллерийская канонада то усиливалась, то затихала, чтобы снова начаться и повторяться с ещё большей силой. Тяжелые самолёты в ореоле белых облачных зенитных разрывов, как это делали прежде горные орлы, кругами, не торопясь, разворачивались над городом, высыпая из своих внутренностей крупинки авиабомб. В городе то там, то здесь взлетали в воздух части разрушенных домов, деревьев и тучи земли. Маленькие юркие истребители с красными звёздами на крыльях почему-то несколько раз пронеслись совсем не там, где гудели страшные вражеские машины. Я никак не могла понять их маневр, и всё вглядывалась в вечернее марево, которое вскоре поглотило и город, и самолёты. Потом в темноте опустившейся ночи ещё заметнее стали траектории движения пуль.

В свете поднимавшейся луны хорошо высвечивались облачка зенитных разрывов. Последняя бомба упала недалеко от нас. Взрывной волной меня чуть не снесло с дерева. Я рефлекторно схватилась за ствол, чтобы не сорваться с большой высоты. Внизу открылась калитка, и две соседки, появившиеся во дворе, кинулись в щель и затихли там. Бабушка не подавала никаких признаков жизни. Она словно забыла о моём существовании.

На дереве я просидела до самой ночи. Когда интенсивность обстрела стала спадать, я, наконец, вспомнила о бабушке и маме, которая должна была скоро вернуться. Как я тогда не сорвалась, удивляюсь и сейчас. Ветви орехового дерева отличаются повышенной хрупкостью и легко ломаются при небольших нагрузках. Наверное, я была единственной горожанкой, наблюдавшей один из боёв за мой город с высоты. Кому придёт в голову взбираться на дерево при такой интенсивности обстрела?

Когда я много лет позже смотрела панораму Сталинградской битвы, я не удивилась. Очень всё это напомнило мне панораму боёв за мой город. И Севастопольская панорама, и панорама Бородинской битвы тоже похожи. Война в своих проявлениях всегда одна и та же.

Немецкие снаряды чаще рвались на восточной окраине города. На наш юг чаще падали бомбы. Одна такая попала в дом на соседней улице. Погибла моя знакомая девочка Лиля Башта. Её останков так и не нашли.

Громадная бомба упала на западной стороне города вблизи Вторницкого базара. Образовав собою большую воронку, бомба не взорвалась. Перепуганные жители окружавших домов не решались выбраться из щелей. Так как никто, кроме жителей, не интересовался судьбой бомбы, одна смелая женщина выбралась из окопа и побежала в расположенную рядом артиллерийскую часть. Вскоре она вернулась с двумя сапёрами, которые поставили ей условия: три осетинских пирога, и тогда они вытащат взрыватель из бомбы. Женщина выполнила условия, и громадная металлическая «чушка» бомбы стала никому не страшна. А два солдата с наслаждением попировали во дворе под сенью куста жасмина. Маленькая дочь той женщины Верочка Кулаева запомнила событие и через шестьдесят лет поведала мне о нем.

Бомба попала и в сарай одного из соседних домов. По дворам ходила плачущая женщина в чёрной шали и искала остатки антрацита, заготовленного ею на зиму и разбросанного взрывом по нескольким кварталам. Мы с Аидочкой ходили вместе с причитающей женщиной и помогали собирать немногочисленные оставшиеся куски каменного угля. В соседнем квартале упал и наш истребитель. Лётчик погиб. Это случилось на второй день после пребывания моего на наблюдательном пункте орехового дерева.

Заключительным аккордом прозвучал выстрел немецкого орудия, разрушившего знаменитую городскую водокачку, подававшую воду в верхние районы города. Водокачка стояла напротив нашего дома. Начинались холода, а у нас вылетели все стёкла. Слава Богу, никто не погиб.

ДЕЗЕРТИР

Вечерами, когда темнота опускалась на город и когда обстрел затихал, соседи делились своими впечатлениями и новостями. Помню, как соседка Рипсинэ показала маме какой-то кусочек бумаги. Мама, рассмотрев его, побледнела и спрятала в карман. Дома я привязалась к ней, требуя ознакомить и меня со столь таинственным предметом. Взяв с меня слово молчать, мама показала мне смятую немецкую листовку, на которой в виде большой и страшной крысы был изображен Сталин! Текста я уже не помню, но хорошо запомнила, как мама сожгла листовку, сброшенную немцами с самолёта. А через час к нам во двор пришли какие-то мужчины в кожанках и стали расспрашивать, видели ли мы эту бумажку. Я, как и все наши женщины, отрицательно замотала головой.

Однажды ранним утром, в самый разгар битвы за Владикавказ, я, как всегда, выбежала в сад. И там под ореховым деревом я обнаружила нового участника нашего небольшого дворового сообщества. На мешковине, постеленной прямо на земле, сидел странный человек. Выглядел он неважно, что удалось заметить и мне, хотя я тогда не была искушена в определениях физического состояния себе подобных. Мне он показался старым. На самом деле, как объяснила мне бабушка, так состарила его болезнь, называемая дизентерией. Его брюки-галифе, как у красноармейцев, были светло-зелёного цвета. На ногах не было обуви, а стопы обёрнуты тряпками.

Человек был до невозможности худ. Бледно-зеленоватая кожа обтягивала скулы, худую грудную клетку, выглядывавшую в прорехи одежды. Незнакомец часто и тяжело дышал и постоянно прикладывался к бутылке с водой.

Кудлатая чёрная голова светлела серебром на висках. Лицо с горбатым носом и густая чёрная щетина на щеках, подбородке и шее выдавали в нём кавказца, как потом оказалось, из внутренних районов Грузии. По-русски он не говорил, а объяснялся жестами. Под величайшим секретом из соседнего дома была приглашена соседка-грузинка. Наша переводчица поведала нам грустную историю – человек был солдатом одной из воинских частей, воевавшей в нашем районе. Он болел дизентерией и, решив, что ему не выжить, ушёл из своей части в надежде добраться до родного дома, который был так недалеко, за горным хребтом. Разговаривая с соседкой, он с тоскою смотрел на нас удивительной чистоты голубыми глазами. Не менее удивительна детская память, сохранившая все подробности этой сцены!

Человек ничего не ел уже несколько дней, и наши сердобольные соседки, сыновья которых тоже были в армии, притащили ему нехитрую еду того времени. Но моя бабушка не разрешила ему есть. Она приготовила лёгкий рисовый суп и с ложки покормила обессилевшего человека. Однако стоило ей отвернуться, как её пациент мгновенно проглотил всё, что ему принесли. И немедленно поплатился резкими болями в животе и кровавым поносом.

Мои соседки: грузинки, армянки, осетинки, русские – жалели слабого, представляя на его месте собственных мальчиков, хотя их сыновья могли пострадать от его предательства. Но я тут же возражала себе – ну какой из него боец? В этот момент они не думали о моральной подкладке государственного преступления – перед ними был тот, кто нуждался в их защите. И я, маленькая девочка, не раз слышавшая лозунг «жалость унижает человека», ни словом не подвергла сомнению правоту происходившего у меня на глазах.

Утром дезертир исчез, прихватив с собою дефицитный мешок соседки Мани. Удалось ли ему миновать кордоны или болезнь расставила все точки сама?

Обстрел продолжался несколько недель. В ноябре немецкие дальнобойные орудия нанесли финальный удар. Уже было холодно, и несколько дней срывался снег. Ночью, почти на рассвете, немецкий снаряд попал в обширный городской водный резервуар – «водокачку», одно из самых высоких тогда зданий, находившуюся много десятилетий напротив нашего дома и снабжавшую ключевой водой всю верхнюю часть города. Мы проснулись от взрыва и звона стёкол, вылетевших из всех наших окон. Огромный осколок намеревался уничтожить маму, направляясь в окно, под которым стояла её кровать. Но на пути снаряда встал обычный телеграфный столб, ослабивший силу его движения. Расщепив ствол, кусок металла глубоко застрял в дереве столба.

Весь день мы с мамой забивали окна досками и фанерой. Целой осталась только форточка, которая пропускала в нашу комнату совсем немного света. А я бегала смотреть, как моя тётя закрыла зияющую рану окна осколками стёкол, соединённых ею при помощи замазки. У нас замазки не было. Стёкла нашей комнаты превратились в мелкие, ни на что не годные осколки.

Обстрел этот был последним. Под напором наших частей немцы откатились на запад, хотя ещё шли и нарастали ожесточённые бои под Сталинградом. Так закончилось моё непосредственное участие в боевых событиях, затронувших мой родной Владикавказ и его жителей.

Маму больше на посылали на земляные работы. Аидочка вернулась. О папе и моих дядях, о наших ставропольских родных мы ничего не знали.

НОВАЯ ШКОЛА

В декабре 1942 года возобновились и занятия в школе. Теперь у нас было несколько учителей-предметников. Однако в классах учеников было немного. Кто-то постепенно возвращался в класс после эвакуации, кто-то исчез навсегда. Множество занятий срывалось – не хватало учителей. Усложнилась математика, доставлявшая нам много хлопот. Русский язык и литература давались мне легко. Совершенно новым для нас стал английский язык, воспринимаемый нами с голоса старого, высокого и очень худого учителя (учебников у нас не было). Он, постоянно вытирая сочившийся нос большим клетчатым носовым платком, заставлял петь английскую песенку: «уан, ту, три, паониаз а уи». Мы очень гордились приобщением нас к новому языку. Но преподаватель скоро исчез, и появилась маленькая и въедливая немка. Теперь мы начинали урок с «Анна унд Марта фарен нах Анапа». На картинке учебника дети ехали в поезде в Анапу. Это была довоенная сценка. Ни в какую Анапу никто из нас не собирался.

Однажды в наш класс пришел гроза всей школы, учитель арифметики. Его звали Николаем Петровичем, но старшеклассники называли его Никопёром. Никопёр, стоя с классным журналом в руках и перебегая взглядом от одной фамилии к другой, добрался в самый низ списка, где, конечно, его внимание привлекла я. Тут всё и началось… Он задавал мне один вопрос за другим. Я отвечала. У учителя проявился какой-то нездоровый интерес к моей невзрачной особе. Он оживился, блеснул в мою сторону двумя голубыми озерцами глаз, и до конца урока этот немолодой математик гонял меня по всему материалу четвёртого класса. Потом он спросил, у кого я училась ранее. Услышав имя Евдокии Васильевны, он хмыкнул, что-то написал в журнале и, не прощаясь, вышел из класса. Что он поставил мне, никто не знал. Зато на последней перемене к нам в класс стали заглядывать старшие ребята и девчонки и с интересом меня разглядывать. Я смутилась, и одна добрая девочка разрешила мои сомнения, сказав, что Никопёр говорил в классах, что редко видел такую осведомлённость в математике, какую проявила я. Хотя я так не считала.

Однажды я была дежурной в классе и забежала в учительскую за классным журналом. В школе не топили, и мы не снимали пальто. За последний год я сильно вытянулась, мои руки торчали из рукавов, ставших короткими. К нижней части рукавов были пришиты две тесёмочки с варежками, болтавшимися на их концах. Так мама пыталась предупредить мою возможную потерю этих столь необходимых предметов в суровую зиму сорок второго года, так как я уже умудрилась отморозить пальцы рук. Кисти рук, окрашенные в сине-фиолетовый цвет, зудели и болели.

Сидевший в учительской учитель истории, попавший к нам после боевого ранения, увидев мои варежки, неожиданно для всех разрыдался. Он уронил голову на стол и горько и громко плакал. Учителя кинулись успокаивать его, а я растерялась и, не понимая причины его слёз, явно связанных с моим появлением, тоже начала реветь. Наконец удалось узнать: так же, на тесёмочках, носила варежки и его дочь. Семья учителя погибла при бомбёжке. Учитель скоро исчез из нашей школы, успев дать нам два или три урока.

И тут нас, девочек, ожидал удар. Приказом свыше наша школа становилась мужской, а нам предписывалось в январе 1943 года перевестись в женскую школу № 28, располагавшуюся довольно далеко от дома. Туда я и отправилась с одноклассницей Ией, вернувшейся из эвакуации.

В нашем классе оказалось двадцать восемь тринадцатилетних девочек. Мы довольно быстро привыкли друг к другу и подружились. В новом классе я снова встретила Эллочку. Мы опять сели вместе, хотя Ийка предлагала мне обосноваться на одной парте. Увидев, как глаза Эллы наполнились влагой, я предавать свою давнюю подружку не стала, несмотря на то, что с Ией у меня общего было намного больше. Ия меня поняла.

Я не помню ни одного настоящего лидера в классе, но «сильных» учениц в классе было несколько. Уверенная в себе, умная, справедливая до дерзости Ия, всезнайка и насмешница Белла, добродушная, весёлая и доброжелательная Клара, внимательная, тихая умница Гера, незаметная и лучше всех разбиравшаяся в математике Маруся. Но была и команда дерзких девчонок: грубая и глуповатая Ася, наглая и завистливая Зорька, мучительно краснеющая при попытке ответа у доски Римка. Остальные девочки обладали качествами, не выделяющими их среди других учениц: тихая мышка Зоя, углублённая в себя Мила, соответствующая своему имени. Вечно ноющая Динка, весёлая бесшабашная Ляля, решительная, дерзкая и весёлая Любка. И вторая Любка, явно знающая о своей приятной внешности, всегда томная, с элементами манерной речи. Длинная и долговязая Лиля, рано заинтересовавшаяся предметами, которых мы ещё не замечали. Лиля бегала на танцы в дом офицеров или клуб МВД. Когда её спрашивали, куда она идёт, Лиля гордо говорила: «в НКВД», и тихо добавляла – «на танцы». Она выглядела вполне сформировавшейся девицей, и я сомневалась в точности её автобиографических данных. В третьем ряду, у двери, сидела группа девочек, живших другими, не понятными нам интересами: у них был другой круг знакомых. Они приходили в школу из другого района города, где уже сложились иные отношения. С ними я общалась мало. Да и они особенно мною не интересовались.

Первые уроки алгебры меня заинтриговали. Высокая полная пожилая математичка с удивительным именем Анатолия так строила свои занятия, что я не замечала, как летели уроки. Многочисленные варианты решений пленяли меня. Особенно очаровывала замена цифр буквенными обозначениями. Решение задач было похоже на решение головоломок и ребусов. Урок так захватывал, что я погружалась в него по уши. Варианты заполняли всё моё сознание. Учительница звала меня «А если…». Свои вопросы я начинала именно так. Уроки математики очень любили Белла, Ия и Маруся. Жаль, что торжество школьной математики мне пришлось чувствовать только пять месяцев школьной жизни. Потом она превратилась в скучную дисциплину. В шестом классе учителем оказался уродливый маленький человечек с косящими глазами, с большой проплешиной на голове, с мощным, похожим на крысиный, носом и уродливой родинкой на щеке. После нашей царственной Анатолии Сергеевны он казался нам пигмеем мысли, и мы дружно его ненавидели. Когда Манук, так звали этого маленького монстра, за то, что Ия определила правило своими словами, не отходя от смысла, снизил ей оценку, я не замедлила вмешаться, заявив, что главное в математике – понимание смысла сказанного. Это говорил мне отец. Но педагог, который потом бросил школу и стал чинить обувь, возненавидел меня за вольнодумство: обычно я одной из первых решала свой вариант, но учитель заявлял, несмотря на мои возражения, что сижу не на своём месте, и давал мне второй вариант. Однажды, стремясь уличить меня во время одной контрольной, поменял все три варианта. Я решила их все. После такого эксперимента он сдался и перестал меня преследовать. Слава Богу, таких примеров педагогической мстительности в моей школьной практике больше не было. Но и следующие математики были скучны и неинтересны.

Зато литература! Преподавала её наша классная руководительница Нина Ивановна. Ах, что это были за уроки!

«Однажды, ранним утром, кутаясь в кружевной пеньюар, – начинала она свой урок, – Великая императрица, расположившись за чашечкой горячего шоколада на малахитовом, отделанном золотом, столике, развернула книгу. На её обложке стояло имя Радищева. А книга называлась «Путешествие из Петербурга в Москву»…

Я до сих пор помню страдания молодого Гринёва и его любовь к Машеньке. Я зрительно представляла себе оренбургскую метель и встречу молодого офицера с Пугачёвым.

А уж Евгений Онегин был укутан нашей учительницей в такие покрывала лирики, романтики и красоты, что до сих пор, открывая роман, я испытываю дрожание душевных струн. Хотя мы жили в оковах образов, существовала лазейка для желающих – свободные сочинения. Вот где было раздолье для ума и души. Зорька, Нелька, Римка и Ася писали трафаретные образы. Я этого не делала никогда – Нина Ивановна давала мне красную улицу, и я могла писать то, что чувствовала. И однажды дописалась до того, что осудила Анну Каренину за её предательство собственного сына. Понятия любовной страсти в те годы были мне неведомы. Нина Ивановна наедине сказала мне, что, хотя она и сама так думает, писать этого не следует.

В новом шестом классе вместе со мною оказались лишь три мои бывшие одноклассницы – Эллочка, Ия и Ляля. Все остальные исчезли, и в последующей моей жизни я встретилась лишь с четырьмя. Наш вундеркинд, маленький скрипач Миша Даурский погиб в Нальчике от направленного в него немецкого выстрела. А ведь осенью 42-го года Мише предстояло переехать на учёбу в Одессу, к самому великому Ойстраху. Другой мальчик, постоянно нежно опекаемый матерью, по имени Масик, ингуш по национальности, пребывал где-то в степях Казахстана. Возможно, и там, где находился наш Беслан. Исчез и обаятельный Шура Кульчицкий, уехал в Ереван Лёва Джигараджан, исчезли Эдик Сахаров, Ирочка Раздорская и тихая Таечка Самойлик, шкодливый Хачик, в другой школе училась Аза Дауева. В эвакуацию отправились дети местных сотрудников НКВД. Они все жили в соседних к школе домах, принадлежавших этому ведомству. Назад они не вернулись. А я помню их всех поимённо. Эта романтическая память передалась мне от отца – до конца своих дней он тоже помнил всех своих одноклассников, захваченных событиями революции и гражданской войны. С несколькими из них он переписывался до конца жизни.

Особенно я дружила с Ией. Она жила рядом; и в школу, и домой мы всегда ходили вместе. Ия была крепенькая девочка, превосходившая меня и ростом, и массой. Прекрасные карие глаза подчёркивались тёмными «соболиными» бровями». Красивой формы нос и немного полноватые, хорошей формы губы делали её лицо привлекательным, и я считала её красавицей. О своей внешности я была другого мнения. Ия никогда не унывала и была в меру весела и в меру серьёзна. Главное – Ия была умна. Она, как и я, много читала. Была проста в обращении, хотя я хорошо чувствовала нотки превосходства при общении с одноклассниками. У неё была хорошо поставлена речь, и я удивлялась её способности правильно формулировать свою мысль и её независимости. Независимая, она не давала себя в обиду. И это хорошо понимали наши учителя. У Ийки на всё всегда было своё мнение, чему я завидовала и старалась ей подражать. Словесные баталии, затеваемые в классе, были не для меня. Перекричать девчонок я была не в состоянии. Я вообще не умела кричать. Обычно я предпочитала наблюдать и включалась в споры тогда, когда была уверена в себе. Но это случалось не так часто. Ия часто меняла подруг по парте. Да и больше дружила с другими девочками, чем я.

Наши парты, не подходившие нам по размерам (все мы за два года войны выросли, и почти у каждой руки торчали из рукавов, сделавшихся короче), перед началом занятий покрасили в чёрный цвет, и некачественная краска липла к рукавам. Поэтому поверхности парт мы покрывали газетами. Слушая объяснения учителя, я постоянно автоматически чертила на газете разные фигурки. Много позже я
узнала, что этот приём помогал мне сосредоточиться и способствовал запоминанию темы. Учителя относились к этому спокойно, кроме учительницы химии. Она возненавидела меня и каждый раз требовала, чтобы я заложила руки за спину. Очевидно, мой приём производил на неё противоположное впечатление – сосредоточиться на теме урока она не могла, так как постоянно следила за положением моих рук. Это была неприятная мне учительница, которая отбирала среди нас любимчиков. В первых рядах были наша Зойка и Ася, заискивающие перед педагогом. Они бегали к ней домой, помогали, мыли полы и с восторгом рассказывали о сыне педагога, трудившемся на ниве дипломатической службы.

Но на переменах девочки собирались вокруг моей парты и искали в хаосе штрихов знакомые им образы. Особенно им нравились портреты наших учителей.

– Смотрите, вот Арон (Арон Самуилович, наш великолепный физик), – восторженно вопила Ася.

– А это «Четырёхглазый барабан», – восхищалась Зорька, разглядывая портрет нашей преподавательницы русского языка, пожилой и очень полной женщины, надевавшей на глаза две пары очков. Заказать новые очки было невозможно. Магазины оптики в те военные времена прекратили своё существование, и наша учительница, страдавшая высокой близорукостью, изобрела свой «очковый» коктейль.

– Смотрите, смотрите, это «Никола-симентал!» – обнаруживала историка в хитросплетениях чернильного рисунка Неля. Учитель произносил слово «сентиментализм» как «симентализм».

Учителя посмеивались, но никто на меня не сердился. Кроме того, газету я периодически уничтожала. Но однажды, подбадриваемая девчонками, я нарисовала весь наш школьный педсовет на двух развёрнутых листках школьной тетради. Успех был ошеломляющий – я нарисовала наших педагогов в пару общей бани. Изображения были узнаваемы и комичны: директриса в клубах пара стояла под душем, историк хлестал физика банным веником по старческой согнутой спине, математичка выливала на себя ушат воды. Все подробности, кроме лиц, закрывал пар, переполнявший банное помещение, в котором угадывалась наша учительская. Вон он, шкаф с картами, цветок облезшего фикуса в углу. Под рисунком стояла подпись «Дочь китайского императора». Потом я забыла рисунок в тетради по немецкому языку, и он немедленно был предоставлен немкой всеобщему обозрению. Меня потребовали к ответу. Когда я явилась в учительскую, там стоял гомерический хохот. Физик снял очки, потому что из его глаз катились слёзы, и он ничего не видел. Историк лежал на диване и, хохоча, отмахивался от учительницы биологии, показывавшей ему злополучный шедевр. Меня сначала никто не заметил.

– Кто это у нас в родстве с китайским императором? – обратилась ко мне завуч, стараясь придать своему лицу серьёзное выражение, хотя продолжала ещё смеяться.

Я стояла молча, не зная, куда деваться от стыда.

– За такую картину тебя следовало бы исключить из школы, – продолжала строгая женщина в синем костюме. – Но, если ты подаришь мне рисунок и дашь слово, что будешь рисовать карикатуры в нашу школьную стенгазету, так и быть, не буду к тебе придираться, дочь императора.

– Берите, – прошептала я и пулей выскочила из комнаты.

За дверью раздался новый взрыв хохота.

Мои стенные газеты всегда привлекала внимание всей школы. Сейчас такая внеклассная работа дала бы мне грант для поступления в художественный вуз. Но тогда ничего, кроме неприятностей, моё художественное творчество мне не обещало. А мечтать об архитектурном вузе я начала довольно рано. Но жизнь и новая директриса распорядились со мною не совсем справедливо.

Между тем, в школу все мы бегали охотно. После возвращения из школы я садилась за уроки, а оставшееся время посвящала чтению. Все сочинения Дюма мною были освоены давно. Когда мы изучали времена французской революции, я блеснула знанием семейных связей французского королевского двора. Учитель и весь класс застыли в изумлении в связи с моими знаниями французской генеалогии.

– Садись, пять! – возвестил Николай Ильич и добавил. – Молодец, дополнительную литературу читаешь…

Были освоены и два тома «Фауста» Гёте. Я зачитывалась романами Эжена Сю, «Человеческой комедией» Бальзака. Особенно нравился Диккенс. Юмор Пикквикского клуба я оценила сполна. В ход пошла вся библиотека, собранная папой. Пыталась читать Бисмарка, «Историю Испанской инквизиции», Ренана, но осилить их не смогла. Нередко я иллюстрировала прочитанное на клочках бумаги.

У нас не было тетрадей, и большинство писали на газетах. Мама раздраконила отцовские чертежи. На их белой стороне мои каракули были заметны, а синяя оборотная сторона бумаги сливалась с фиолетовым цветом чернил. Но я использовала и её.

АРМЯНСКАЯ ЦЕРКОВЬ

Пасха в этом, 1943 году, была ранней. Снег уже давно растаял, но земля была всё еще промерзшей.

Церковь стояла на правом берегу Терека у Чугунного (Ольгинского) моста. Мост был назван так, как и женская Ольгинская гимназия, как и селение (Ольгинское), в честь Великой княгини Ольги Фёдоровны, жены Великого князя, генерала-фельдмаршала, сына Николая Первого Михаила Николаевича Романова, который был ещё и Наместником царя на Кавказе. Площадь Свободы в его честь когда-то называлась Михайловской, как и немецкое поселение екатерининских времён. Оно тоже сохранило своё название до наших дней. Правда, все уже забыли это. Да и от Чугунного, в своём роде уникального и единственного в России моста, детали которого были целиком отлиты в Англии, тоже ничего не осталось.

Первая армянская церковь была деревянной. Потом на её месте построили новую кирпичную. Я не знаток церковной архитектуры, но хорошо чувствую специфичность её форм в традиционном армянском стиле. Я видела такие церкви в Армении. Высокие стрельчатые окна, многогранные крыши-купола, внутреннее помещение без привычного в православных церквях иконостаса с условно обозначенным алтарём.

Армянская церковь прекрасна. Она, как дивный цветок, окаймлена видами близких зелёных гор на фоне сине-голубой Столовой горы. Бушующий у её подножия Терек дополняет картину. От церкви на террасы правого берега Терека поднимается Армянская улица. Рядом с церковью сохранился дом Вахтанговых, где увидел свет гениальный русский режиссёр. Я помню этот дом, В тридцатых годах прошлого века я даже была в нём. На первом этаже жила моя первая учительница. Жила в двух маленьких полутёмных каморках с одним окном с видом на знаменитый мост. Дверь открывалась прямо на веранду с земляным полом. Наверное, в прошлом это были складские помещения.

Богослужение в армянской церкви осуществлялось во все времена её существования. Она продолжала работать и в военные годы. В тридцатые годы, когда были разрушены почти все православные церкви Владикавказа, Армянская взяла на себя дополнительную нагрузку. Здесь стали молиться и русские, и грузины, и осетины. Я видела там и поляков, и немцев (до их выселения в Казахстан).

Я помню, как ранней весной 1943 года, когда только что от стен Владикавказа прогнали немцев, когда мы оплакивали ушедшего в иные миры моего деда, когда жили в вечном страхе получить «похоронку» с фронта, когда у нас закончились все запасы еды, когда неизвестность и горе стискивали наши души, мы с бабушкой, оставив дома больную маму, отправились на ночную пасхальную службу в Армянскую церковь.

В зале было очень много людей – в основном женщины и дети. Действовали суровые законы затемнения, и в церкви горела одна-единственная свеча. Воздух колебал её пламя, и на стенах шевелились большие тени. Мы растерянно пытались найти себе место, но всё помещение было переполнено – люди стояли и сидели прямо на полу. Нас позвали. Справа у громадной картины-иконы Распятия сидели наши соседки – тётя Репсинэ, тётя Маня и тётя Карина с моей подружкой Амалией. Я не случайно вспомнила их имена – я пытаюсь таким образом сохранить память о них, давно ушедших страдалицах геноцида двадцатого века.

Женщины потеснились, освобождая нам место. Было холодно. До начала службы оставалось ещё много времени, и мы присели на бабушкино старенькое пальтишко, разостланное ею на полу. Бабушка сняла с себя и штопаный вязаный платок, который ей когда-то давно связала Карина, и укутала им меня и себя. Я помню, что скоро усталость заставила меня прислониться к точёным балясинам решетки, ограничивающей алтарь. Бабушка тоже оперлась сухой, коричневой от возраста и лишений рукой на вторую перекладину справа. Люди тихо переговаривались между собой. Слышалась армянская, русская, осетинская, грузинская речь. Справа от нас сидели полячки – бабушка немного знала их язык. Она опознала и занесённых сюда терских казачек.

Вдруг раздался громкий гортанный голос, и в алтаре показался священник в скромной фиолетовой рясе. Все одновременно встали. Служба началась…

Голос священника поднимался к куполу, занимая всё помещение. Он звал нас куда-то, и все мы поняли это – и большие и маленькие, несмотря на то, что многие армянского языка не знали. Словно иллюстрацию к протяжному гортанному пению я видела, как колеблемое человеческим дыханием пламя свечи бросает подвижные тени на стены и иконы: Иисус Христос, которого снимают с распятия, дышит и словно оживает. Колеблются одежды на женах-мироносицах, плачет Мария. Я не отрывала взгляд от иконы, переполняемая неведомой мне ранее болью. До моего сознания вдруг дошло, что вокруг все молятся, шепчут, плачут. Иногда, где-то в другом конце зала, раздавался тоскливый стон потери. Я слышала, как бабушка просила Господа сохранить её сыновей. Плакала тётя Карина, слёзы беззвучным потоком текли по её измождённым, впалым щекам. Заплакала и я, двенадцатилетняя девочка, ещё не понимающая, что эти слёзы и есть моя молитва.

Внезапно голос смолк. Наступил тишина. И, сначала на армянском, а потом на русском языке священник произнёс: «Христос воскресе!». И стройный хор голосов трижды ответил ему: «Воистину воскресе!». Затем эти же слова все стали говорить друг другу. Старая тётя Тасо, грузинка, наша соседка, обнимая меня, шептала: «Будь счастлива, Милюся! Пусть твой отец вернётся. И дяди Вяча и Володя». Бабушка гладила меня по голове и всматривалась в моё лицо, повторяя волшебные слова. И я, неожиданно для себя, совсем не смущаясь, повторила вслед за всеми «Воистину воскресе!»

Мы вышли на освещённую голубой луной улицу. Светилась в лунном свете вершина Казбека. Звёзд не видно – и дома, и сама улица были залиты призрачным голубым светом. Бабушка держала меня за руку, пока мы вместе с соседками шли к нам, «на горку».

Уже взрослой я любила заходить в армянскую церковь, любоваться на две жемчужины, хранящиеся в ней – полотна «Снятие с креста» и одного из событий в истории Григорианской церкви. Картины написаны итальянскими мастерами, приглашенными бароном Штейнгейлем для росписи его знаменитого дворца, который он подарил городской думе. Армянская община пригласила художников и в свою церковь. Об этом как-то поведал мне старенький священнослужитель Армянской церкви, когда я спросила его о происхождении этих икон-картин. Никто теперь не знает, как был украшен дворец. А две великолепные работы в армянской церкви сохранились, о чём позаботились сами верующие армянского прихода.

Я мысленно подхожу к балюстраде и глажу тёплое дерево, которого в ту давнюю ночь касалась когда-то моя бабушка. И кажется мне, что оно и по сей день хранит тепло родной руки. Я глажу тёплое дерево и плачу. Что-то я стала в последнее время часто плакать.

ОТЕЦ

Минули страшные дни пребывания на нашей земле немецкой армии. Но отец не отзывался. Письма мамы исчезали и не возвращались. Когда освободили Пятигорск, Ставрополь и Невинномысск, мама стала хлопотать о разрешении поехать в эти места, где она надеялась найти хоть малейшие следы его пребывания там. Но городская комендатура таких разрешений не давала. Бабушка отговаривала маму, боясь, что я останусь без обоих родителей. Я видела, как мама всякий день выходила на улицу в ожидании почтальона. Не отзывался и Ставрополь. Теперь все мы жили в состоянии постоянного тревожного ожидания. Не было писем с фронта и от моих двух дядей. Мама и тетя продолжали бегать в госпитали, где они читали списки раненых.

Продукты у нас закончились, и мы жили только на скудный паёк, который добавлялся лишь некоторыми редкими пополнениями за счёт продаваемых мамой вещей или, чаще, обмена их на кукурузную муку. Однажды, обнаружив в глубине шкафа пузырёк старого рыбьего жира, мама поджарила на нём тщательно отмытую картофельную кожуру. Вначале нам показалось это необыкновенно вкусным, но потом у обеих началась рвота. Мама благодарила Бога, что не успела накормить эти блюдом бабушку.

Ещё хуже было положение Аидочки. Умерла Аидочкина бабушка. Позже покинул свет и её престарелый и больной дед, а также и моя учительница музыки. Тёте Мусе, Аидочкиной матери, никак не удавалось дотянуть паёк до конца месяца. Распределение продуктов Аидочка взяла на себя. Однажды она затащила меня в их небольшую комнату и, отодвинув почти пустой шкаф, открыла мне свою тайну: на задней стенке шкафа на гвоздиках висели маленькие мешочки с пшеном, кукурузой, перловой крупой. В углу стояла наполненная на четверть бутылка с постным маслом. Аидочка тайком отсыпала от пайков две-три столовые ложки крупы и переливала в бутыль несколько граммов масла. Потом, в трудные моменты болезни мамы или сестрёнки, Аидочка добавляла к их рациону сбереженные продукты.

На Новый 1943 год маме в редакции выдали полкилограмма коричневой коврижки, покрытой тонким белым слоем восхитительной глазури. Тогда мама затопила печь, согрела воду, вымыла головы мне, бабушке и тёте, не забыв себя. Потом она посадила нас за стол и устроила чаепитие, разделив коврижку на четыре равные части. Свои сто тридцать граммов мы ели, наслаждаясь забытым ощущением сладости. Румбе достался от мамы кусочек. Румба оценила вкус лакомства и вылизала язычком все крошки до единой.

Через несколько дней к нам в окно, вернее, в кусок фанеры, заменивший стекло, постучали. Стук был необычный, громкий и весёлый, в виде ритмичной дроби: трам – тра-та-та, трам – тра-та-та, трам – там-там.

На пороге стоял Борис Ефимович, наш невинномысский сосед. Он был в форме лейтенанта и весело улыбался.

– Николай Алексеевич жив! – сказал он и поддержал маму, стоявшую на пороге. – Он даже перенёс сыпной тиф и теперь поправляется. С ним в больнице всё время были его сестра и отец (моему старенькому деду тогда было за семьдесят). Они пешком, проделав сорок километров, пришли к нему из Ставрополя. Вот вам письмо от него. Николай Алексеевич «чист» (т.е. не пошел на службу к немцам, скрываясь в отдалённых станицах Ставрополья).

Наш быт и «чаепитие», предложенное мамой, произвели на нашего гостя удручающее впечатление: даже днём наша комната освещалась огоньком коптилки – окна всё ещё оставались заколоченными. Холод заставлял нас надевать на себя ватные телогрейки, непременный атрибут нашего быта, обладавший способностью сохранять тепло.

Пока мама читала письмо, Борис Ефимович развязал рюкзак и стал выкладывать на стол деликатесы того времени – банку американской тушенки, кирпич белого хлеба, сгущённое молоко (тогда я впервые узнала об его существовании) и что-то ещё.

« Милая, родные мои Ниночка и Милочка! – писал отец.

Я жив и здоров. Рвусь к вам всей душой. Но, увы, пока нельзя. Мысль, что с вами что либо случилось, мучает меня. Напиши, родная, мне поскорее, что с вами.

А письмо передай с кем-то из военных. Неизвестность страшит меня. Пиши на адрес Кириллова в Пятигорск, для меня. Я был полгода почти бродягой. В Невинке квартиру нашу растащили, там я почти не жил, не был и в Ворошиловске (Ставрополе). Последнее время проживал в зоне врага. Жду с НАДЕЖДОЙ И СТРАХОМ твоего письма. Что произошло, не знаю. Приехать к вам нет возможности. Но всё это, по сравнению с пережитым, пустяки. Напиши мне всё, всё. НИЧЕГО НЕ УТАИВАЙ. Надеюсь на нашу будущую встречу. Что будет дальше – не знаю: либо на работы, либо в армию. Пока безработный и живу, как птица небесная, или как Максим Горький. Не исключена возможность, что пошлют в Невинку. Целую моих милых, родных. Ваш Коля. Послал три письма, авось одно из них дойдёт. А это передаю с Борисом Ефимовичем. Он всё вам расскажет сам».

После первой встречи с немцами папа отправился в Пятигорск, где жили многие его товарищи. Там у своего коллеги по Гизельдону он и остановился. Но, выйдя на второй день на улицу, попал в облаву. Его вместе с другими задержанными привели в немецкую комендатуру, а оттуда препроводили к городскую управу. Войдя в кабинет городского головы, назначенного немцами, папа увидел грузного седого человека, наклонившегося над кучей бумаг. Когда тот поднял голову, папа узнал в нём нашего соседа, того самого, с которым мы встречали перед войной новый год. Папа уже был осведомлён, что при помощи городской управы немцы вербовали людей на разные нужные работы. Они даже начали восстанавливать колхозы.

– Николай Алексеевич! – удивлённо сказал Лоханов и, встав, крепко пожал папе руку, – рад вас видеть. Почему вас задержали? – Папа объяснил.

– Хотите ли вы работать у нас?

– Нет, я хочу перебраться через линию фронта домой, к семье.

– Правильно. Уходите, отсюда как можно скорее. Скоро начнётся немецкое отступление. Я подпишу вам пропуск. Пожалуйста, уходите. Лучше – в отдалённые сёла Ставрополья. Там немцев нет.

– А вы?

– Мне всё равно конец, расстреляют. Но надеюсь уехать за границу, где, по моему предположению, с двадцатых годов живёт моя семья. Не знаю, живы ли они. К немцам пошел, чтобы при их содействии перебраться на запад. Жаль, что я уже стар. Но, работая в управе уже месяц, я смог помочь многим нашим.

Он подписал папе пропуск и на прощание обнял его.

– Не суждено нам более увидеться. А вас и вашу жену с дочуркой я никогда не забуду. Вы напоминали мне мою семью, которую я не видел более двадцати лет. Прощайте! У немцев всё равно ничего не получится, Россия сумеет за себя постоять.

Он проводил отца до двери. О его судьбе мы более ничего не узнали.

Папа ушел в отдалённые ставропольские степи. Прячась от немцев вместе с незнакомыми случайными попутчиками, он ночевал в стогах сена, в сараях или иногда в домах сердобольных крестьян. От мороза папу защищал пресловутый ватник и знаменитые собачьи «Катькины» варежки, связанные до войны мамой. Горя людского отец насмотрелся сполна: видел трупы замёрзших людей, сидящих вокруг потухших костров. Видел расстрелянных и повешенных. Это было ужасное зрелище. Однажды два дня прожил у одной казачки, которая узнала его – до войны её муж работал на строительстве канала.

Целых полгода он питался преимущественно перемороженной свёклой, оставшейся неубранной на колхозных полях. Последствие такого режима сказались в развитии у отца хронического заболевания желудка. После изгнания немцев отец вернулся назад в Невинномысск, в пустую разорённую квартиру. И заболел сыпным тифом.

К этому времени вернулись некоторые его коллеги и стали восстанавливать управление строительством. Они и сообщили в Ставрополь о тяжелом состоянии отца. Посланное нам извещение до нас не дошло. Папина сестра Валя, оставив на попечение бабушки Славика, вместе с дедушкой прошла пешком все сорок километров по заледенелой степи из Ставрополя в Невинномысск. Там она ухаживала за папой, пока не миновал кризис. Сотрудники же на попутной военной машине отправили семидесятитрёхлетнего дедушку назад домой. Я часто думаю, откуда у старого и слабенького человека взялись силы для преодоления такого страшного пути – морозы в тот год доходили до тридцати градусов.

Только через месяц после выписки из инфекционного отделения отец получил пропуск домой. Отпуск для поправки здоровья ему ограничили одним месяцем.

Как больно нам с мамой было смотреть на измождённого и постаревшего отца. Виски его за эти полгода покрылись серебром. Он был так худ, что мама расплакалась, помогая ему купаться в моей детской ванночке.

Тогда я узнала и о судьбах моих друзей. Серёжкин отец нашел общий язык с немецким командованием, которое разрешило ему возвращение в Бельгию. Собрав весь свой скарб и купив у местного жителя телегу и лошадь, погрузив вещи и Серёжку с матерью в телегу, ecn отец выехал из Невинномысска, направляясь на запад. Но уже под Ростовом отступающие немцы отобрали у него лошадь, а семью бросили в степи. Когда Ростов заняли наши войска, отца Серёжки арестовали и сослали в лагеря на Печёру. Виноват он был лишь в том, что стремился туда, где ему было бы лучше. Люция, до войны принявшая советское гражданство и поэтому лишившаяся прав на возвращение на родину, где ещё был жив её отец, устроилась работать санитаркой в больницу.

Продолжение этой истории я узнала через одиннадцать лет. Оканчивая медицинский институт, решая для себя выбор медицинской специальности между неврологией и нейрохирургией, на зимних каникулах я поехала в Ростов к знаменитому нейрохирургу Никольскому с просьбой разрешить мне побывать на его операциях. В моём институте эту медицинскую специальность не преподавали. Неврология в моём городе была по тем временам на достаточно высоком уровне. Нейрохирургией никто не занимался, если не считать вмешательств общих хирургов в экстренных случаях травмы черепа и позвоночника. В этом качестве подвизались в основном армейские хирурги, прошедшие школу Великой Отечественной войны. Профессор Никольский в моей просьбе не отказал, а после беседы даже пригласил меня к себе в ординатуру. Познакомившись на деле с работой клиники, я поняла, что справиться с такой ответственной и тяжелой работой я не смогу, и отказалась от идеи стать нейрохирургом.

У меня оставалась в запасе половина дня, и я решила отыскать в Ростове Серёжку и его мать, не очень надеясь, что это удастся. К моему удивлению, в первой же будочке Горсправки мне выдали их адрес. Потом я долго блуждала в лабиринтах переулков, спускавшихся к Дону. Обнаружив нужную мне Набережную улицу, я никак не могла найти необходимого номера Серёжкиного дома, несмотря на то, что я прошла внушительное расстояние. Наконец, более или менее приличные дома кончились, и я оказалась среди полуразрушенных строений и сараев. Решив в своих безнадежных поисках повернуть назад, я неожиданно обнаружила на одном из таких сараев табличку с названием нужной мне улицы. Среди высоких сугробов, окружавших эти странные строения, вились многочисленные тропинки. Вечерело. В лучах скудного заходящего солнца кое-где сверкали свисавшие с «крыш» сосульки. Некоторые сараи имели крошечные окошечки, через которые наружу сочился слабый свет. На всём протяжении моего пути мне не встретился ни один человек. Мною стало овладевать сомнение: удастся ли мне в этом безлюдном лабиринте найти обратную дорогу? К сомнению стал примешиваться и страх – быстро и заметно темнело. И вдруг, совершенно неожиданно, я услышала французскую речь! Источником её был маленький сарай, мимо которого я уже прошла два раза. Речь могла принадлежать только тем, кого я искала. И я смело постучала в низенькую дверь.

Голоса затихли. Мужской голос вопросительно что-то произнёс, дверь открылась, и в скудном свете догоравшей зимней зари я увидела тонкую юношескую фигурку в старом черном свитере. Солнечный луч высветил и рыжеватую шевелюру, и веснушки на носу. Карие знакомые глаза вопросительно смотрели на меня.

– Сережа? – спросила я.

– Да, я, – последовал ответ.

Серёжка, всё тот же Серёжка вглядывался в моё лицо!

– Кто там? – это уже был другой, несомненно, женский с хрипотцой голос Люции.

– Люция Карловна, – закричала я и, наклонившись, пробралась в жилище, приспособленное для содержания свиней, именуемое у нас словом «катух». В маленьком низком помещении, потолка которого я касалась головой, стояла всего одна широкая кровать с железными заржавевшими спинками, накрытая тряпьём, и небольшой стол с куском клеёнки на столешнице. На белоснежной тарелочке брюссельского сервиза с тремя вишнёвыми ободками лежали две картофелины в мундирах и рядом в спичечной коробочке крупная соль. Тусклая закопчённая керосиновая лампа едва освещала помещение. В железной печурке пылал огонь. Я не узнала Люцию Карловну в сидящей на кровати старой и отёкшей женщине, кутавшейся в драную шаль. Поверх шали был накинут наш отечественный, очень старый и замусоленный ватник. Она вглядывалась в моё лицо, прищурив глаза, как это делают плохо видящие люди.

– Что вам здесь надо? – с явной неприязнью спросила она. Но как мне знаком был её акцент!

– Люция Карловна, дорогая, это я, Милюся Ш.!

– Милюся? – она явно пыталась вспомнить.

– Помните Невинномысск перед войной? Наш дом? Вы тогда жили на первом этаже, а мы на втором. Я дочь Николая Алексеевича…

Люция Карловна продолжала всматриваться в моё лицо. Потом я увидела, что выражение её лица стало меняться. Суровое выражение сменилось недоумением, и она вдруг широко улыбнулась беззубой старческой улыбкой, хотя ей было не более пятидесяти лет.

– Мама, это же Милюся! Помнишь ту девочку, что жила в Невинке рядом с нами? – взволнованно говорил Серёжка, не отрывая глаз от моего лица.

Люция помнила всё. Только о прошлой жизни она до встречи со мной предпочитала не вспоминать. Да и, наверное, в её настоящей жизни не было места воспоминаниям.

Потом мы не могли наговориться. Периодически Люция прекращала разговор и снова и снова обращалась ко мне с одним и тем же вопросом: почему я искала их? А я слышала в этом вопросе недоумение: что заставило меня вспомнить её и Серёжку, обиженных и оскорблённых, неприкасаемых, изгоев, родственников врага народа? Она словно не понимала, что существуют некие связи между людьми, которые возникают не по причине необходимости или зависимости, а просто от душевного расположения, от признательности, от симпатии, развившиеся в романтический период детства. И снова, и снова растерянная и смягчившаяся женщина удивлялась той девочке из прошлого, которой понадобилось найти их. Она всё всматривалась в моё лицо, словно проверяя, что это действительно я.

Серёжка рассказал мне, что некоторое время после войны они жили на переданные им предметы наследства их бельгийского деда. Завещанную им долю наследства в денежном выражении им не передали. Попытка Люции уехать на родину тоже не увенчалась успехом – до войны она приняла советское гражданство. А глава семьи работал на Севере, где обзавёлся новой семьёй. Заботиться о сыне и жене, находясь в заключении, он не мог. Серёжка мечтал уехать к отцу – в Ростове он был никому не нужен. Первый ученик в школе и претендент на золотую медаль, он не получил её. Пути в институты были для него закрыты. Единственный выход Сергей видел в поступлении в милицию, что, возможно, откроет ему путь к высшему образованию. Позже я узнала, что после смерти Люции он уехал к отцу. Во время нашей встречи Сергей перебивался редкими уроками французского языка и грузил вагоны.

Серёжке не верилось, что это я, что я вернула ему память о детстве, о нашей станице, о наших друзьях. Он знал о судьбе Юрки, отца которого тоже арестовали и посадили в тюрьму, обвинив в пособничестве немцам, хотя он обеспечивал лекарствами всю станицу. Аптеку, принадлежавшую некогда его деду и отцу, и где последний при советской власти был управляющим, у него отобрали. Юрке, не без помощи многочисленных друзей отца, удалось попасть в Ставропольский медицинский институт. Позже я узнала, что Юрка рано умер от хронического алкоголизма. А Борька стал ведущим инженером на одном из заводов Днепропетровска. С Сережкой мы стали переписываться, но скоро он замолчал.

Уже было поздно, и Сергей пошел меня провожать. Ловко лавируя между многочисленных обледеневших тропок, он привёл меня на главную улицу. Гастроном уже закрывался, и я, упросив продавщиц, купила на все свои оставшиеся деньги шоколадных конфет и несколько пачек печенья. Серёжка не хотел их брать, но я уговорила, сказав, что хочу сделать Люции Карловне подарок. Я попросила также передать ей, что я её люблю. О своей любви к Серёжке я предпочитала не распространяться, боясь, как воспримет мои слова этот мальчик, лишенный всего. Где ты сейчас, Серёжка? Сейчас я бы призналась.

КУКУРУЗНАЯ ЛЕПЕШКА

Всё время моего обучения в школе шли преобразования. При нас ввели экзамены в четвёртом классе, увеличили до семи число экзаменов в седьмом классе, доведя их в десятом классе до одиннадцати. А в 1943 году школы разделили на женские и мужские. И золотые и серебряные медали для отличившихся тоже ввели при нас.

Наш новый учебный 1944 год начался не в классах: холодным осенним утром старшеклассников, к которым принадлежали теперь и мы, отправили на сельскохозяйственные работы в колхоз.

Мы высадились из старенькой трёхтонки в полях местного колхоза вблизи знаменитых кавказских Эльхотовских ворот, закрывших немецким войскам путь к моему родному городу, там, где ещё совсем недавно рвались снаряды и падали бомбы. Война ушла из этих мест. Крестьяне даже вырастили урожай кукурузы. Однако работать в поле было некому. Мужчин поглотил фронт, а рук оставшихся сельских жителей для сбора нового урожая кукурузы не хватало. Нас было человек сорок девчонок во главе с нашими тремя учительницами: конституции, биологии и математики.

На работу во дворе школы мы собирались даже с некоторым энтузиазмом. Впервые нам предоставлялась некоторая самостоятельность, правда, под присмотром. Не поехали в колхоз лишь единицы. Не было с нами Эллы и Ии. Но зато там я подружилась с двумя Марусеньками. Дружба наша продолжается и по сей день. Мы живём в разных городах, но несколько раз в год пишем друг другу письма или говорим по телефону. И клянёмся друг другу в любви. Когда на экране телевизора современные молодые ребята и женщины уверяют, что женской дружбы не бывает, мне хочется запустить в них свои тапочки. Что они знают об этом? Бывает! Бывает настоящая дружба, долгая и без предательств. Я это точно знаю.

Когда я уходила из дома, закинув за спину тощий рюкзачок, родители только попросили меня быть осторожнее. Если бы они знали, что рядом с колхозными находились минные поля! Но здравого смысла нам хватило, чтобы не лезть на рожон. Нас поселили в стане с земляным полом, с выбитыми окнами и дырами в стенах. Для сна нам предоставили сено, насыпанное тонким слоем на полу. Ночью ветер гулял по помещению, и наши волосы покрывались ледяным инеем.

На рассвете, после скудного завтрака из кукурузной каши и кипятка, мы отправлялись в поле. Ряды высоких кукурузных стеблей с пожелтевшими и высохшими листьями и такими же, одетыми в желто-коричневые рубашки, початками тянулись до горизонта. Работать приходилось стоя. Сначала следовало оторвать от стебля кочан. Потом раздеть его, содрав жесткую рубашку специально заострёнными палочками. Затем следовало отправить желтый продолговатый кукурузный плод в плетёную из ивовых прутьев корзинку, называемую сапеткой. Каждой девочке полагалась собрать за день двадцать таких сапеток. Мы приспособились довольно быстро, и на второй день стали выполнять норму. Наполненную корзину вдвоём тащили к условному месту, где ссыпали кукурузу в общую большую кучу. Для неокрепших подростков перетаскивание кукурузы было довольно трудной задачей. Но никто не роптал. Мы даже не понимали, как можно возмущаться непосильными в нашем возрасте трудностями. С этим мы жили несколько лет. Война ещё не окончилась, и «похоронки» продолжали приходить…

За день кукурузная куча достигала значительных размеров. К вечеру на поле появлялся старый осетин-возчик и, вместе с нами наполнив доверху кукурузными початками подводу, куда-то уезжал. А мы возвращались на стан в темноте, ориентируясь на свет костра, разводимого перед сараем. Там мы ужинали. Чаще всего это был варёный картофель без масла, хлеб, значительно превосходивший по вкусу наш, городской. Иногда нам доставалось и по стакану молока.

В конце ноября утренние туманы стали так плотно укутывать окружающие предгорья, что мне казалось, что за пределами нашего сарая уже ничего нет. Этому ощущению способствовало поглощение туманом звуков. С каждым днём становилось всё холоднее, и однажды в жестяном рукомойнике замёрзла вода. Теперь на работу уходили не все – в сарае оставались больные. Ночами кашель девочек мешал спать. Лица педагогов становились всё озабоченнее – больных прибавлялось. Стала мёрзнуть и я, хотя была одета мамой довольно тепло. Собираясь в колхоз, я не хотела тащить с собою лишнюю тяжесть и отказывалась от тёплых вещей. Но мама настояла, и теперь я натягивала на себя всю свою одежду. Главное – на мне был мамин ватник, наша славная защитная униформа. Следовало бы посвятить ему хвалебный гимн. Он спас меня от переохлаждения, когда мы велением комсомольской организации нашего института в приказном порядке штурмовали в 1948 году Столовую гору в честь какого-то комсомольского праздника. Поход чуть не закончился трагически. Но это уже история из моей юности.

Кукурузные поля были неиссякаемы. Давно минули все сроки возвращения домой, о нас словно забыли. И всё меньше девочек выходило на работу в поле. Однажды и у меня опухли коленные суставы. Не отсюда ли растут корни моего полиартрита, поразившего меня в зрелом возрасте?

И тогда наши руководительницы решили возвращаться самостоятельно. Самые слабые и больные оставались ждать транспорт, за которым учительницы отправились в правление колхоза. А сильные и предприимчивые уверили обеих наших педагогов, что доберутся до города сами, сев в проходящий поезд на станции Эльхотово. Дисциплинированность заставляла меня ожидать результатов переговоров с колхозным начальством, а призывы моих одноклассниц последовать их решению соблазняли к активным действиям.

И я последовала за группой из семи девочек, моих одноклассниц. Я их плохо знала – мой старый класс рассеялся по другим школам.

Мы бодро прошагали к железнодорожной станции, расположенной в пяти километрах от нашего сарая. Даже боль в коленном суставе у меня исчезла сама собой. Как оказалось, никто из храбрецов не знал дороги, и вместо Эльхотово мы оказались на другой станции. В Дарг-Кохе поезда не останавливались. Один за другим они проносились мимо. Но, судя по базарчику рядом с железнодорожным полотном, надежда уехать всё же была. Местные жители сообщили, что есть один поезд, который делает тут остановку. Поезд приходил вечером.

Мы слонялись по маленькому перрону, разглядывали нехитрые предметы торговли: кукурузные лепёшки в мисках, прикрытые чистыми тряпочками, поздние груши и яблоки из местных садов. Одна женщина продавала пару вязаных мужских шерстяных носков. Я подумала, что хорошо бы купить эти носки папе. Но денег на носки у меня не нашлось, Прощаясь, мама сунула мне на всякий случай лишь пять рублей.

Лепёшки так упоительно пахли, что скоро мы почувствовали голод. Я долго не решалась достать из кармана ватника свои деньги. Меня удерживала мысль, что лепёшки на всех не хватит. А есть её одной было неловко. Но голод был уже нестерпим, и я решилась на эту торговую сделку, мысленно деля лепёшку между своими новыми подружками, у которых не было с собой ни копейки. Кроме того, я заметила, что две девочки купили по лепешке и, отойдя в сторону, отвернувшись, с жадностью их поглощали. Тогда и я, осмелев, достала заветные деньги. И вдруг, совершенно непонятным для меня образом, купюра оказалась в руке Зорьки. Она ловко выхватила её из моей руки и торопливо объяснила мне, что берёт её взаймы и вернёт деньги позднее. Пока я, пораженная наглостью Зорьки, замерла, она протянув деньги продавщице, тут же начала спешно поглощать лепёшку на глазах остальных девчонок.

Зорька оказалась самой завистливой девочкой в нашем классе. Она завидовала всему – хорошей оценке, новому бантику в косе… Однажды к нам в класс пришла её мамаша, устроившая скандал нашей учительнице. Накануне Зорьки не было в классе. Обычно невостребованную крошечную булочку дежурный прятал в старый потрёпанный портфель нашей обожаемой Нины Ивановны, учительницы литературы. У неё на фронте погиб муж. Мы знали, как тяжело живёт она с двумя маленькими сыновьями. Никто не возражал, все знали об этом. Знала и Зорька. И вот теперь её мамаша требовала от учительницы возвращения «похищенной ею булочки». Учительница молча стояла у своего стола с ярким красным румянцем на щеках. Мы все замерли, ещё не зная, как нам поступить. А наглая мамаша обвела победным взглядом весь наш класс. И тут моя подружка Ия (фиалка по-грузински), вытащив из портфеля ещё не съеденную ею сегодняшнюю булочку, протянула её Зорькиной матери:

– Подавитесь, вот она ваша булка. Я вчера была дежурной и отложила её для Зорьки. Я не съела её. И нечего упрекать в этом Нину Ивановну!

Булка была сегодняшняя. Ия не страдала от голода, как все мы. Она не накинулась на булку, а положила её в свой портфель. Зорькина мать замолчала и тихо ретировалась. А Нина Ивановна наотрез отказалась от нашей благотворительности.

Поезд пришел поздно ночью. Проводники отказались пустить нас в свои вагоны – билетов у нас не было. Но нам подсказали план действия – мы все перебрались на тыльную сторону вагонов и устроились на ступеньках выходов. Стоять на ступеньках было неудобно, приходилось держаться за поручни. Когда поезд тронулся и стал набирать скорость, я почувствовала, как трудно это делать. Холодный ветер хлестал по лицу, перехватывая дыхание. Руки коченели, и я изо всех сил цеплялась за поручни. Стараясь скрыть страх, мы весело что-то кричали друг другу и смеялись. Путешествие наше длилось недолго, и вскоре поезд остановился на таком знакомом мне вокзале. Ночью мы с Марусей шли по спящему городу. Маруся жила недалеко от нас. Я ничего не рассказала родителям об опасности, которой подвергалась. Удивительно, но больше запомнилась обида на наглую Зорьку, чем опасность, которой мы подвергались. Зорька, конечно, не подумала возвратить мне долг. Сама я постеснялась напомнить ей об этом. Интересно, помнит ли она о своём постыдном поступке сейчас?

Зима 1944 года выдалась холодной и тяжелой. Хлеб (а на меня полагалось 200 граммов), выдаваемый по карточкам, мгновенно черствел из-за посторонних примесей. В школе я получала ещё и стограммовый кусочек похожего на замазку тёмного хлеба.

Весной мы с мамой, тётей и бабушкой перебивались остатками картофеля, не брезгуя и картофельными очистками. В школе и дома было холодно. Ещё в прошлом году я отморозила пальцы рук: теперь на холоде они краснели, и кожа на них лопалась. Из открытых трещин сочилась бесцветная жидкость. Я обвязывала пальцы полосками белой ткани от износившихся простыней.

Я выросла, и моя обувь стала мне мала, да и поизносилась она очень. Мама купила мне туфли на деревянной подошве. Откуда она взяла деньги, я не знала. Деньги давно кончились, и мама меняла на продукты вещи. Подошвы туфель были распилены на две части, соединявшиеся при помощи кусочка прибитой гвоздиками кожи. Верх туфель поражал воображение оранжевым цветом тонкой свиной кожи, не защищавшей ноги от мороза. Тогда мама связала мне высокие толстые носки из овечьей шерсти, которая продавалась на местном базаре. Мама сама сделала из шерсти нитки. Что она выменяла на эту шерсть, я не знаю. Но я умудрилась отморозить и пальцы ног. Зато как великолепно деревянная подошва исполняла роль коньков!

Когда наступила весна, в нашем рационе появились травы. Из лебеды, а потом и из молодой крапивы мама готовила супы. Однажды она поджарила к такому супу головку репчатого лука, который так упоительно пах, что я мечтательно поделилась с мамой мечтой нажарить целую сковородку лука и съесть. Но эти мечты я относила ко времени окончания войны. Мама рассказала мне, что однажды в отчаянии она решилась покуситься на жизнь лягушек, появившихся весной в нашем саду. Едят же их французы, думала бедная моя родительница, подкрадываясь к мирно сидящей земноводной твари. Но та, словно предчувствуя, скрылась одним прыжком в кустах.

В начале зимы жители города стали ходить в ингушские сёла и менять вещи на кукурузу. В некоторых сельских домах мама видела многие предметы городского быта. Там оказался даже рояль. Отнесла туда мама все мои игрушки, свои вышитые скатерти и накидки, часть посуды. Дорога к незнакомым сёлам была опасной. На границах двух автономных областей стояли патрули НКВД и отбирали добытую с таким трудом кукурузу. Предупреждённые о заставах мама и соседка пробирались в предгорьях, переправляясь через балки и журчавшие в них ручьи. Однажды я, чувствуя, как от страха щемит сердце, просидела у окна до рассвета, пока не услышала на безлюдной улице знакомые голоса. Мама вернулась с пятью килограммами кукурузного зерна. Кукурузу мы мололи на ручной самодельной мельнице-крупорушке.

Маме удалось снова устроиться в редакции местной газеты. Теперь у нас было немного денег. Но они быстро улетучивались. Наступило лето, а с ним и мой день рождения. В этот день мама отправилась покупать мне в подарок лепёшку из настоящей муки. В её распоряжении находилось пять рублей. Но именно в этот день лепёшки подорожали на один рубль. Никто из торговок уменьшить цену не соглашался. И вдруг мама увидела четыре томика сочинений Оскара Уайльда, лежавшие на клочке газеты прямо на полу. Такой способ торговли на рынке в эти годы никого не удивлял. Сотни людей раскладывали на земле свои вещи в надежде продать хоть что-нибудь. Интеллигентная старушка запросила с мамы именно ту сумму, которая была зажата в мамином кулаке.

Свой тринадцатый день рождения я хорошо запомнила. На столе светилась коптилка – маленький аптечный пузырек с керосином, в горлышко которого был опущен фитиль – верёвочка, укрепленная в жестяной трубочке, которая в свою очередь была вставлена в маленький жестяной кружочек, накладываемый на горлышко.

На тарелке лежали несколько картофелин, каждая величиной с грецкий орех. Соль для этого блюда находилась в серебряной свадебной солонке моей бабушки с её инициалами – ЕС (Екатерина Семёнова), единственный предмет, оставшийся от её приданого. Мы очищали картофель от кожуры и читали: мама – «Идеального мужа», а я «Звёздного мальчика».

Через тридцать лет в Париже на кладбище Пер-Лашез я попросила гида отвести меня к могиле Оскара Уайльда. Мы подошли к надгробному памятнику, странному сооружению в виде громадного черного сфинкса. Гранит памятника был покрыт надписями, которые явно пытались смыть. Одну из них мне удалось прочесть: «Либера гомосексуализма», гласила французская фраза, понятная всякому. Вынув из лацкана моего костюма розочку, приколотую одним любезным французом, я положила мой букетик у лап странного существа, чем ещё более заинтриговала Пьер-Мари, гида, руководившей экскурсией гостей Франции из далёкой Осетии. Пришлось рассказать ей всю предысторию моего подарка. Молодая женщина вытирала платком слёзы.

– Неужели во время войны вам было так плохо? – тихо прошептала она, родившаяся уже после войны.

– Так оно и было.

Так я попыталась поблагодарить знаменитого писателя, на время уведшего меня и маму из суровой действительности войны.

Чувство благодарности я испытывала всегда, когда такая необходимость возникала. Этому тоже учила меня мама. Такой формой изъявления своих чувств я была обязана и наблюдавшемуся мною поведению окружающих меня людей. У нас на Кавказе благодарность на бытовом уровне звучит очень ярко. Бабушка говорила, что всякое доброе деяние должно всегда получать оценку тех, кто знал о нём или наблюдал. Мне ли не знать, как смотрят на тебя признательные родственники твоего пациента. Сколько букетов цветов я получила от разных благодарных людей. Сколько коробок подаренных конфет я передавала тем, кто не мог их купить. Сколько раз я слышала это «спасибо» и «большое спасибо», «благодарю» и «премного благодарен» или «дай Бог Вам здоровья!». Сколько людей плакали от умиления в эти минуты. Только денег я никогда не брала. Так учил меня мой отец.

И не всегда благодарность выливается в предметное выражение. Как часто, когда я шла по коридорам больниц или клиники, меня провожали благодарные взгляды. Однажды в горах, откуда-то с вершин окружавших гор я услышала «голос с неба». Чабан, которого я лечила от паралича после огнестрельного ранения позвоночника, узнал меня среди группы моих спутников. Он кричал и стремительно спускался по кручам нам навстречу. Мы замедлили движение, опасаясь, что по торопливости он может упасть. А потом мы с ним обнимались, радуясь друг другу: он от того, что остался жить, я – от того, что он до такой степени восстановил своё здоровье, что смог забраться в заоблачные вершины кавказских гор. Теперь, когда я сама нуждаюсь в помощи моих коллег, я испытываю чувство, похожее на знакомую благодарность моих пациентов.

ДЕПОРТАЦИЯ

Холодным и бесснежным днём 23 февраля 1944 года я, возвращаясь из школы, увидела на нашей пустынной улице странную процессию из многих подвод, на которых сидели старики, женщины и дети. Подводы медленно, одна за другой двигались в сторону вокзала. Процессию сопровождали красноармейцы с ружьями наперевес. Одной из подвод управлял мальчик, лицо которого показалось мне знакомым. Это был мой одноклассник – ингуш Беслан Долгиев.

Мы уже учились в четвёртом классе, когда к нам пришел мальчик, которого учительница, пересадив Эллочку, поместила на нашу парту. Мальчик плохо владел русской речью, и Евдокия Васильевна попросила меня помочь ему: разговаривать с ним, проверять его грамотность, заинтересовать мальчика чтением книг на русском языке. Мальчик жил в селе, но на время его учёбы отец снял для него и матери комнату в городе. Сначала Беслан стеснялся меня: негоже ему, кавказскому мальчику, водиться с девчонкой. Потом он смирился и даже стал проявлять интерес к моей особе. В чуждом ему классе Беслан, ещё не подружившийся с нашими мальчиками, радостно откликался на моё появление в классе. Он стал охотнее говорить и не обижался на мои замечания. Через год его речь стала заметно лучше. Он довольно скоро овладел русской грамматикой и пристрастился к чтению. Книги для него я по совету отца отбирала в нашей библиотеке. Мне казалось, останься с нами дольше, Беслан стал бы первым в математике, так легко решал он арифметические задачки. Однажды на перемене, когда весь класс носился во дворе, я застала Беслана за чтением записей о развитии наших комнатных растений. Беслан покраснел. Он не догадывался, что свои наблюдения можно так записывать, и признался мне, что у его матери тоже есть цветы, и он понаблюдает за ними. До сих пор он считал, что это занятие для девчонок, но понял, что он так мало знает. Я радовалась тому, как тепло обращалась с ним наша учительница, как подбадривала его, когда он смущался и мучительно краснел при неудачах. Мальчик искренне к ней привязался и даже признался, что наша учительница очень хороший человек.

Потом Беслан стал защищать меня от нападок наших мальчишек, не понимая сути этих отношений, чаще всего шутливых. А однажды я заметила, что Беслан провожает меня после уроков, следуя за мной на расстоянии квартала. Когда я подходила к дому, он немедленно исчезал. Но в пятом классе Беслан не появился. И вот теперь…

– Беслан, Беслан, что случилось, куда вас везут? – закричала я и побежала вровень с телегой. Я увидела, что Беслан узнал меня, но обычной радости при моём появлении не выразил. Теперь я представляю, что он был погружен в свои ощущения, испытанные во время сцен выселения и насилия, учинённого накануне над его семьёй и над другими его соплеменниками.

– Нас выселяют, – коротко произнёс Беслан и взмахнул кнутом.

– Куда выселяют? Почему?

Беслан безнадёжно махнул рукой.

– Уходи, девочка, – сказал солдат, – а то мы и тебя отправим туда же, – и отодвинул меня в сторону.

Я стояла на тротуаре и смотрела вслед печальному каравану с женщинами, завёрнутыми в чёрные платки, с понурыми стариками и молчащими детьми. На повороте Беслан повернулся и махнул мне рукой.

Невидимая черта отделила меня от Беслана. Мы оказались на двух разных полюсах нашей «советской» жизни. Ни в чём не виноватый и беспомощный мальчик стал изгоем. В то время я недоумевала, почему так несправедливо с ним поступили. Когда мне возражали, ссылаясь на готовящееся предательство внутри его народа, я отвечала: наказывать надо предателей, а не детей. И задавала встречный вопрос: а если бы так поступили с вами? Мои оппоненты замолкали. А я всю жизнь испытывала чувство вины перед единственным ингушом, которого знала. И всегда была готова извиниться перед ним за тех, кто перечеркнул его жизнь. Это чувство живёт со мной и теперь.

Потом я всю жизнь искала Беслана среди вернувшихся ингушей. Но не нашла. Через много лет мне сказали, что Беслан, вернувшись из ссылки, стал юристом и работал в своих родных местах. Но незадолго до окончания моих поисков он покинул нашу землю. Почему Беслан не искал меня? Может, он возненавидел и меня заодно со всеми, кто лишил его веры в добро? Очень горько и обидно. Я чувствовала в нём чистую и добрую душу. Но мои ощущения так и не оформились в знание.

Через несколько дней слухи о выселении ингушей и чеченцев дошли и до нас. Их выселяли целыми сёлами. Говорили, что в ряде случаев применялась сила и оружие. А один сопротивлявшийся аул подвергли полному уничтожению. В городе появилось много военных в фуражках с синими околышами. Иногда ночами в горах стреляли. Как-то соседки сказали, что ингуши организовали в горах восстание, и туда направлялись все эти люди в синем. В городе было тревожно.

В городских учреждениях мобилизовывали мужчин. В Ингушетию вместе с другими инженерами Управления электрическими запасами нашего края был направлен и мой отец. Отца и его сотрудников подвезли к ближайшему ингушскому селу и организовали охрану от мародёров. Жителей в селе не осталось. Весь день охранники простояли без дела, но к вечеру к селу подъехало несколько машин. Их пропустили военные, дежурившие у входа в село. Через несколько часов под прикрытием темноты машины, груженные чужими вещами, выехали из села и направились в город. После этого охрана была снята. Стоит ли пояснять, кто, пользуясь своею властью, захватил чужое добро?

Мои родители, как и все честные люди, отрицательно отнеслись и к факту выселения целого народа, и к факту организованного грабежа. Сами ингуши, например, попользовались имуществом горожан. Но они не воровали. За вещи они платили кукурузой и, может быть, спасли многих из нас от голодной смерти.

Особенно тяжело перенесла депортацию ингушей моя бабушка, которая тогда была ещё жива. С ингушами у неё были свои собственные отношения. Ещё в начале двадцатого века многие далеко думающие представители этого народа, понимая необходимость образования для своих детей нередко просили русские семьи брать к себе домой на воспитание их сыновей. Так в доме моей бабушки появились два подростка. Один, строптивый и ленивый, скоро покинул её дом, другой прижился и очень привязался к моему деду и бабушке, называя её второй мамой. Он быстро овладел русской речью, научился читать и писать и подружился с моей мамой-девочкой и её младшей сестрой. Родители были очень довольны его успехами и готовились определить мальчика в учебное заведение, которые создавались правительством и частными энтузиастами для детей горских народов. Но этим планам помешала революция и переезд деда в Крым.

Осенью 1936 года мы с мамой возвращались поездом в наш город. Я устроилась на второй полке общего вагона и с удовольствием стала рассматривать мелькавшие за окном виды. Внезапно моё внимание было привлечено шумом в коридоре, в котором звучал и мамин голос. Я немедленно слеза с полки и выбралась наружу, где высокий бородатый мужчина в громадной бараньей папахе поднял высоко вверх мою маму! И я кинулась её спасать, колотя кулаком страшного дядьку по животу. Но мама, не замечая меня, смеялась. Громко хохотал и мамин «обидчик», который, поставив осторожно маму на пол, подхватил, в свою очередь, и меня и поднял к самому вагонному потолку.

– Девочка, – кричал он возбуждённо, – понимаешь, это моя сестрёнка, моя младшая сестрёнка! Это Нина, понимаешь?

Потом он долго сидел в нашем купе и расспрашивал о всех наших родных.

– Жив ли твой отец, Нина? – спрашивал он маму, заглядывая ей в глаза. – А Иосиф? Какой он был хороший человек. Он угощал меня сахаром!

Иосиф служил денщиком у деда и прожил в семье несколько лет. В течение всего срока службы Иосиф откладывал для подарков сахар и некоторые продукты, которые предназначались для его родных в Белоруссии. Когда он уезжал, мой дед прибавил к его вещам мешки с сахаром, крупами и одеждой для его внуков, собранных бабушкой. На вокзал Иосифа тоже отвёз мой дедушка. Мама рассказывала, как все члены семьи плакали, расставаясь с этим замечательным человеком.

Бывший воспитанник деда ехал из Москвы, где он побывал на сельскохозяйственной выставке, откуда вёз громадные арбузы, с трудом пролезавшие под вагонную полку. Мы вышли в Беслане, а он поехал дальше, пообещав приехать к нам и обнять свою вторую маму. Не знаю, осуществил ли он это обещание.

ЗАБЫТАЯ ИСТОРИЯ

С нами теперь был отец. С большим трудом ему удалось переехать к нам. Он был серьёзно болен. Его скитания во время немецкого вторжения осложнились серьёзными заболеваниями лёгких и желудка. Мы с мамой делали всё возможное и невозможное для его лечения. В районной амбулатории ничем не могли помочь, возможности для диагностики были примитивны. Но сама природа решила проблему в пользу папы. После перенесённой совместно с тифом двусторонней пневмонии у него образовался абсцесс лёгкого, о наличии которого местные врачи не подозревали. Отец погибал, но однажды абсцесс самопроизвольно вскрылся в полость бронха. Кончились наши с мамой дежурства у его кровати.

Отец устроился на работу в ту же саму организацию, с которой начинал свой профессиональный путь. Его здесь знали как опытного и серьёзного специалиста. Теперь он занимался проектированием, а потом и строительством новой гидроэлектростанции, но теперь уже на Тереке.

Летом 1944 года он взял меня с собой, когда поехал на Гизельдон для организации восстановительных работ на «нашей» гидростанции. Немцам не удалось разбомбить электростанцию и все её сооружения. Бомбы падали не там, где им хотелось.

Так я через девять лет снова побывала в родных местах. И опять меня окружили, обняли, наградили ванильными цветочными запахами и зрительными восторгами родные горы. Всё тут было по-прежнему. Горы были на месте, в ущелье стояло главное здание станции, гармонично являясь частью самой природы. Из недр её вырывался бушующий водный поток, только что отработавший положенную ему работу внутри турбин. Всё так же цветные узоры украшали альпийские луга. Таким же было синее небо. Ветер шевелил и наклонял к земле головки оранжевых горных маков.

Но в ущелье было тихо. И не было тех, кто в течение пяти лет строил это прекрасное чудо инженерной мысли того времени. Многие из строителей погибли в боях войны, многие покинули наш мир по другим причинам. Но те, кто продолжали работать, встретили нас так дружелюбно, что я расплакалась. Это были простые местные жители, чаще всего пожилые люди.

Через много лет, когда я осталась одна, я снова приехала в родные места, чтобы попрощаться с ними навсегда. Была зима. Старый восьмидесятилетний смотритель плотины Алихан Дегоев, когда-то работавший с папой, сидел со мною на солнышке у своего дома и рассказывал, каким был мой отец в молодости. Помнил он и маму, и меня. Я гладила его старческие руки в своих, пытаясь их согреть. Прощаясь, я поцеловала их, преисполненная благодарностью за добрую память о тех, кого я всегда так любила.

Но вернусь назад, в 1944 год. Строили новую гидростанцию вблизи города методом народной стройки, на которую направляли сотрудников многих учреждений, школ, институтов. Поздней осенью там оказался и наш восьмой класс.

В котловане, где потом поставили здание станции, мы собирали камни, уложенные сюда Тереком много веков назад. Котлован напоминал развороченный муравейник: в нём работало много школьников из других школ, служащие учреждений. Работать было тяжело. Но за военные годы все привыкли к такому виду труда на огородах и не особенно комплексовали по поводу принудительного характера народной стройки. Несмотря на пронизывающий холод и мелкий, больше похожий на туман, дождь, было шумно и весело.

Об одной такой «народной инициативе» я узнала ещё накануне войны. Отец рассказывал маме, что для ускорения строительства невинномысского канала, кажется, в 1940-м или 41-м году, были мобилизованы тысячи крестьян (из каких мест, я не знаю). Условия их пребывания во временных бараках были ужасными. Грязь, холод, плохое питание. Множество больных не отпускались домой, а оставлялись в необорудованных помещениях. В это же время, празднуя очередную победу, руководство строительства организовало банкет для победителей, среди которых был приглашен и мой отец. Отца поразили деликатесы на столах. Об их существовании давно забыли не только рабочие, но и инженеры. Местное кавказское руководство Ставропольским краем, представители партии большевиков (она тогда не называлась ещё коммунистической), как и вездесущее НКВД, тоже принимали в этом участие. Банкет и был в основном рассчитан на них. Шампанское, севрюга, осетрина, чёрная и красная икра на столах поражали своим количеством. Отец шепотом сказал какому-то партийному начальнику: смотрите, какое изобилие. А в бараках от недоедания погибают рабочие. Начальник, наклонившись к отцу, тихо ответил: хорошо, что вашу пропаганду никто не слышал, а то бы я был вынужден донести… Когда мне говорят о преимуществах сталинского правления в осуществлении идей равноправия и братства, я всегда думаю о тех, кто это говорит. Они воображают, что их чаша сия минует. А если нет? А когда беда настигает их, начинают винить во всём остальных. Тому в нашей недавней истории примеров много, даже очень много. Но продолжу…

К середине дня все основательно устали и обрадовались перерыву на обед, состоявший в основном из варёных овощей и кусочков хлеба, заботливо положенных в наши сумки мамами. Устроившись на каких-то брёвнах, с аппетитом поглощая нехитрые запасы, мы разглядывали множество других людей, расположившихся с этими же целями вокруг.

Неожиданно для себя я обнаружила недалеко от нас странную группу мужчин в необычного вида головных уборах и военного образца френчах незнакомого покроя и окраски. Они сидели на груде досок на краях котлована и ели. И форма, и облик этих людей показались мне знакомыми. Это были пленные немцы. Их было человек тридцать. Они тоже поглядывали в нашу сторону и тихо между собою переговаривались. По краю котлована ходил солдат с ружьём. Скоро я заметила и второго часового, сторожившего военнопленных. Немного позади группы немцев я увидела человека, лежавшего на разостланной на земле шинели. Это был совсем молоденький парнишка с цыплячьей шеей, явно не соответствующей размером ворота его одежды. Какой-то бледно-серый, со страдальческим выражением лица, он периодически садился и смотрел в сторону часового. Когда солдат оборачивался в его сторону, мальчишка делал ему какой-то знак рукой, солдат кивал, парень вставал и, шатаясь, отправлялся за большой камень.

Дизентерия, – сказала вездесущая Зорька. И своими словами описала, что заметила раньше нас.

Дождь всё усиливался. Мы снова вернулись к перетаскиванию камней, которые, казалось, стали ещё тяжелее. Мокрые камни выскальзывали из рук. К намокшим рукам липла грязь. Замёрзли руки. Перчаток для такой работы ни у кого не было. По одежде заструились мокрые ручейки. А дождь становился то сильнее, то немного ослабевал, но заставлял наших руководителей терять надежду на продолжение работ. Когда раздался звук рынды, мы с радостью побросали носилки. В это время появился какой-то мужчина, принесший полагавшийся нам обед в виде кирпичика мягкого, вязкого и кислого, напоминавшего серое мыло, хлеба. Мы уже начали движение к выходу из котлована и обнаружили впереди себя немцев, идущих строем в одном направлении с ними. Сзади, поддерживаемый двумя своими товарищами, плёлся тот самый паренёк. Сбоку небольшой колонны шел, по-видимому, их командир и подбадривал отстающих.

Не знаю, как это случилось, и кто первым предложил, но движимые сочувствием к больному, мы решили отдать хлеб этому немцу. Хлеб оказался у Зорьки. Осмелев, поддерживаемая группой подруг, я взяла хлеб из Зорькиных рук и сунула его старшему немцу, произнеся: «Дас брот фур алляйн. Ер ист кранк (Этот хлеб для одного. Он болен), указав на страдальца. Я считалась в классе знатоком немецкого…

Пожилой немец удивлённо уставился на меня и пробормотал своё «Данке шен!». Потом немцы обогнали нас, и всё время оглядывались на советских девчонок, великодушно пожалевших самого слабого из них. Потом наши пути разошлись.

А вечером мне постучала в окно Ийка.

– Знаешь, кто-то донёс про нас и немцев. Мои родители в ужасе. Надо всё отрицать.

– Но мы ничего плохого не сделали. Мы просто пожалели больного. Отрицать мы не сможем. Может, мы скажем, что хлеб был плохой, и поэтому мы отдали его врагу, – выдумывала я оправдание.

Ничего не решив, мы разошлись. Но утром, когда я забежала за своей подружкой, она была спокойна и весела.

– Не волнуйся, всё улажено. В НКВД работает дядя нашей Оли Х. Он замял дело и не дал ему ход. Но, знаешь, как переволновались мои родители. На папу было больно смотреть.

Своих родителей в свою преступную деятельность я не посвятила. Всё кончилось, не успев начаться. Кто был свидетелем нашего проступка? Кто-то из наших? Или эту сцену заметили окружающие? Но до сих пор я горжусь тем, что мы совершили. Несмотря на то, что мы все отлично понимали, что сделали немцы с нашей страной, мы не потеряли главное человеческое качество – сердоболие. Мы, движимые состраданием, совершили Поступок, который, возможно, помешал бы мне написать эти строки.

ДЕНЬ ПОБЕДЫ

1944 год для нас был несколько легче – наш хлебный паёк увеличился за счёт отцовской доли в 500 грамм. Кроме своей основной работы, папа стал подрабатывать преподаванием в горном институте и в индустриальном техникуме. Отец приходил поздно и, пообедав, снова садился за работу: готовился к лекциям, до глубокой ночи что-то рассчитывал и чертил. Он так и не оправился после своих приключений и часто болел. Неважно чувствовала себя и мама.

Не проходила тревога за судьбу наших фронтовиков. Они молчали уже четыре года. Мои родители предполагали самое ужасное. Восстановилась связь со Ставрополем. Но и там все находились в состоянии тревожного ожидания. Стал болеть дедушка, да и с бабушкой было не легче. Тихо угасала и моя владикавказская бабушка.

Занятия в школе продолжались, и в это время я жила более интересами школы, чем дома. Мои подружки пользовались всяким удобным случаем, чтобы улизнуть из дома с нашим неприглядным бытом. Например, что стоило топить печь антрацитом, так назывался каменный уголь. Однажды его привезли нам днём, когда отец был на работе. Мы с мамой несколько часов перетаскивали его в подвал, торопясь это сделать до прихода папы. Мы берегли его, зная, как он устаёт. Потом я никак не могла отмыть руки от въевшейся в них угольной пыли. Я хорошо помню, как трудно было растапливать печь: большим молотком мама или я дробили уголь, потом тащили ведро каменного топлива на второй этаж. Сначала в печку закладывалась растопка – древесные щепки, которые поливали керосином и поджигали. На горящие дрова бросались куски угля.

Растопку – щепки – заготовили летом. Для этого мы ходили в ближайшие предгорья и искали следы вырубки. Вокруг пней во множестве валялись древесные останки. Мы набивали ими мешки и тащили их на себе. Мешки были тяжелыми, и папа периодически останавливался и часть щепок, несмотря на мои возражения, перекладывал в свой мешок.

Обычно мы отправлялись в такой поход в воскресный день. Чаще я ходила вместе с отцом. Мама уходила на огород, который тоже находился довольно далеко от города. Такою же жизнью жили почти все мои подруги. Были и исключения, определяемые общественным положением их родителей. Наша семья к таковым не принадлежала.

Миновала зима, и мы все жили в ауре фронтовых сводок. Наши взяли Киев, Минск. Фронт перекинулся через наши границы. Теперь никто не сомневался в победе. По радио говорили о захваченной немецкой технике, о новых военнопленных. Бабушка жила только надеждой на возвращение её любимых мальчиков. Только она, надежда, удерживала её в нашем мире. Она говорила маме, что жизнь утратила для неё всё своё очарование. Весенний распускающийся сад без бабушки был сиротлив и печален. Никто не пересаживал цветы, никто уже давно не подрезал непослушные ветви разросшихся кустов. Перестала бабушка ходить на базар. Всё чаще, возвращаясь из школы, я заставала её в постели с грелкой в области печени.

В конце апреля мы начали готовиться к экзаменам, контрольные из Наркомпроса (Народного комиссариата просвещения) следовали одна за другой. К окончанию седьмого класса и к получению аттестата о неполном среднем образовании мама купила у спекулянтов кусок немецкого шелка в тонкую белую и голубую полоску и сшила мне настоящее, и первое в моей четырнадцатилетней жизни шелковое платье. Платье было великолепно, и я предвкушала появиться в нём на первом экзамене. Но не выдержала и явилась в школу вечером на какую-то предэкзаменационную консультацию. Помню, как застыли девчонки при виде такого чуда. Но, когда мы с Ией шли домой, начался ливень, промочивший нас с головы до ног. Прямо на глазах моё роскошное платье стало сокращаться. Кроме того, что оно укоротилось и не прикрывало моих колен, оно стало узким в груди и бедрах. Мама ахнула, когда в таком виде я предстала перед нею. А я горько плакала, стаскивая с себя одежду, пригодную только для восьмилетней девочки.

В конце апреля мы все уже жили ожиданием победы. Девочки шептали друг другу об окончании войны «на днях». Хотя бои уже шли в Берлине, никто не знал, когда же это случится. Весна в этом году началась в положенные сроки, и весь город был в кружевном цветении плодовых деревьев. Солнце светило как-то по-особенному ярко. Воздух был чист, прозрачен и ароматен. Горные хребты, пики и кряжи хороводом окружали город в предчувствии великого события. И оно наступило неожиданно. Спали мы тревожно и мгновенно проснулись, когда висевшая на стене картонная тарелка вдруг заскрипела, зашипела, и голос местного диктора произнёс примерно так: говорит город Орджоникидзе, говорит город Орджоникидзе! Слушайте сообщение из Москвы! Это я запомнила на всю жизнь.

А потом голос Левитана сообщил всему миру о победе. Кончилась Великая Отечественная война. Голос всё повторял и повторял одну и ту же фразу, а мы не двигались с места, снова и снова вслушиваясь в такие важные для всех нас слова.

Пришли в себя от стука в наши окна. Стучали соседи из дома напротив. Я метнулась к окну, а потом открыла парадное. Соседи кричали, плакали, смеялись и словно удивлялись, что мы всё ещё находимся дома. А я и мама стали уверять их, что мы не спим, что мы уже всё знаем. Удостоверившись, что мы в курсе событий, соседки исчезли в темноте предрассветной ночи. Но уже отовсюду слышались ружейные выстрелы, хлопали двери, окна и калитки, меня поразил нарастающий гул голосов. Сначала я не могла понять, откуда он доносится. И, наконец, увидела, как к нашему дому приближается поток плохо ещё различимых в утренних сумерках людей. Но они не останавливались и стремились куда-то дальше. Шли целые семьи, несли на руках детей, поддерживали стариков, обгоняя всех, куда-то бежали вездесущие мальчишки. Некая неведомая сила подхватила и меня, и мне захотелось идти, бежать вместе со всеми туда, где наше присутствие необходимо, туда, где будет видна эта самая Победа, о которой aeqopeqr`mmn говорил московский диктор: «С Победой Вас, дорогие соотечественники!» Вернувшись в комнату, чтобы переодеться, я не застала в ней родителей. Я нашла их у постели бабушки. Все четверо молча курили!

Позже к ним присоединились все наши соседки. Пожилые матери молча плакали и, вытирая слёзы, начинали смеяться, всё ещё надеясь…

– Подумать только, война закончилась, – нервно теребя в руках папиросу, говорила моя тётушка Вера.

Я никогда не видела её курящей. Не курили и мои родители. Что такое произошло с ними, я не могла понять. Мне хотелось туда, на улицу, к общей радости.

Когда в дверях бабушкиной комнаты появились Ия, Аидочка и Амалия, я с облегчением, получив разрешение у мамы, выскочила вслед за ними на улицу.

Поток людей всё не редел, и мы влились в него. У большого двухэтажного дома стояла толпа наших других соседей. Возбуждённая тётя Тамара кричала всем подходящим, что война окончилась. Люди радостно отвечали ей, смеялись, целовали друг друга. Старая тётя Тасо тоже была вместе со всеми. Она молча обняла меня и расцеловала, поздравив с победой. Дядя Али, отец многочисленного и миловидного семейства, тавлинец (дагестанец), местный лудильщик всей нашей прохудившейся посуды, пожал мне руку. Но какая-то сила тянула нас дальше, и мы помчались вместе с толпой к центру города, который находился недалеко от нашего дома.

Площадь Свободы была заполнена народом. Толпы людей двигались и по проспекту, соединявшему ее с Площадью Ленина. Все скамейки на бульваре были заняты городскими жителями. Люди стояли тесно друг к другу, как это бывало во время демонстраций по поводу Первого мая или великого Октября. Толпа бесконечно перемещалась. Кто-то узнавал знакомых. Но и совсем незнакомые люди обнимали друг друга. И тоже смеялись или плакали. Вновь прибывающих встречали с восторгом, повторяя весь ритуал поздравления с Победой снова и снова.

Уже рассвело. Но солнце, спрятавшись в золотом тумане, всё не хотело выбраться из его объятий. Я всё ждала, когда солнечные лучи высветят до малейших подробностей всех участников торжества. Но потом от моих наблюдений меня отвлекли объятия подруг и знакомых. Здесь, в этой толпе, можно было увидеть тех, кто не показывался на глаза последние годы. И все мне улыбались, смеялись, говорили что-то радостное, иногда не различимое в общем шуме смеха, вздохов, крика и плача. Потом где-то в конце площади началось волнение: толпа несла двух солдат. Их бережно передавали друг другу десятки рук. И площадь вдруг огласилась многоголосым криком «УРА!» Его подхватили и на бульваре, и на площади Ленина. Потом на смену крикам пришли звуки аккордеона, и толпа расступилась. В центре в ритме вальса закружились пары.

Такого единения моих соотечественников я никогда более не видела. Несколько дней назад после матча наших футболистов с датчанами я услышала нечто похожее у себя под окнами. Кричали болельщики. В неимоверном шуме в три часа ночи я услышала скандированное: «Росси-я, Росси-я, Росси-я». Множество людей повторяли и повторяли одно и то же слово. И это не была кричалка, как её окрестили дикторы радио. Это был крик из глубины многочисленных человеческих душ, объединённых гордостью за нашу страну. Как и тогда, когда мы, униженные и оскорблённые разрушением нашей родины, кричали это же слово, так и сейчас это слово объединило всех. Другого слова не нашлось. Европейское оле-оле-оле сникло и пропало перед мощным и гордым словом, одинаково понятным всем, независимо от национальности, всем, кто родился на территории нашей большой страны.

Я стояла у открытого окна и плакала. Мощный поток сознания прорвался через все заслоны, возведённые стареющей памятью, и вернул меня на мгновение в 9 мая 1945 года.

Так кончилось моё отрочество. Впереди были новые трудности, радости взросления, горести обманов, горе потерь, всего того, что зовётся жизнью.

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Над Москвою висит тяжелое, переполненное влагой серое одеяло облаков. Лишь иногда пробивается через их завесу робкий солнечный лучик, заглядывает в моё окно и рождает надежду на приход весны, которая в последние годы приходит постепенно, тихо и робко.

Каждое утро летит мимо моего московского дома самолёт. Он летит на юг, туда, куда стремится и моё воображение. Там небо уже синее, горы ещё покрыты снегами, но уже прилетели первые жаворонки. А на южных склонах холмистых гор вблизи Эльхотова вот-вот вспыхнет ярким желтым цветом кизил. И начнётся весеннее опьянение природы. Из земли стремительно полезут вверх зелёные ростки, составляющие основу будущего лета. Россыпью зелёных почек покроются деревья. На Главном проспекте моего родного города начнут продавать подснежники – первые нежные свидетели новой жизни. А за забором Гарнизонного госпиталя розовым цветом загорятся волшебные магнолии, которыми любовались наши прадеды и будут скоро любоваться девчонки и мальчишки Пятой школы, как это делала и я почти 70 лет назад.

Мой родной город лежит по обоим берегам реки, тихой и спокойной зимой, и превращающейся во время летнего таяния снегов в бурный поток. Понятие Родины для меня не ограничивается только моим Владикавказом. Родина для меня – это и Гизельдон, по берегам которого раскинулись альпийские луга с многоцветьем цветущих трав, и бешеный бурный Урух, в который били молнии во время грозы, когда я спешила на старенькой санитарной машине к пациенту в горную Мацуту, и старинное осетинское село Кобан, и тихие улочки Ардона, и… Я могу бесконечно перечислять дорогие для меня места горного края, лежащего у подножия синих гор, края, где живут осетины. Кавказ – это заповедник народов, населяющих его земли. Народов разных, со своей историей и культурой. Народов, живущих вперемешку и говорящих на объединяющем всех русском языке.

Я была во многих кавказских республиках и любовалась красотой чудных мест Домбая, Сенгелеевским озером Ставрополья, древней крепостью Дербента, ущельем Чегема, широкой и полноводной Кубанью, Пятигорьем, рождающим лечебные минеральные источники…

Но более всего я знаю и люблю мою Осетию. И в ней – её людей. Когда бессонница старости занимает моё ночное время, я мысленно отправляюсь туда, где живут и жили самые дорогие мне люди, мои друзья, мои одноклассники и однокурсники, мои пациенты и мои студенты. Я представляю себе их улыбки, их объятия и понимаю, что ради общения с другими людьми мы и живём в этом мире: ради доброго слова, ради улыбки и ради возможности дарить им ответное добро. Это самое главное в нашей жизни.

Самая большая концентрация добра достаётся нам в детстве. Детство мы помним всю жизнь, даже несмотря на то, что мои детство и отрочество прошли в суровые годы и были опалены войной. Но со мною были те, кто заставил меня забыть тяготы и боль, приняв их на себя. Я возвращаюсь в свою жизнь и не нахожу в ней предателей. Если они и были, я их уже не помню. Хороших людей всё равно было больше. Они и сейчас окружают меня, шлют мне телеграммы и письма, взволнованно говорят со мною по телефону и объясняются мне в любви. Как это важно, когда тебе объясняются в любви! Они все и есть моя Родина!