Людмила ШУВАЕВА. Из подвалов памяти

ПОВЕСТЬ

Продолжение. Начало см. «Дарьял» №1’2015

СЕРЁЖКА

Серёжка жил на первом этаже нашего подъезда. Мне тогда было лет семь, а ему, кажется, пять. Отец Серёжки получил образование в Европе. Мой папа очень ценил его за знания, хотя его подчинённый отличался неприятным характером и презрительным отношением к тем, кто по положению был ниже его. В Россию он вместе с женой-француженкой приехал из Бельгийского Конго. В Бельгии он не нашел себе работы, поэтому и поехал в Африку. Его непоседливый и неуживчивый характер был причиной того, что перед войной с немцами он с семьёй перебрался на родину и попал на строительство в технический отдел моего отца. Здесь ему тоже всё не нравилось, и он мечтал вернуться в Брюссель, где жил его тесть, бельгийский врач. Правда, ещё больше он ненавидел немцев и называл их бошами (или буршами?). Наверное, об этом говорили родители, иначе, откуда мне стали известны эти подробности?

Сидя как-то летним вечером на скамеечке вместе с мамой и Люцией Карловной, так звали мать Серёжки, я услышала и запомнила рассказ о работе её мужа, строившего систему орошения земель африканской пустыни.

Рабочими на строительстве оросительного канала были удивительно ленивые, по её словам, негры, не привыкшие работать, несмотря на их жизнь на уровне выживания. Когда белый господин просил принести ему воды, негр Али, к которому он обращался, не двигаясь с места, кричал Тому: «Принеси белому господину воды!». Том с таким же предложением обращался к Аббасу, Аббас – к Юнусу и так далее. Голоса рабочих постепенно затихали в конце цепочки подчинённых. В результате воду так никто не приносил. Так повторялось с любым нужным предметом – от теодолита до рейки.

Дом Серёжки поражал меня удивительным хаосом. Там всё было перевёрнуто вверх дном. Неубранные постели, валявшиеся не на своих местах предметы быта и одежда. Вдоль стен стояли необыкновенные мягкие клетчатые чемоданы, закрывавшиеся странными длинными «молниями», о которых я тогда не имела ни малейшего представления. Наши два фибровых чемодана закрывались на металлические замки, которые постоянно заклинивало. Квартира моего маленького приятеля скорее походила на бивуак, который скоро должны свернуть, и его хозяева продолжат своё путешествие дальше. Так и случилось немного позднее. Возможно, Люция никогда не занималась уборкой квартиры: в Брюсселе в доме её отца – врача это делала прислуга, в Африке – негры, а у нас зарплата инженера не предоставляла Люции таких возможностей.

На стенах висели большие фотографии под стеклом: стоящие стоймя громадные перекрещенные слоновьи бивни, у которых с ружьями в руках красовались Серёжкины родители. Эти же ружья висели на стенах второй маленькой комнаты. Их я увидела, когда Серёжка на минуту приоткрыл дверь. Видимо, туда заходить ему было запрещено. Он тревожно посмотрел на меня, проверяя моё впечатление от увиденного. Но я уже была занята разглядыванием большого железного зелёного ящика, где Серёжка хранил свои сокровища.

На кухне царил такой же беспорядок, как и везде – на столе громоздилась немытая посуда из удивительного белоснежного фарфорового сервиза с тремя вишнёвыми полосочками по ободку. На наших грубых разнокалиберных тарелках были изображены барабаны, горны, пионерские галстуки и горнисты, дующие в трубы. В 1939 году в многочасовой очереди маме достался наш советский сероватый и тяжелый столовый фаянсовый сервиз из 46 предметов. На нём были нарисованы ветви цветущей яблони. Рисунок был сделан хорошо. Эти цветы были впоследствии скопированы мною в альбом по рисованию. И очень понравились моей первой учительнице, которая при расставании с нашим четвёртым классом рекомендовала мне учиться рисовать.

Самое интересное находилось в зелёном Серёжкином ящике. Иногда он разрешал и мне рыться в массе игрушек, заполнявших ящик до самого верха. Игрушки не были похожи на мои. Мелких фигурок среди машинок, корабликов, домиков, барабанов, флейт и прочего было множество: солдатики в форме времён Наполеона в разных стадиях рукопашного боя или использования стрелкового оружия, знаменосцы с красно-бело-голубыми знамёнами. Маленькие трубачи дули в серебряные трубы, всадники в такой же бело-красно-голубой гамме скакали, держа в руках крошечные сабли или стреляя из ружей. Вся эта масса была перемешана с крохотными животными, искусно вырезанными из дерева – львами, тиграми, слонами, овцами и т.д. до бесконечности. Оловянные солдатики хранились в длинных деревянных коробках. Множество их, выпавших из коробок, валялись на дне ящика. Когда я пыталась собирать яркие фигурки, чтобы снова уложить в пустующие коробки, Серёжка, ревностно следивший за моими действиями, вырывал коробки из моих рук и бросал их в кучу других игрушек, требуя, чтобы я рассматривала то, что предлагал мне он. Я обижалась, и тогда он вытаскивал кучу журналов с комиксами. Это были картинки с приключениями Микки Мауса. Мы усаживались на край ящика и разглядывали смешного мышонка с лукавой мордочкой и компанию серых волков, которые попадали во всякие переделки. Серёжка, странно картавя, читал мне подписи на французском языке и переводил их на русский. Русские слова он тоже грассировал. Но в четыре года он уже справлялся с грамматикой языка его матери. Отец Сергея был русский.

Его мать по-русски говорила плохо, путая род и окончания. «Эта собак очен не слухается. Он может имет плохо характер. Беда, беда», – повторяла она часто это слово, которое ей удавалось лучше других. Характер у Люции Карловны был неровный, вспыльчивый. Я долго не могла понять, что таится в её французских скороговорках, в которые она вплетала несколько русских слов. Лучше всех её понимала моя мама, учившаяся в дореволюционной гимназии.

Меня поражали платья Люции – яркие, с каскадами цветов на подоле. Ситцевые платья моей мамы после многих стирок становились блёклыми и невыразительными. Чтобы обновить краски, мама вышивала нитками мулине контуры рисунков на ткани. Но и вышивки быстро тускнели.

Серёжка, прирождённый лидер, хотел играть со мною по своим правилам. Его, наверное, никогда не наказывали, почему он не знал предела своим требованиям и «сидел у матери на голове». Единственно кого он боялся, был его отец. Когда мальчик появлялся в нашей дворовой компании и другие ребятишки ему не подчинялись, он начинал реветь, топать ногами, угрожая пожаловаться отцу. Однажды и я слегка шлёпнула вредного мальчишку, замахнувшегося на меня палкой. На следующий день, спускаясь по лестнице, я встретила Серёжкиного папашу, злобно прошипевшему сквозь зубы, что он вздует меня, если я хоть раз ещё трону его сына. Я остолбенела. Никто никогда так со мною не разговаривал. До сих пор я помню затемнённый подъезд, квадрат ярко освещенного солнцем двора и громадную фигуру нависшего надо мною монстра – человека с рыжей, как у Серёжки, шевелюрой.

В мальчишеской компании я была одна. Первое время при случае мальчишки норовили меня задеть или стукнуть. Однажды мой однолеток Эдька попытался меня ударить. Я отвесила ему звонкую оплеуху. Эдька от неожиданности и обиды разревелся и помчался домой. Через несколько минут он вернулся назад со своим защитником-отцом, майором районного НКВД. В доме у нас были гости. Мама открыла двери, и в комнату вторгся разгневанный папаша. Он, несомненно, до этого ничего не знал о моём существовании.

– Где эта девчонка, которая ударила моего Эдика?– грозно обратился он к маме.

Все повернулись ко мне, пытавшейся втиснуться в пространство между стеной и дверью.

– Папа, ты сам учил меня давать сдачу, когда меня бьют, – защищалась я.

Майор смотрел на меня с изумлением – я была ниже Эдьки и не представляла собою того воинственного объекта, который был описан его сыном.

– Ах ты, дрянь, – сказал майор Эдьке, – ты даже девчонке не можешь дать отпор, да ещё такой маленькой! – и, наградив его подзатыльником, удалился.

С Серёжкой никто не хотел играть из-за его постоянного ябедничества, и ему часто приходилось довольствоваться своим собственным обществом.

Нельзя было отказать этому мальчишке в способности к фантазированию, ставившей иногда в тупик взрослых. Я помню, как, надев на себя детский, неведомый нам, рюкзачок, повесив на плечо детское ружьё (предмет мечтаний Юрки), Серёжка уходил «на охоту» в парк, расположенный напротив нашего дома. Высокий пушистый светло-зелёный кустарник поглощал нашего охотника полностью. Из «зарослей буша» Сережка возвращался с рюкзаком, полным камней. Он с трудом тащил добычу домой и на вопросы взрослых вполне серьёзно отвечал, что убил антилопу. Люция Карловна периодически выбрасывала голыши на улицу.

Люция была заядлой охотницей. Привычку к охоте она не утратила, когда после Африки оказалась в степной части Кавказа. Зимой она уходила с ружьём в бесконечные кубанские дали и приносила убитых зайцев. А осенью стреляла перелётных перепёлок и уток. Серёжка копировал поведение родителей.

Как всякий ребёнок, Серёжка нуждался в детском обществе. Единственно, кто прощал ему его выходки, была я. Поэтому и существовало между нами некоторое подобие дружбы. Чаще всего мы играли с ним в войну, расставив в нашей пустой комнате шеренги солдатиков и животных, расстреливая их из маленьких пушечек. Серёжке эта игра очень нравилась, а мне часто навевала скуку. Серёжка обижался, сгребал игрушки в сумку, уходил.

Но однажды, не заметив за ножкой стула, он оставил у нас крохотную деревянную овечку с ягнёнком. Обнаружив их, я целую неделю играла с ними, пока мои игры не привлекли внимание мамы. Мама велела отнести чужую вещь её хозяину, сказав, что в противном случае это будет похоже на воровство. Мне уже было знакомо это понятие. Когда я постучала в дверь первого этажа, моё лицо заливала краска стыда от страха получить порицание за мой проступок. Люция Карловна что-то пробормотала в ответ на мои извинения, взяла обе фигурки и захлопнула перед моим носом дверь. Облегчение, которое я почувствовала, помню и сейчас.

Помню и искушение, когда я обнаружила в ящичке маминой швейной машины пять копеек. На них можно было купить порцию мороженого, которое мне из-за частых ангин покупали редко. Зажав в руке монетку, я помчалась на угол, где у сельского универмага торговал своим соблазнительным товаром худой и высокий дядька с длинными отвислыми усами. Он выдавливал сладкую холодную массу специальным сооружением из оцинкованной жести, похожим на шприц. «Лизунчик» в виде небольшого цилиндрика укреплялся двумя круглыми вафлями, на которых обозначались мужские и женские имена. Моего имени мне не попадалось. Отдав пятачок, можно было, придерживая мороженное за вафли, с наслаждением его облизывать.

Я стояла в очереди, предвкушая удовольствие и успокаивая себя тем, что забытый пятачок маме не нужен. Но по мере приближения к мороженщику, сомнение в благовидности моего поступка всё более и более заполняло мою голову. И, когда служитель холода протянул к моей монетке руку, я внезапно, круто повернувшись, кинулась домой, где положила монетку на место. Неужели у шестилетней девочки уже сформировалось понятие о грехе? Никогда в жизни я не пользовалась вещами или деньгами, принадлежащими другому человеку. Мои родители тоже придерживались этого правила.

ЮРКА

Юрка был на два года старше меня. Его отец, заведующий аптекой, что находилась рядом с нами, был уже достаточно пожилым человеком. А мать, очень полная женщина, постоянно занималась приготовлением обедов или варкой абрикосового варенья на открытой веранде на заднем дворе аптеки. Юрка, предоставленный самому себе, почти всё время проводил с нами. Невысокий крепыш с коротко стриженными ершистыми волосами, с широко раскрытыми голубыми незабудками глаз, он находился в постоянном движении. Мы, как привязанные, следовали за нашим лидером.

Однажды, собрав нас в беседке, Юрка сообщил, что мы теперь «отряд», и у нас будет свой штаб! Он назначил сбор в 12 часов у распахнутых настежь ворот конного двора, расположенного напротив нашего дома. Там содержались лошади, которых запрягали в тачанки. Тачанки развозили сотрудников управления строительством по строящимся объектам. Нередко и мой отец так уезжал на трассу канала. Однажды мне посчастливилось, – он взял меня с собой.

Я помню бескрайнюю выгоревшую уже в середине лета степь, небольшие холмы, разбросанные далеко друг от друга. Отец оставил меня и кучера у одного такого холма, а сам с другим инженером спустился в русло будущего канала. Там работали экскаваторы. Экскаваторы находились в пойме реки и с места, где мы остановились, не были видны, как не был слышен и шум их моторов. Возница улёгся в тени тачанки и мгновенно уснул. А я осталась наедине с бледным выцветшим небом, серой равниной и жаворонками, взмывавшими вверх или стремительно несущимися к земле. Было тихо, казалось, что, не будь тех двух птичек, мир прекратил бы своё существование. Тишина была какой-то особой. От неё звенело в ушах. От охватившего меня чувства одиночества на громадном, бесконечном пространстве степи меня спасал только спавший человек, которого можно было разбудить. И мысль, что папа где-то рядом. Легкий, но горячий ветерок дул мне в лицо. Я оглянулась в поиске чем-то занять себя.

На поверхности земляного холма валялись мелкие осколки морских раковин, остатки некогда бушевавшего здесь древнего моря. Среди них я обнаружила и множество маленьких, закрученных спиралью, белых с полосочками ракушек современных моллюсков. Обитатели раковин в них отсутствовали. Я так увлеклась сбором этих домиков, что не заметила вернувшегося папы с его спутником. Количества собранных раковин хватило на целое ожерелье, которое впоследствии стало ёлочным украшением.

Запомнила я и поле степного ковыля. Пепельные и серебристые волны, образуемые ветром, создавали впечатление моря, которого я никогда не видела. Среди него, как единственный признак предполагаемой суши, возвышалась древняя каменная баба. Ветер, налетая порывами, наклонял ковыль к земле, а потом разбрасывал длинные его стебли веером и снова гнал волны куда-то вдаль. Казалось, что именно здесь и находится вечность.

На трассе канала мы провели целый день, и вечером остановились в доме приветливой пожилой казачки, которой папа заказал целое блюдо изумительно вкусных вишнёвых вареников. Домой мы приехали поздней ночью. Я заснула на руках отца и не проснулась, когда он передал меня поджидавшей у калитки маме.

Обычно в 12 часов сотрудники конного двора отправлялись домой обедать. Остававшийся дежурный конюх забирался на сеновал, и оттуда неслись звонкие рулады его храпа. А мы, выстроившись цепочкой в затылок Юрке, пробрались к лестнице, установленной у одного из сараев. По ней мы и поднялись на чердак. Юрка поддерживал и страховал маленького Серёжку.

Посреди чердака торчало старое полуразрушенное колесо от телеги. Колесо вращалось на оси, поставленной и укреплённой усилиями Борьки. Очевидно, это был штурвал, как в кинофильме «Тимур и его команда». К штурвалу была привязана верёвка, которую Юрка планировал протянуть через дорогу к балкону Борьки.

Юрка встал за штурвал, покрутил его вправо и влево и произнёс:

– Довольно бездельничать! Пора дать первый и последний бой Витьке и его банде!

Витька жил на нашей улице в маленьком, крытом камышом домике, перед которым в палисаднике росли могучие разноцветные мальвы. Хилые акации пытались защитить домик от зноя. По другой стороне улицы с нашей стороны тянулся штакетник, ограждавший наш прекрасный цветник. Если кто-либо из наших мальчишек осмеливался перейти улицу, с противоположной стороны выскакивала армия точно таких же ребятишек и прогоняла смельчаков на нашу территорию. Теперь Юрка решил положить этому конец.

– Мы победим их с помощью бомб, – сказал Юрка, – но сначала мы встретимся с Витькой в честном бою.

Через два дня по обеим сторонам улицы выстроились оба «войска». Юрка со шпагой встал напротив Витьки. Шпага была сделана им из дранки, которую набивали на стены строящихся сараев, чтобы потом намазать на неё смесь глины и соломы, У Витьки, такого же крепыша, как Юрка, и который, кстати, был его одноклассником, в руках была простая палка. Оба мальчугана сошлись на пространстве широкой улицы, поросшей лопухами, верблюжьей колючкой и аптекарской ромашкой. Юрка встал в позу, явно заимствованную им из романа «Айвенго». Романом Юрка и Борька зачитывались и даже читали нам отрывки. Моей литературой был тогда «Принц и нищий» и «Том Сойер» Марка Твена.

Тонкая дранка сломалась о палку Витьки. И вся команда противника с криком помчалась на нашу сторону. И тут…

Накануне мы набили жирной дорожной пылью стопку бумажных пакетов, которые Юрка стащил из аптечного склада своего отца. Пыль на дорогах станицы была жирной и легкой, как пух. В середине улицы она лежала толстым десятисантиметровым слоем. Потревоженная проезжавшей телегой пыль поднималась так высоко, что телега исчезала в сплошном серо-чёрном клубящемся облаке.

Наши бойцы, сдавшие позиции, неожиданно атаковали противника изобретёнными Юркой бумажными пыльными бомбами. Клубы пыли заполнили всё пространство вокруг. Не ожидавшие такого вероломства ребятишки кинулись под прикрытие своих калиток. Когда пыль немного осела, плачевный вид имели и победители. Потом мы пытались смыть с себя пыль под водопроводным краном в центре двора. Кран был единственным источником воды для обитателей нашего дома. Местные жители пользовались колодезной водой. Такие колодцы были тогда во всех дворах станиц Ставрополья и даже в самом Ставрополе во дворе родителей отца..

Как я ни старалась смыть с себя пыль, она становилась всё заметнее и не хотела покидать понравившиеся ей места одежды, а также в обилии заполнила всё пространство волосистой части моей головы. Юрка тоже тщательно мыл свою вихрастую голову, но грязь текла по его лицу потоками. Мы, разгорячённые битвой, пили холодную воду из крана. Но брюшным тифом заболели только я и Борька-маленький.

БРЮШНОЙ ТИФ

Эпидемия свирепствовала. Маленькая станичная больница была переполнена. Меня оставили дома. К чести мамы, строго соблюдавшей все правила санитарии, никто, кроме меня, не заболел.

Меня уложили в большой полупустой комнате, выходившей на север. Диагноз был ясен, специфического лечения в борьбе с брюшнотифозной бациллой в ту пору не существовало. В основном все усилия сводились к поддержанию жизненных функций.

Я отчётливо помню маму, склонявшуюся ко мне при малейшем моём движении. Она периодически протирала влажными полотенцами пылавшее жаром моё тельце. Полотенца, вернее их половинки (полотенец было мало), мама бросала в ведро с дезинфицирующим раствором. Мама ухаживала за мною одна, не подпуская отца, боясь, что он тоже может заболеть. Сама же она ничего не боялась.

Отец уехал в Ростов и вернулся с профессором-инфекционистом. Тот подтвердил диагноз и уехал, довольный собой.

Когда началось выздоровление, мама долго ограничивала моё питание, боясь прободения пораженного инфекцией кишечника. Когда, наконец, симпатичная доктор Фани Иосифовна разрешила мне картофельное пюре, мама продолжала ограничивать его количество. А я хотела есть.

– Фани Иосифовна – пюре! – ныла я всякий раз, когда она появлялась в проёме двери. И она всякий раз с серьёзным видом требовала от мамы прибавления к порции новой ложки этого питательного продукта.

Постепенно я стала замечать, что происходило вокруг. Я увидела маму в белом халате и восхитилась её сходством с настоящим врачом. _ увидела и двух скворцов, прогуливавшихся в проёме двери, ведшей на балкон. Скворцы жили в щели под нашим балконом и прилетали в своё гнездо каждую весну. К нам они до моей болезни никогда не залетали. Только выбрасывали на балкон скорлупу от голубых в белую крапинку яиц. Мама сказала, что их появление – это к счастью и выздоровлению. Птицы всегда приносят добрую весть!

Однажды мама принесла из соседнего универмага две заводные игрушечные машинки. Красная пожарная была изящнее, к ней была приспособлена красная лестница, и звякал маленький золотистый колокольчик. Но я выбрала отвратительный тёмно-зелёный броневик. Во время движения его башня угрожающе вращалась. Несомненно, боевой дух друзей сыграл со мною злую шутку, и я выбрала орудие войны, которая была не за горами. О войне, Гитлере и фашистах, понизив голос, говорили между собою мои родители. А о непризнанной пожарной машинке я жалею до сих пор.

Впрочем, родители говорили ещё и малопонятные мне вещи. Вполголоса они обсуждали исчезновение какого-то Уистити, перемены в Наркомземе или события шахтинского дела. И я уже понимала, что обсуждать эти вопросы с друзьями мне не следует. Может, меня уже предупредили?

Когда я вновь впервые появилась со своим броневиком во дворе, все мальчишки, как завороженные, следили за движением этого маленького чудовища и не заметили моей остриженной головы. Считалось, что после тифа остриженные волосы станут гуще и крепче.

Лето уже давно закончилось, все старшие ребятишки были в школе. И я, чаще в одиночестве, сидела на скамейке у подъезда. Моим броневиком интересовался теперь только Серёжка.

ШКОЛА

В середине ноября мы с мамой уехали в мой родной город, где я должна была поступить в первый класс.

Мама и дедушка (папе отпуск не дали), отправляясь в первый раз вместе со мною в школу, наверное, испытывали некое волнение в связи с тем, что их любимое дитятя начало самостоятельный путь в мир, который был ими давно забыт. Занятия в моей, самой старой городской школе, где когда-то учились мои дяди, а после меня и моя дочь, уже давно начались, и для меня потребовалось специальное разрешение директрисы, пожилой грузной женщины в строгом костюме с брошью у ворота. Её интересовала степень моего умственного развития. Опасаясь, что я не смогу догнать своих одноклассников, она устроила мне экзамен

– Умеешь ли ты читать, детка? – спросила меня дама, косясь на мою поросль вновь отросших кудрявых волос. Поросль была довольно внушительной и обещала превратиться в приличную шевелюру.

– Да, умею.

– Что же ты сейчас читаешь?

– «Гекльберри Финна», – писателя Марка Твена. Когда закончу, буду читать «Всадник без головы» Майн Рида.

Я увидела, как напряглись лобные мышцы моей экзаменаторши.

– Ты любишь читать?

Я кивнула.

– А что ты больше всего любишь делать?

– Рисовать.

Татьяна Ивановна многозначительно посмотрела на сидевшую в углу старенькую женщину в пенсне. Та слегка наклонила голову.

– Я думаю, что художники нам нужны. Евдокия Васильевна (Павлова), забирайте Милочку в свой класс.

Если бы знала Татьяна Ивановна, какой подарок она мне преподнесла! Встречу с удивительным педагогом, об упокоении души которой я молюсь и сейчас. Моя первая учительница взяла мою руку в свою худенькую ладонь и повела в класс. Мама и дедушка остались в кабинете директора. А я, доверчиво положив свою ладошку в её руку, шла по тихому широкому коридору мимо высоких белых дверей к той, на которой значилось: «Первый класс “А”».

Когда эта дверь открылась, шум в классной комнате утих. Сорок моих будущих друзей и товарищей с любопытством уставились на меня. С некоторыми из них я потом была связана дружбой долгие десятилетия. Но пока на дворе был только 1938 год.

Я была доверчивым и благожелательным ребёнком. Любовь близких способствовала развитию во мне добрых отношений с моими сверстниками. Однако моя застенчивость всегда задвигала меня в задние ряды – я никогда не поднимала руки, предпочитая быть в стороне от некоторых шумных моих товарищей. Удивительно, но моя дочь поступала точно так же. Генетика?

Классная комната нашего первого «А» бывшей мужской гимназии, на месте которой находилась когда-то школа для мальчиков-аманатов, заложников, сыновей врагов России на Кавказе, была большая, с высоким потолком и громадными окнами, пропускавшими в класс много света. На широких подоконниках стояли горшки с цветами и лежали самодельные блокнотики, куда каждый мог вписывать все изменения, которые происходили с цветами: «на веточке олеандра появился новый листик, герань выбросила соцветия, которые на глазах порозовели». Каждое утро мы устремлялись к нашим цветам, обнаруживая изменения, происшедшие за сутки. Я знала об этих изменениях лучше всех. У меня был свой сад! А у большинства моих одноклассников никакого сада никогда не было.

Занятия в школе полностью покорили меня. Всё мне давалось легко – стихотворения были коротенькими и легко запоминались. Книгу для чтения я одолела за неделю. Математика тоже не доставляла мне неприятностей. Труднее было с письмом. Чернильное перо то и дело грозило капнуть тяжелой фиолетовой каплей на чистый лист бумаги. Буквы пытались выбраться за пределы бледно-сиреневых линеек и по собственному усмотрению расположиться на странице тетради.

ГАНС ХРИСТИАН АНДЕРСЕН

Мне исполнилось восемь лет, когда мама подарила мне том сказок Андерсена. Книга была толстой и сулила мне много радости. Книги родители дарили мне часто. Командировки отца в Москву почти всегда сопровождались книжками, которые отец приобретал в основном у букинистов. Много позже я обратила внимание, что это была всего лишь одна книга из двухтомного академического издания 1937 года. Но зато сказки в этом томе были самыми известными. Тогда я ещё не была искушена в литературе и ничего не знала об Оливере Твисте или Крошке Доррит, не читала «Детства» Л.Н. Толстого. Правда, с «Маугли» я уже была знакома.

Книгу я прочла запоем. Как девочке, мне особенно нравились приключения маленьких андерсеновских героинь. Очаровательная кроткая Дюймовочка, превратившаяся в конце сказки в прелестную Майю, маленькая добрая и заботливая Ида, любившая, как и я, цветы, и бедная девочка со спичками, по которой я проливала слёзы. А история с Русалочкой!

Помню, как после прочтения «Цветов маленькой Иды», я решилась посмотреть, чем ночью заняты цветы в дедовом саду. Стояли изумительные летние лунные ночи, и я тихо, чтобы не разбудить маму, пробралась в прихожую, где сняла крючок, запиравший вход на веранду. Я бесшумно пересекла деревянные, ещё хранящие тепло минувшего дня, половицы. В открытое окно веранды мне навстречу вливался свежий ночной воздух. Весь дом спал. Спала на своей кровати с продавленной сеткой бабушка. На своей складной солдатской железной койке, которая путешествовала с ним всю жизнь во время походов в Дербент, в турецкую Армению под Арзерум, в Персию и в Севастополь, спал мой дед. На кроватях, обычно прикрытых серыми солдатскими одеялами, спали мои дяди. На деревянных досках большой кровати спала вместе с Амалией тётя Карина. Спали все наши соседи. Спала моя мама, не предполагавшая, что я решусь на такой рискованный поступок.

Когда я спустилась по деревянной лестнице и откинула другой длинный крючок, запиравший дом, навстречу мне из своей будки выбрался Шарик. Он сладко потянулся и лениво махнул два раза хвостом, явно удивлённый моим появлением во дворе в такой поздний час. Я шепотом приказала ему молчать и отправилась дальше. Пересекая двор, я ощутила под босыми ногами мелкие камешки, которые больно кололи мне кожу стоп. Потом я почувствовала отсыревшую землю садовой дорожки. Попав в тень орехового дерева, я испугалась – так необычно выглядел спящий сад. Деревья, залитые лунным светом, потеряли знакомые очертания. Но было так таинственно и интересно, что испуг мой скоро прошел. Темноты я не боялась – меня приучали не бояться её. Но я вздрогнула от неожиданности, когда пискнула какая-то ночная птица. Сад был безмолвен, но за каждым кустом мне мерещилось присутствие чужих и враждебных сил. Уверенность мне придал Шарик, как тень следовавший за мною.

Осторожно ступая по холодным дорожкам сада, я добралась до того места, где они перекрещивались. Именно там и росли белые и оранжевые лилии, цвели розы и пионы. Однако, кроме мерцавших в темноте громадных шаров бульдонежей, я ничего не могла рассмотреть. Всё цветочное великолепие потеряло свои краски. Я скорее ощущала присутствие знакомых растений, ориентируясь на их запахи, чем видела их, утратив все зрительные ориентиры. Сами цветы скорее угадывались. Разочарование было полным. И рядом не было студента, который сказал бы мне, что большая часть цветов отсутствует по причине бала в городском саду.

Я тихо пробралась назад, последовательно закрыв на крючки обе двери. Мой эксперимент не удался. Однако сказки Андерсена крепко улеглись в моей голове. Когда я написала для своей трёхлетней внучки книжку о Прекрасной Принцессе, я совершенно неожиданно для себя обнаружила тех же или похожих персонажей из моего детства. Не веря себе, я достала заветный томик и ещё раз перечитала сказки. Мой плагиат был не намеренный. Я всю жизнь жила где-то рядом со сказками Ганса Христиана.

И теперь, когда болезнь суставов заставляет меня при каждом шаге испытывать чудовищные кинжальные боли в стопах, я чувствую себя Русалочкой, которая всё ещё живёт в глубине моего «Я». Я, как и она, умею любить и сочувствовать. Но никто об этой моей тайне не догадывается.

ЭЛЛОЧКА

Рядом со мною на третьей парте среднего ряда сидела тихая и спокойная девочка с большими карими глазами и с длинными до пояса косичками, свешивавшимися по обеим сторонам продолговатого личика. Девочку звали Эллой. Мы так и просидели вместе за одной партой почти 10 лет. Позже, когда я привыкла к школе и начала проявлять признаки свободомыслия, моя Эллочка оставалась всё такой же спокойной и рассудительной. Когда меня начинало «заносить» от несправедливости окружающего мира, она действовала на меня успокаивающе.

– Не надо, Милюсик, – говорила она и клала на мою руку свою ладошку с блестевшим на пальчике маленьким колечком с камушком. Колечко и маленькие золотые серёжки моя подружка никогда не снимала. И мне казалось, что эти кусочки золота принадлежали ей с рождения. У меня украшений не было ни в школе, ни в институте. Единственное моё серебряное колечко с пятью голубыми камешками-стёклышками подарил мне мой дядя за мою энергию в борьбе за жизнь отца тогда, когда я только что закончила институт. Дядя завёл меня в ювелирный магазин и попросил выбрать то, что мне хочется. Я выбрала это колечко, самое дешевое – бюджет у дяди был невелик, и я боялась пробить в нём брешь. Дядя мой ничего в этих делах не смыслил и удовлетворился моими заверениями, что мне здесь ничего не нравится, кроме этого, голубенького. Но носить кольцо я не стала – моя профессия не терпела украшений на руках, к тому же они мне мешали. Неожиданно через много лет в шкатулке среди всякого рода мелочей колечко обнаружила мама и надела на свой палец. Почему она стала носить его, я так и не поняла. Может, ей хотелось иметь такое украшение, но она никогда не обмолвилась об этом своём желании ни словом. Когда я через много лет привезла из Чехословакии бижутерию и подарила маме, она только раз на день рождения папы надела на себя голубые «бриллианты». Я оставила это колечко у неё на руке, когда проводила маму в последний путь. Кольца и бусы не носили ни мамина сестра, ни моя бабушка. Да и у меня их никогда не было. Всё это для моих родных женщин осталось в прошлом, в той стране, которая называлась Россией. А мы жили уже в другой стране.

Эллочка была молчалива, но доброжелательна. Она всегда улыбалась мне, когда я влетала в класс одной из последних. Элла приходила в школу всегда вовремя. Тогда, в первом классе, она показала мне свои тетради с прописями, и я успокоилась – прописи мы с мамой давно освоили. Скоро мы подружились. Это была странная дружба – на переменках я носилась по школьным коридорам вместе с моими одноклассниками, решала у доски задачки или рисовала карикатуры, искала на школьной карте какой-либо Цейлон или Брахмапутру. А Эллочка тихонько сидела на своём месте, не принимая участия в наших школьных шалостях. Когда занятия заканчивались, мы разбегались в разные стороны, не испытывая потребности в продолжении дружбы. Моё свободное время было занято Аидочкой и Ией, жившими по соседству. Ия (по-грузински «фиалка») была дочерью врачей, осетина и русской, и единственным, как и я, ребёнком в семье. Она родилась в Азербайджане в городе Геок-Чае. Моим родным городом был Владикавказ. А Элла была сербкой, но писалась русской. Она была похожа на еврейку или цыганку. Большие, немного навыкате глаза, сливообразный, но изящный, нос и полные губы были, вернее всего, наследством её бабушки-итальянки, привезённой из Италии в Россию её дедом, русским капитаном.

Когда нам было лет по десяти, Элла пригласила меня на день рождения (18 декабря 1940 года). Элла жила с родителями в центре города в помещении какого-то спортивного общества (в прошлом – Общества взаимного кредита) на третьем этаже, куда вела довольно крутая лестница. Их маленькая квартирка состояла из большой комнаты, одна из стен которой являлась частью громадного и никогда не отапливаемого зала. От стены всегда веяло холодом, а зимой она покрывалась изморозью. К комнате примыкал крошечный коридорчик и маленькая кухонька. Самое удивительное, при квартире было помещение настоящего туалета, роскошь, которую ни я, ни мои подружки не знали. Наверное, до революции это была квартира какого-нибудь банковского служащего.

Отец Эллы и был в прошлом банковским служащим. Но это было очень давно, когда он жил ещё в Киеве. Судя по неясным намёкам Эллы, в молодости он был светским молодым человеком, потерявшим своё состояние. Он рано женился, и его дочь от первого брака была уже взрослой женщиной, когда на свет появилась Элла. Дочь эта жила в Москве и работала в Совнаркоме. Кроме того, у Петра Георгиевича была еще сестра Милица Георгиевна, немолодая дама со светскими замашками. Милица много курила и любила критиковать каких-то незнакомых мне людей. К Эллиной маме она относилась доброжелательно, но с оттенком некоторого пренебрежения. Еще совсем неопытная в делах житейских, я уже хорошо понимала, что между двумя этими женщинами существует антагонизм. Милица относила себя к дореволюционной элите и, очевидно, кичилась этим перед простенькой невесткой. А та, словно пытаясь уравнять их происхождение, любила подробно рассказывать о своих знаменитых родственниках, один из которых был министром путей сообщения России (Венедиктов?). Эта тема почти всегда поднималась тётей Галей, когда я уже взрослой бывала у них.

В тот, первый день рождения, я была польщена поведением отца Эллы. Встретив меня в прихожей, он галантно снял с меня пальто и, проводив в комнату, отодвинул стул, предложив мне сесть. Его движения были изящны, особенно за столом. Он, как и наш невинномысский сосед, держал вилку в левой руке. Отрезая по кусочку от большой отбивной котлеты, он накалывал этот кусочек на вилку и отправлял в рот. Каждый кусочек, тщательно прожевав, запивал маленьким глотком сухого вина. Бокал он тоже держал не так, как это делали все. Посадив меня рядом с собой, он заявил, что теперь я буду его дамой, и весь вечер оказывал мне знаки внимания. Тогда Петру Георгиевичу было лет пятьдесят. Он был худощав и очень строен, что будило мысль о его военном воспитании. Черты лица у него тоже были очень тонкими – изящный, с горбинкой нос, немного удлинённое лицо, тёмные глаза под седыми бровями, маленькая эспаньолка. Ему явно не нравился грубоватый юмор тёти Гали и его падчерицы, старшей сестры Эллы. Та всё время вышучивала его, намекая на его неотразимость. Возможно, Ида мстила ему за какое-то неизвестное мне прошлое. Иногда Милица бросала брату несколько французских фраз. Никто из присутствующих её не понимал. Тогда Милица сама переводила эти фразы на русский. Потом, дома, моя мама сказала, что это были «признаки благородного воспитания». Кто был отец Эллы в прошлом, меня в те годы не особенно интересовало. Провожая, он помог мне надеть пальто и, проводив по тёмной лестнице на улицу, сдал на руки ожидавшей меня маме.

Была в этом доме одна вещь, привлекавшая моё внимание – старинный шкафчик из чёрного дерева, на полках которого стояли книги в старинных переплётах. Я потом добралась до них и с упоением читала об эпизодах русской истории в романах Соловьева или о борьбе с Арабским халифатом в Испании. Новые, незнакомые мне слова будоражили моё воображение: Кордова, мавры, халифат…

И ещё… На стене большой комнаты висел громадный акварельный шедевр неизвестного художника. На полотне был изображен Чёртов мост на Военно-Грузинской дороге. Картина была великолепна. Я никогда не видела ничего более совершенного в изображении Кавказа. И сейчас я думаю о том, что она принадлежала кисти настоящего мастера. Не был ли её автором князь Гагарин, писавший эту удивительную кавказскую дорогу для А.С. Пушкина? Однажды, через много лет, при очередном моём посещении этого дома я не обнаружила картины. Элла сказала, что она запылилась. О судьбе её она мне так ничего и не сказала.

Тётя Галя была полной противоположностью своему мужу. Всегда весёлая, никогда не унывающая, говорливая, она всякий раз обрушивала на меня такую массу разных житейских сведений, что я постоянно путалась в них. Она любила рассказывать о своих родственниках, живших в других городах. И я была в курсе всех событий, занимавших внимание её родных. Обычно во время моих посещений этого дома тётя Галя завладевала всем моим вниманием, не давая Элле вставить слово. Когда она постарела и расплылась, почти перестав ходить из-за болезни сердца (к тому времени муж её уже умер), она была всё так же словоохотливой, приветливой и жизнерадостной. Внешне Элла очень походила на неё, особенно это сходство усилилось с возрастом.

В четвёртом классе некоторые наши девчонки, подражая старшим своим подружкам, дали нашей учительнице унизительную кличку «Евдошка». Вскоре эпидемия захватила весь класс. Однажды и я посмела сказать маме фразу, где использовалась пресловутая кличка. Ну и досталось же мне от неё! Мама так оскорбилась, что не разговаривала со мною несколько дней. Вскоре учительница узнала о нашем словотворчестве и, войдя в класс, сказала: «Я знаю, что вы называете меня так неуважительно. Я учу вас читать и писать, постоянно помогаю вам, а вы так меня отблагодарили. Интересно, кто из вас оказался способным на эту гадость? Встаньте!». Поднялся весь класс, кроме Эллы. Она одна не осквернила себя этим прозвищем. Когда я встала вместе с другими, моя Элла зашептала:

– Ты же никогда так не говорила. Зачем ты встаёшь?

Я продолжала стоять, вспоминая, как сказала это слово маме. Потом мы всем классом рыдали, просили прощения. И никогда более не использовали обидные клички ни по отношению к нашим учителям, ни друг к другу.

В десятом классе, выражая протест классной руководительнице (меня тема протеста совсем не интересовала, я это сделала из – за солидарности с подружками), мы вышли из класса, перевернув свои стулья, живописно разбросав их по всей территории помещения. Было родительское собрание, на котором выяснилось, что единственным человеком, не бросившим стул, а осторожно положившим его на пол, была Элла.

Всё в школе занимало меня. Особенно мне нравилось, когда учительница нам читала. В основном это была детская классика. Меня так взволновала судьба Козетты, что в третьем классе я самостоятельно осилила два толстых тома «Отверженных». Когда учительница прочла нам «Нелло и Патраш», весь класс рыдал.

Я, как и все, обожала свою учительницу. Когда она уходила домой, очарованные девчонки кидались провожать её, отнимая толстую стопку тетрадей, и шли с нею до самого дома. Мне было по пути, и я, страстно желая делать то же, что и они, стеснялась и плелась за группой моих одноклассниц где-то сзади. Почти параллельно со мною и в одном направлении во время таких походов двигались и несколько наших мальчиков. Когда мы доходили до дома на берегу Терека, они все мгновенно рассеивались.

Учительнице было за семьдесят. Худенькая, всегда в платье с застёгнутым высоким воротом и неизменной брошкой на груди, уже немного сгорбленная возрастом, Евдокия Васильевна возбуждала во мне какое-то непонятное чувство, что-то среднее между обожанием и сочувствием её старости. Помню, я мечтала забрать учительницу к себе, когда вырасту, и ей понадобится моя помощь. Я бы заботилась о ней, покупала бы ей хорошие книжки и не разрешала бы носить тяжести.

На уроках рисования выяснилось, что с точки зрения учительницы я рисовала лучше всех. Я так не считала. Мальчик Таймураз делал это много лучше. Он рисовал самолёты и танки. Мое подражание ему ничем хорошим не заканчивалось. До сих пор я не могу похоже нарисовать обыкновенный автомобиль.

Некоторые события того времени стали понятными мне спустя много лет. Так, в 1938 году я была удивлена тем, как у нас изымались тетради. Обыкновенные школьные тетради, обложки которых посвящали нас в столетний юбилей А.С. Пушкина.

Однажды в наш второй класс пришла завуч. Она о чём-то пошепталась с Евдокией Васильевной, и та достала из шкафа пачку новеньких школьных тетрадей. Потом, обратившись к нам, учительница попросила сдать все тетради по русскому языку, к которым присоединила и пачку тетрадей с контрольными работами. Тетради были новенькими, их недавно принесла в класс сама учительница. На их обложках был изображен памятник А.С. Пушкину в честь столетия со времени его гибели. «Я памятник воздвиг себе нерукотворный…». Слова эти под картинкой мы все очень хорошо запомнили. Лишь через 50 лет мне показали такую знакомую тетрадь, сохранившуюся с тех времён. При внимательном рассмотрении постамента памятника можно было различить написанные мельчайшими буковками антисталинские лозунги. Кто были эти смельчаки, протестовавшие против режима, мы об этом никогда не узнаем.

Во втором классе нас торжественно посвятили в пионеры. В великолепном двухсветном актовом зале школы две пионервожатые, ученицы восьмого класса, выстроили нас в шеренгу и в присутствии учительницы и старшей комсомольской начальницы надели на нас красные галстуки. Каждый из нас по очереди, подняв и согнув руку в торжественном салюте, произносил: «Я, юный пионер Союза Советских Социалистических Республик перед лицом своей Родины торжественно клянусь…». Мама заранее купила мне «смычку», особое металлическое приспособление, позволявшее не мучиться с узлом. У большинства пионеров галстуки были сатиновые, с постоянно скручивающимися концами. Обладателями шелковых были две или три моих одноклассницы. Пионерскими заданиями нас не перегружали, и существование пионерской организации в школе мною почти не запомнилось. Но лет через тридцать я встретила одну из наших бывших пионерских наставниц. Она сразу узнала меня, хотя и забыла, как меня зовут. Её имя – Женя, я помню и сейчас.

Но, пожалуй, самым значительным событием моей тогдашней жизни было первое моё посещение русского драматического театра. Мне было 9 лет, когда мама повела меня на трагедию Шекспира «Король Лир». Я была очарована самим театром, атмосферой торжественности и праздника и ожиданием чудес. Маленький уютный зал с ложами, красная бархатная обивка кресел, красный бархатный занавес, шепот зрителей, звуки настраиваемых инструментов маленького оркестра – всё поглотило моё внимание, и я полностью слилась с теми людьми, которые говорили на сцене. Меня не удивила одежда героев – к этому я была подготовлена чтением рыцарских романов. Меня поразили тексты, произносимые героями. Я была так поглощена тем, что происходило на сцене, что не замечала слёз, тёкших по моим щекам. Я вместе с залом негодовала и сердилась на короля Лира за его близорукость, восхищалась дочерней преданностью Корделии и жалела её отца. Не тогда ли утверждалась моя собственная любовь к родителям? Впечатление было таким сильным, что я и сейчас помню интонации актёров, их грим и костюмы, и абстрактные декорации, создаваемые свисающими синими занавесями. В девять лет я прочла все пьесы из двухтомника Шекспира, привезённого отцом из Москвы: «Отелло», «Гамлета», «Укрощение строптивой», «Макбет». Мои попытки ещё раз испытать то, что случилось со мною в девять лет, не увенчались успехом. Советская пьеса по «Молодой гвардии» была настолько неестественной, что больше в юности я в театр не ходила.

Несмотря на то, что я была поглощена школой и чтением, я начала замечать некоторые особенности нашей с мамой жизни в городе. Это были очереди. Очереди за хлебом. Очереди за сахаром и маслом. Очереди за обувью или тканями. Очереди за керосином, который довольно быстро съедали наши примус и керосинка. Очереди занимались на рассвете и существовали до вечера. Иногда очередь длилась сутки и более. Кто-то переписывал наши фамилии и присваивал номер. Мы мелом писали на камне этот номер. Камни выстраивались в строгой последовательности на земле. Я помню, что номера были и трёхзначные. Иногда самые наглые и беспардонные подменяли номера, и тогда вся темпераментная кавказская очередь приходила в возбуждение.

Помню, как однажды бабушкина сестра и её соседка явились к моей бабушке, чтобы похвастаться тремя метрами белой ткани и таким же количеством ситца, завоёванных ими в очередной битве. У стен городского универмага в дни, когда «выбрасывали» партию дефицитного товара, сосредоточивалась толпа возбуждённых людей, пытавшаяся силой взять то, что им предназначалось, но не всем хватало. Ни мама, ни бабушка в этой товарной войне участия не принимали. Но иногда случались чудеса. В начале мая на день рождения бабушки дедушке кто-то достал шелковый шарфик. Я семьдесят лет помню его расцветку. Шелковая ткань была нежна и отливала розовым, сиреневым и синим цветом. Жаль, что эту расцветку нельзя разглядеть на черно-белой фотографии, сделанной 4 мая 1941 года. Там, в саду на скамейке под белым бульдонежем моя именинница – бабушка кажется такой гордой и счастливой. Счастливой потому, что её обнимает мой дедушка. Ей тогда было пятьдесят пять лет, а деду шестьдесят девять.

Не меньшие трудности составляло и приобретение еды. Сохранившиеся письма моих родителей пестрят сообщениями: «купил к празднику коробочку сардин и пол-литра топлёного коровьего масла», «купила тебе хлопчатобумажную майку, будешь надевать в морозы», «Оля достала тебе галоши», «Купила кальсоны и пару носков», «Купила несколько кроличьих шкурок и сшила Милюсе шубку». Шкурки мама выделывала сама. Кроличья шерсть так лезла, что пришлось продать шубку на местном базаре. Покупатель взял её, несмотря на дефект. Шубка стоила гроши.

Однако, и общественная жизнь в Советском Союзе уже начала занимать моё внимание. Из событий тех лет помню информацию о строительстве московского метро. Папа привёз мне фотографию с изображением наземной части станции метро «Сокольники», вид эскалатора на «Охотном ряду». Тогда я стала мечтать о лестнице-чудеснице и очень хотела побывать в Москве. Поездка моя в Москву не планировалась, и я нашла выход из овладевшего мною желания – написала свою первую приключенческую повесть, в основу которой были положены мои весьма скудные представления о нашей столице. Там был даже и собор Казанской Божьей матери, о котором рассказала мне бабушка, ничего не знавшая о том, что он был уже уничтожен. Когда впервые в начале пятидесятых годов попала на Красную площадь, я долго расспрашивала проходящих людей о соборе. Но они лишь удивлённо пожимали плечами. Только один указал мне на пустырь напротив Исторического музея. Там находились знакомые всем автоматы с газированной водой. Хорошо, что не более…Не ускользнула от меня и история челюскинцев, и перелёт женщин-лётчиц Гризодубовой и Расковой, имя Стаханова. Всё это я находила в газетах, которые стала читать довольно рано. Видела я там и сообщения о «врагах народа», недоступные моему пониманию, не комментируемые мне родителями.

Событиями было появление и новых фильмов. «Чапаева» я не переносила не только потому, что там погибал герой, но и потому, что там стреляли и убивали друг друга. Никогда борьба красных и белых меня не вдохновляла. Мама довольно рано посвятила меня в эту проблему, и белых я жалела, как и красных. Я заняла примиряющую позицию, так как знала, что мой дед был белым офицером. И просьбу мамы не говорить об этом никому всегда неукоснительно выполняла. Когда мальчишки в классе увлечённо рассказывали о победе над «беляками», я отходила в сторону. В моём понимании белые тоже были людьми.

Много позже, слушая известных государственных деятелей, заявлявших о том, что они ничего не знали о северных лагерях, я не верила им. Я очень рано начала понимать, что в нашей стране происходила какая-то несправедливость. Однажды я обнаружила в бельевом шкафу маленький чемоданчик, в котором хранилась пара мужских трусов, носки, опасная бритва и кусочек туалетного мыла. Меня такое сочетание озадачило. Чемоданчик исчез только после 1953 года. Теперь я знаю, что так отец готовился повторить судьбу многих его знакомых. Когда в нашем доме появился радиоприёмник «Балтика», отец ночами слушал глушимые передачи «Свободы» и «БиБиСи». Он говорил, что «БиБиСи» более объективная радиостанция. Однажды и я, крутя колёсико приёмника, неожиданно для себя услышала телефонный разговор, который врезался в мою память в силу своей драматичности. Мой приёмник с короткими волнами иногда ловил переговоры Скорой помощи и милиции.

– В подъезде дома… лежит труп, или: поступил вызов с улицы… У больного инфаркт…

Но на этот раз разговор был необычный. Мальчишеский голос с волнением говорил:

– Мама, мамочка, я так тебя жду. Я забыл, как ты выглядишь. Мамочка, спасибо за поздравление – сегодня мне исполнилось семнадцать. Мамочка, тебя действительно выпустили, и ты говоришь со мною по городскому телефону? Когда ты приедешь? Мамочка…

Я слушала мальчика, которому было столько же лет, как и мне. Слушала и плакала. Ответы его матери наш приёмник не принимал. Но о чём шла речь, я поняла. А взрослые люди, пережившие революцию и гражданскую войну, этого не понимали? Но это было позже, тогда, когда моё детство уже окончилось.

В 1939 году мама купила по очень сходной цене шредеровский концертный рояль. Рояль предназначался мне и стал источником моих постоянных мучений. Кроме того, он занимал половину комнаты, выделенной дедом для нашей семьи, и лишал меня возможности чтения. У него была очень тяжелая клавиатура. А моё обучение сводилось к нудным и нескончаемым гаммам. Когда заканчивался обязательный час моих упражнений, мы с мамой облегчённо вздыхали.

Я очень любила, когда за рояль садилась моя бабушка. Она никогда не училась музыке, но по слуху играла модные в её молодости вальсы, польки и менуэты. Мама тоже играла, но по нотам. Помню в её исполнении «Серенаду» Присовского, «Альбомный листочек» Марии-Магдалины Бах и «Времена года» Чайковского.

Моя тётушка Вера тогда уже оглохла. Когда играла бабушка, она прикладывала ухо к поверхности инструмента и уверяла, что слышит.

Училась музыке я у старой учительницы, выпускницы Петербургской консерватории. Она жила в двух маленьких комнатках в доме напротив вместе с очень старым мужем, в прошлом петербургским адвокатом, и с детьми сына. Сын отбывал на Печоре десятилетнее наказание за рассказанный анекдот. Выдал властям вольнодумца его лучший друг.

Семья эта очень нуждалась. И мама как-то оплатила мои мучения килограммом сахара. Сахар, три килограмма, отец достал на строительстве на Кубани и передал нам. Я помню, каким счастливым было лицо учительницы, имевшей четырехлетнюю внучку. Была у моей учительницы музыки и другая внучка, дочь её сына-художника. Звали её Аидочкой.

АИДОЧКА

Я уже ходила в первый класс, когда однажды мой дедушка обнаружил у подъезда дома напротив маленькую прелестную девчушку с косичками. Девочка, по предположению деда, была в возрасте его Милюси. Пригладив рукой причёску, одернув рубашку-толстовку, он поднялся к соседям и обратился к матери девочки с просьбой познакомить её дочку с его внучкой и разрешить привести девочку в наш сад. Польщённая тётя Муся с видимым удовольствием разрешение дала. Дед взял девочку за ручку и перевёл её через улицу. Открыв калитку, он крикнул:

– Милюся, я привёл тебе подружку.

Я была одиноким ребёнком, которому постоянно приходилось довольствоваться обществом взрослых. Лишь летом сфера моих знакомств увеличивалась. В школе была Эллочка. Но она жила относительно далеко от моего дома. А тут, вот она, долгожданная подружка. Как дружить с девочками, я немного знала. Там, на Кубани в 1938 году была у меня тихая болезненная семилетняя Валечка, быстро покинувшая наш мир. Туберкулёз унёс её и отца, и младшую сестрёнку. Похороны Валечки произвели на меня очень тяжелое впечатление. Я до сих пор помню сухую потрескавшуюся землю кладбища и комки ссохшейся глины, которые мы бросали в глубокую яму. Следуя со скорбной процессией, я старалась не наступать на глубокие трещины изголодавшейся по дождям почвы; мне казалось, что они ведут туда, куда сейчас отправят мою подружку.

Вечером, сидя на нашей скамейке, мы делились своими впечатлениями о судьбе Валечки.

– Все люди умирают, – сказал Юрка.

– Даже маленькие дети, – поддержала беседу я.

– Не-а, умирают лишь больные дети, – возразил Серёжка.

– Моя бабушка сказала, что когда я умру, и будет это тогда, когда я буду много старше её, бабушка обязательно встретит меня там, – продолжила дискуссию я (до сих пор мечтаю, чтобы бабушкино предсказание сбылось).

– Где – там? – повернувшись ко мне, оживился Серёжка.

– В раю, не знаешь что ли? Только рая нигде нет, – подал свой голос Борька.

– Как это странно, что когда-нибудь нас не будет, – опять подлила масла в огонь я.

– А я буду, буду всегда, всегда! – Серёжке мысль о смерти была невыносима.

Я наблюдала за дедушкой и его маневрами через наш забор, возвышавшийся над улицей. Когда он появился вновь, но с моей сверстницей, я спряталась за стволом большой акации, откуда было удобно вести наблюдение. Дед растерянно оглядывался вокруг, удивляясь моему исчезновению. Я не выдержала и выбралась из своего укрытия. Девочка, широко распахнув свои чёрные ресницы, смотрела на меня доверчиво и, улыбаясь, протянула руку.

– Побежим? – спросила Аидочка.

– Побежим, – ответила я. И мы помчались в сад.

Через пятьдесят лет в толпе встречавших наш самолёт на аэродроме Львова я безошибочно её узнала. Все те же широко раскрытые голубые глаза и чёрные ресницы, всё тот же ореол золотистых волос вокруг головы. Вот только белого фартучка с кружевной отделкой в этот раз на ней не было.

Семь лет и всю жизнь продолжалась наша дружба. Семь лет моего детства и отрочества мы постоянно были рядом, хотя и учились в разных школах. Основой нашей дружбы был наш сад.

Я познакомила Аидочку со всеми своими тайнами – с живностью, обитавшей под камнями, со старыми пятнистыми жабами, с процессами раскрывания бутонов роз, лилий, пионов и розового шиповника, охранявшего в зелёной изгороди лазейку соседних мальчишек. Я показала ей, как серебряный шарик утренней росы переливается с живостью ртути по вогнутой поверхности листа настурции. Я вместе с Аидочкой рассматривала на стволах лилий изящных жуков в чёрно-оранжевых камзолах, или как под камнями перетаскивают своих куколок муравьи.

Расположившись на низенькой скамеечке между двумя кустами цветущего жасмина, я читала ей про Синдбада-морехода или моего любимого Квентина Дорварда. Аидочка читать не любила, но меня слушала внимательно.

Между корнями китайской розы мы закопали «клад» в сумме одного рубля. Через год коробочка с рублём таинственно исчезла. В густых зарослях дикого винограда мы устраивали свой «штаб», временно помещая туда двух моих кукол – красавицу Машеньку и целлулоидного пупса с неподвижными руками и ногами. Кукол у Аидочки не было. У неё не было никаких игрушек. Родители, старая бабушка, Аидочка и её новорожденная сестрёнка ютились в одной комнате, перегороженной холстами в подрамниках. Отец Аидочки был художником. Хорошим художником, будущим заслуженным художником Украины. Но в предвоенные годы его картины сбыта не имели. Поэтому он рисовал плакаты.

Я с ловкостью обезьяны взбиралась по тонким стволам японской черёмухи (разновидности ирги) или по хрупким ветвям орехового дерева, и сбрасывала кисти фиолетовых ягод, и стряхивала грецкие орехи. Потом мы укладывали ягоды в кулёчек, и Аидочка неслась с ними домой, где её ждала крохотная сестрёнка.

Аидочка имела склонность к коллекционированию. А так как собирать было нечего, она составляла коллекции из разных стёклышек. Как и где она их находила, не знаю. Но в двух старых жестяных банках она хранила фарфоровые черепки или цветные стёклышки. Попадались и довольно интересные – с элементами изящных рисунков и даже с золотыми ободками. Потом всё это увлечение проявится в творчестве Аидочки – она станет известной художницей прикладного искусства и будет расписывать изделия Львовской текстильной фабрики.

Когда муж сестры моей бабушки, почтовый чиновник, подарил мне десяток удивительных марок с изображением Екатерины, Петра Первого, Николая Второго, гербового орла и других, я начала собирать марки. Но, кроме изображения красноармейца в каске, колхозницы и советского герба, ничего собрать не смогла. Эти марки постоянно присутствовали на конвертах, присылаемых моим ставропольским дедушкой. Других просто не было.

Под влиянием Аидочки я тоже стала присматриваться к окружающему нас миру. И однажды на берегу Терека, куда мы ходили на прогулку с дедушкой, я обнаружила булыжник странной формы. Им оказался старинный оловянный кубок без ножки. На кубке прекрасно сохранились выпуклые фигурки четырёх конных средневековых, явно европейского происхождения, всадников в разных стадиях рыцарского турнира. Фигурки были покрыты красной эмалью. А кубок когда-то был позолочен. Кубок я использовала вместо пресса и, глядя на сцены турнира, постоянно придумывала всякие истории и стихи о событиях, изображенных на его стенках.

Дружба наша всё крепла. Мы встречались ежедневно. Примчавшись из школы, я быстро делала уроки и выбегала в сад. Аидочка словно ждала моего появления и неизменно появлялась в саду вслед за мною. Я подозреваю, что она ждала меня, наблюдая за нашей калиткой из окон комнаты своей бабушки. Удивительно, мы с Аидочкой ни разу не поссорились. Я и потом никогда не ссорилась с подругами, даже тогда, когда одна из них, учившаяся со мною в одном классе, однажды заинтересовалась другой девочкой и проявила ко мне явное пренебрежение. Я промолчала, когда она опять вспомнила обо мне, поссорившись с новой подружкой. Её «измену» запомнила не в силу своей обидчивости, а в силу разочарования, впервые испытанного мною. И эту свою подружку я очень любила и многое ей прощала.

ГОРОДСКОЙ ИНЖЕНЕР

Мои первые впечатления о родном городе отрывочны. Но я очень рано начала ощущать удивительную городскую ауру, представление о которой оформилось только в конце моей жизни. Красота удивительной архитектуры старого Владикавказа, складывавшейся в конце девятнадцатого и начале двадцатого века, была для меня обыденной. Словно иначе быть не могло. Все, кто родился во Владикавказе, испытывают ностальгию по родным местам, тоскуя по той красоте, которую раньше не замечали в обыденности повседневных своих дел. Недавно в интернете в Северо-Осетинском сайте я прочла слова молодых моих земляков. Они тоже тосковали по родным местам и красоте родного города. И клялись в своей любви к нему. Люди моего поколения, покинувшие по ряду причин наш город, могут говорить о нём часами. Во время таких откровений мой телефон накаляется докрасна.

О человеке, который украсил наш город своими работами, я узнала довольно рано.

– Сегодня я встретил на Пролетарском (проспект Александра третьего, проспект Мира) инженера Шмидта, – как-то сообщил мой дед моей бабушке в 1940-м или в 41-м году прошлого века.

– Павла Павловича? Он всё такой же красавец?

– Такой же. И, как всегда, полон новых идей

– Умница, – заключила разговор бабушка.

– А кто он такой, этот инженер Шмидт? – не преминула вмешаться в разговор я.

– Очень знающий, грамотный инженер и ни на кого не похожий архитектор.

– А что он построил? – понятие слова «архитектор» мне было известно – я выросла среди инженеров и архитекторов.

– Подожди, в следующее воскресенье я тебе покажу его работу.

Я едва дождалась этого дня. Был тёплый день начала осени, который уже украшался приметами этого времени года. Дул лёгкий ветерок. Светились серебром белые паутинки, куда-то плывшие в синем небе. Мы вышли из ворот нашего дома «на горке» и спустились по Армянской улице до пересечения её с Осетинской. Потом мы пересекли неухоженный сквер, хорошо мне знакомый – я училась здесь, напротив, в пятой школе, бывшей мужской гимназии.

– Здесь когда-то стоял самый старый в нашем городе войсковой Спасо-Преображенский собор. На его мраморных скрижалях обозначалось, что он был построен по приказу Екатерины Второй, – пояснил дед

Мы поднялись вверх по Стрелковой улице вдоль длинного забора военного госпиталя. Там, за забором, находился когда-то дворец начальника Терской области и атамана Терского казачьего войска. Здесь адъютантом служил мой прапрадед, герой Кавказской войны Василий Дмитриевич Фролов. Он в составе почётного конвоя сопровождал императора Александра Третьего во время его посещения Владикавказа в 1888 году. Собор был снесён в 1931 году. Но меня ещё успели в нём крестить.

Мы начали спускаться по улице Горького. На спуске дед остановился.

– Смотри, вот ещё один дом инженера Шмидта.

Высокий красно-песочный дом с кирпичными украшениями, с плавными переходами, обрамляющими окна, показался мне настоящим дворцом. Высокие тополя закрывали стены и мешали созданию общего впечатления. Они словно «прятали» его.

Мы продолжили свой путь дальше и остановились напротив здания городской почты. За много лет дом потерял красоту кирпичных стен, почерневших и впитавших в себя все отходы от работы бензиновых автомобильных моторов. Мне посчастливилось увидеть, как много лет спустя пескоструйные агрегаты вернули третьему дому моего инженера Шмидта его первоначальную красоту. Но дед вёл меня дальше – мы вышли на наш главный проспект.

– Посмотри-ка, не увидишь ли ты без моей подсказки ещё один дом Шмидта?

И я увидела! Красавец-дом стоял на противоположной стороне, на углу.

– Дом Общества взаимного кредита (в нём-то и жила моя Эллочка).

Я не помню, что ещё тогда говорил мой экскурсовод. Возможно, в этом было виновато множество впечатлений

Потом мы любовались жилым домом рабочих завода «Стеклотара», зданием Государственного банка, домом миллионера Замкового, знаменитым «Зеркальным» магазином. Остальные творения инженера Шмидта дед мне не показал. Может, он и сам не знал их. А их в городе более двадцати!

Я словно собрала мозаику из стекла разбитого зеркала жизни известнейшего гражданина нашего города, построившего так много прекрасных зданий, на которых потребовалось бы не менее десятка других архитекторов. Да и не уверена, что они смогли бы сделать лучше. А уж так, как это сделал он?!

Я думаю, что моя любовь к красивой архитектуре родилась в тот осенний день. Её подарили мне мой дед и прекрасный настоящий человек – Павел Павлович Шмидт.

ТАИНСТВЕННЫЙ ОСТРОВ

В конце девятнадцатого века (1893г.) по инициативе генерала Михаила Ларионовича Ерофеева на берегу Терека солдаты его полка начали расчистку набережной для городского парка, ставшего впоследствии любимым местом отдыха владикавказцев. Верхняя часть парка, называвшаяся одно время французским словом «Монплезир» – была украшена горкой с гротом и фонтанчиком. На ней играл военный духовой оркестр, а позже там построили кафе-мороженое. Слушая музыку, горожане, прогуливаясь по каштановым или липовым аллеям, раскланивались со знакомыми, сидевшими на удобных скамеечках и наслаждавшимися ароматом многочисленных цветников. Весной каштаны украшались пирамидальными свечами бело-розовых цветов.

Сюда очень любили ходить наши бабушки. В длинных платьях, украшенных вышивкой и кружевами, они демонстрировали новые моды, новые причёски или удивительные шляпы с перьями. В это же время наши мамы катали обручи, играли в серсо и клянчили у родителей мороженое и сладкие, начинённые кремом, трубочные вафли, продававшиеся в маленьких павильончиках. Вафли пекли здесь же, на глазах очарованных производственным процессом детей. Дети тащили родителей в нижний парк – «Трек». Там по глади воды двух искусственных прудов скользили лодки и плавали белые и чёрные лебеди. Если очень повезёт, то можно было прокатиться на лодке или посмотреть представление в театре, находившемся на берегу одного из прудов. Везде на площадках парка стояли кадки с настоящими пальмами, выращиваемыми в оранжереях.

Можно было полюбоваться и на знаменитый фонтан с белоснежной цаплей. Открытки с белой цаплей были известны в России и за границей. Цапля была неким символом парка и города. В клюве она держала вращающееся напором воды сегнерово колесо, разбрызгивающее по кругу струйки воды. Автором этого украшения был известный владикавказский изобретатель В.А. Гассиев. Одна такая открытка добралась и до Лондона. Об этом мне поведала председатель Лондонского Королевского неврологического общества профессор Полин Монро.

Не менее интересны были клумбы с необыкновенными цветочными орнаментами. Каждый год орнаменты были разными, да и менялись они в соответствии со временем цветения растений. Запахи резеды, ночных фиалок привлекали внимание гуляющих. В вечернем воздухе над цветами кружились ночные бабочки – бражники. А над парком на бреющем полёте проносились стаи стрижей, а позже, когда небо темнело, стрижей заменяли стайки летучих мышей. Маленький белоснежный амур любовался собою в овале бассейна-фонтана. Была даже наяда, пытавшаяся изящными пальчиками поймать весёлую струйку воды.

В зарослях истошными кошачьими голосами кричали павлины. Иногда павлин показывался на дорожке и, распустив сказочный хвост, собирал вокруг себя восхищённых взрослых и детей. Можно было полюбоваться и китайской беседкой на мостике, перекинутом через узкую протоку. Или пройтись по ажурному мостику между прудами. Или со «Стрелки» разглядывать близкие синие горы, окутанные легкой дымкой тёплого летнего воздуха. В нижнем парке на специально оборудованной площадке катались велосипедисты, происходили велосипедные гонки, привлекавшие много публики.

Зимой на прудах устраивали катки. Играла музыка. Работали раздевалки и буфеты. По ледяной глади скользили санки с особыми удлинёнными полозьями, на которых устраивались молодые люди и, отталкиваясь коньками, катали барышень. Всё это было в молодости наших бабушек и мам. И моему детству кое-что досталось. Как у меня замирало сердце, когда и я под одобрительными взглядами моего дедушки или отца пыталась здесь делать на коньках пируэты. А как хотелось пройтись над Тереком по висячему мостику напротив мечети! Несмотря на страх, я бы, наверное, решилась на такой подвиг. Хорошо, что калитка моста была заперта на большой висячий замок.

О впечатлениях моей юной мамы я могла судить по собственным ощущениям. Парк моего детства был переполнен счастьем и радостью. Парк юности был окрашен лирической нежностью первых свиданий. Парк моих последних лет грустен и пустынен. Ушли друзья, изменился не в лучшую сторону и сам парк. Но был и другой парк!

В середине пятидесятых годов в июне по Тереку прошел сель. Мама разбудила меня ранним утром и повела на веранду, где явственно слышался грозный и неослабевающий гул. Гул шел с запада и напомнил мне другой гул – гул боёв на подступах к городу во время Великой Отечественной войны.

– Это Терек, – сказала мне мама, – наводнение!

Мы, наскоро одевшись, поспешили к Чугунному мосту. На обоих берегах Терека толпились сотни людей. Картину, открывшуюся мне, я никогда не забуду. Серая масса воды заполнила всю пойму реки. Обычно Терек не широк. Зимой его зеленоватые воды прозрачны и тихи. А тут неимоверная масса воды неслась вдоль берегов почти вровень с настилом моста. То показываясь на поверхности, то ныряя вглубь, переворачиваясь и крутясь в бешеных водоворотах, проносились вековые деревья, кустарники, доски и части строений. Низкие, нависшие над горами тучи добавляли в общую водяную копилку свои подношения – в горах шел дождь. А Терек, продолжая своё разрушительное дело, заливал нижний парк и часть строений Сухого русла – самого низменного участка города.

Парк потом долго очищали от поваленных деревьев, от ила, песка и камней, заполнивших пруды и аллеи. Тогда была частично разрушена Военно-Грузинская дорога. Терек шел вровень с её полотном.

Приблизительно в году 1935 или 36-м мне в качестве подарка ко дню моего рождения подарили прогулку в любимом парке, где мои милые родные исполняли многие мои желания. Была середина лета. Очевидно, был выходной день, не обязательно воскресный. Смутно помню, что дни отдыха менялись – какое-то время неделя была короче, то ли пятидневная, то ли шестидневная. И всё это с антирелигиозными целями. Требовалось выключить воскресенье из наиболее любимых дней недели. Затея провалилась.

В тот день парк был переполнен народом. Мы кормили лебедей специально припасёнными для них крошками хлеба. Разглядывали публику в проплывавших лодках. Мама и бабушка уселись на скамеечку, стоявшую на берегу пруда, и предались отдыху. А дедушка, несмотря на слабые протесты бабушки, взяв меня за руку, повёл к деревянному мостику, перекинутому между берегом пруда и возвышавшимся в его середине островом. Остров густо зарос высокими старыми деревьями, образовавшими сплошной шатёр. Над ним поднимался дымок, и уже на мосту мы услышали запах жареного мяса. На берегу стояли столики, на шампурах жарились шашлыки. Громогласные мужчины, сидевшие за столиками, заставленными бутылками жигулёвского пива, шутили, смеялись и поглощали прямо с вертелов аппетитные кусочки. Однако дедушка повёл меня в противоположную сторону. Мы прошли мимо двух маленьких клеток, в которых метались два замученных и грязных медведя, мимо больших камней, из которых и состоял остров, и поднялись на вершину, где дед остановился и растерянно огляделся.

– Это должно быть где-то здесь, – пробормотал он, разглядывая камни. – А, вот основание памятника – и он указал мне на серую гранитную плиту.

– Какого памятника, дедушка? – спросила я.

– Генералу Михаилу Ларионовичу Ерофееву! Это он создал этот парк. Здесь его могила. Запомни это.

Когда мы вернулись к скамейке, бабушка укоризненно сказала:

– Зачем ты говорил это ребёнку?

– Мы уйдём, и все забудут про этого человека. А она будет помнить.

Прошла целая вечность, и я узнала, что генерал М.И. Ерофеев, уже очень старый человек, был убит в бурные годы революции. В соответствии с его завещанием его похоронили на этом острове. Захоронение было тайным. И принимал в нём участие мой дед как человек, знакомый со многими старожилами, небезразличный к судьбам родного города и к судьбам тех удивительных людей, которые составляли славу и гордость Владикавказа. Уже взрослой, гуляя с друзьями в парке, я всегда пыталась разглядеть следы той могилы. Но остров хранит свою тайну. И никто, кроме нескольких современных энтузиастов и поклонников Владикавказа, уже не помнит имя славного генерала, украсившего наш город одним из прекраснейших парков России.

СОЧЕЛЬНИК

В Рождество 1939 года нашей большой семье впервые удалось собраться всем вместе. Мы теперь жили в самой большой комнате дома моего деда. Существовавшее в ней общежитие, навязанное деду властью, было возвращено хозяину. За десять лет в общежитии побывало более сотни человек. Во что они превратили великолепную комнату, можно представить себе с трудом. Некогда фисташковый потолок с изумительной фигурной розеткой и ветвями цветущего шиповника по периметру был закопчён так, словно все десять лет там жгли костры. Сложный рисунок чудесного линолеума был полностью стёрт (в углах сохранились лишь намёки), а в центре просматривались доски пола. Не в лучшем состоянии были и стены. Только деревянные ставни высоких окон и такие же высокие двери, выкрашенные в нежный салатный цвет с бордовой отделкой, ещё хранили в себе неординарность художественного творчества моего деда.

Я ещё помню последних квартирантов этой комнаты – двух дряхлых стариков, заброшенных на Кавказ из Петербурга. Действительный тайный советник Тульчинский был знаком деду. Он и приютил старика и его жену в своём доме, фактически взяв его на обеспечение. Старушка сидела в драном плетёном кресле-качалке, старик спал на койке, прикрываясь каким-то тряпьём. Сердобольная бабушка носила старикам еду, хотя в начале тридцатых годов она могла предложить им немного – её семья тоже голодала. В 1936 году стариков забрала к себе их дочь и увезла в Ростов. А дед вместе с сыновьями побелил потолок и стены, и предложил эту комнату нам, я думаю, по двум причинам. В старой домовой книге, где был обозначен план дома, в квадратике нашей комнаты были написаны слова: комната инженера Шуваева. Таким образом дед оборонялся от желающих захватить его собственность.

Вторая причина заключалась в обоюдной симпатии двух удивительных людей из моего детства – деда и моего отца. Когда папе удавалось вырваться в отпуск, который никогда не длился более недели, дед овладевал вниманием зятя, проводя с ним больше времени, чем папа со мною и мамой. Им было о чём, не скрывая, сказать друг другу. Ни мама, ни я никогда на деда не сердились.

В 1937 году папа отдал бабушке свою сберегательную книжку с условием, что она будет брать оттуда столько, сколько понадобится для лечения деда, перенёсшего инсульт. Бабушка очень смущалась, не употребив для себя оттуда ни одной копейки. Правда, сумма сбережений была небольшая.

А инсульт у деда возник вскоре после пребывания в подвалах НКВД, куда его бросили по ошибке. «Врагом народа» оказался его однофамилец. Целую неделю дед простоял по щиколотку в воде подвального помещения. Его отпустили, не извинившись. Через несколько дней его парализовало. Отнялась и речь. Я думаю, что он страдал гипертонией и перенёс инсульт. Дедушка мой выжил. И мои родные было счастливы, что его не расстреляли. Обо всём этом я узнала от мамы уже взрослой.

В тот сочельник собралась вся наша семья. Кроме меня, никого из участников того праздника уже давно нет. Во главе тяжелого, купленного мамой по случаю, раздвижного дубового стола, сидели дедушка с бабушкой (стол, подаренный мною моему ученику, сгорел позже в Грозном во время второй чеченской войны). А по другую сторону находились мои родители. На бабушке красовался сиренево-розово-синий шарфик. Мама надела единственное, ею самой сшитое шелковое коричневое платье. Даже помню сиреневую блузочку моей тётушки.

На веранде я вместе с дочерью бывшего папиного однокурсника ожидала появления Первой звезды. Небо быстро темнело, тучи убрались в места своего первоначального обитания, и Первая звезда во всём своём великолепии вспыхнула на востоке. Она весело подмигивала нам и обещала радость. С вестью о Звезде мы ворвались в комнату, где в последний раз собрались все мои родные.

Мама зажгла на ёлке стеариновые свечи. Засверкала ниточка стеклянных бус и шарики малиновых пятиконечных звёзд, подаренных дедом к этой ёлке. Все замолчали, и папа начал петь божественные гимны. У него был великолепный голос, очень напоминавший собиновский. Мальчиком в Ставрополе он пел в хоре Андреевской церкви. «Богородице, деве радуемся…». «Христос рождается…», «Рождество твое, Христе Боже наш…». Я слышала эти песнопения не в первый раз. Все замерли. Задумчиво смотрел перед собой дедушка, бабушка смотрела на него, а мама не сводила глаз с папы. Замерли мои оба дяди, только что спорившие о чём-то друг с другом. А папа уже пел «Верую» и «Отче наш». К его голосу несмело присоединился голос бабушки, потом мамы, тёти Оли. Молодые члены семьи помалкивали. В гимназии им учиться не пришлось.

Содержания трапезы я не помню. Кажется, папа хвалил бабушкины маринованные грибки и вишнёвую наливку.

Потом опять пели. Пели старинные русские романсы, что-то шутливое. Я не отрывала глаз от моих любимых. А они улыбались мне, и моё сердце замирало от захватившего меня любовного восторга. А потом папа начал петь старинную казачью песню – «Поехал казак на чужбину далёкую на верном коне своём, братцы, боевом…», за ней «Кольцо казачка уронила, когда казак шел на войну…» и «Снежки белы выпадали…». Песни были печальные, казакам выпадала тяжелая доля. Заметив наполнение влагой моих глаз, тётя Оля подмигнула, встала, повела плечами и пошла по кругу, сверкая улыбкой. Дядя Вяча поставил иглу патефона на пластинку и звуки «Еврейской-комсомольской», единственной из папиного собрания, под которую можно было танцевать, заполнили комнату. Я до сих пор не понимаю, почему песня со словами «На рыбалке у реки тянут сети рыбаки…» так называлась.

Дедушка, странно зацепив большие пальцы обеих кистей за карманы пиджака, двигался, покачивая торсом, перед своей смеющейся свояченицей, а моей крёстной. Во время Первой мировой дед был на территории Львова (во Львове в 1914 году дед отыскал своих двоюродных сестёр, лишенных, как и дед, состояний; их происхождение выдавали только изящные маленькие кисти рук: такими их видел дед и так рассказывала мне об этом эпизоде мама), где у местных евреев научился их темпераментному танцу. Дед подмигивал мне, смешно косил глазами, и я заливалась счастливым смехом. Все танцующие что-то говорили мне. Папа обнимал маму, что-то шепча ей на ухо. Мама заворожено улыбалась.

Догорающие свечи начинали искрить, соприкасаясь с хвоей, и один из дядей стал их тушить. Зажгли две керосиновые лампы. К этому времени мама провела в дом электричество, но накал спиралей был так слаб, что электрические светильники едва обозначали себя малиновыми проволочками. Ровно 70 лет отделяют меня от того сочельника, закончившегося возгласами «С Рождеством Христовым!». Никто из присутствующих на этом празднике не подозревал, какие испытания готовит им судьба.

СТАВРОПОЛЬ

Лето 1940 года запомнилось мне поездкой к другим нашим родным в Ставрополь. Накануне я услышала, как папа с мамой стали планировать нашу поездку в родной город моего отца. Радости моей не было предела.

Мама купила тушки индейки и нескольких кур, наполнила великолепными невинномысскими абрикосами большую плетёную корзину, упаковала несколько кульков с крупами и сахаром, специально приобретёнными ею загодя, затолкала в литровую банку килограмм сливочного масла и завернула в ткань кусок сала. Папа присоединил к гостинцам и несколько пачек табаку. Сам он не курил, а для отца табак собирал.

Невинномысский канал был объявлен сталинской стройкой, и снабжение строителей улучшилось. Многие продукты приобретались родителями на протяжении нескольких, предшествовавших поездке, недель. Я помогала при их упаковке, потому и запомнила эти сборы.

Рано утром у нашего дома остановилась голубая «Эмка». Отец и мама снесли к машине свои подарки. Меня упрашивать было не надо. Я пристроилась с мамой на заднем сиденье. Мои друзья ещё спали, и некому было полюбоваться моим торжеством. Наконец путешествие началось!

За поворотом скрылся наш дом. Промелькнули домики станицы. И вот уже мы мчимся по накатанному тракту в сторону Ставрополя. Безлюдная и выгоревшая от солнца степь, редкие маленькие хутора и посёлки, окруженные палисадниками с подсолнухами и цветущими мальвами. В одном месте мы переехали через мост над готовой уже частью оросительного канала. Папа, остановив машину, рассказал нам, шоферу, маме и мне, о строительстве, о горе с поэтичным названием «Недреманная», где канал проходит в толще каменных пород, о солёном Сенгелеевском озере, которое должно в скором времени стать резервуаром кубанской воды. Я заметила, как шофёр внимательно и уважительно слушал папу, и гордилась моим отцом. Я всю жизнь гордилась им, человеком слова, дела и чести. Моя маленькая дочь, вероятно, испытывала нечто подобное во время другой нашей поездки в Ставрополь, когда, выслушав рассказ деда о давнем строительстве оросительного канала, встав со своего места, осуждая пассажиров, занятых своими разговорами, с возмущением сказала:

– Люди! Вы говорите и не знаете, что этот канал строил мой дедушка!

Наступило молчание, за которым последовали аплодисменты.

Потом начался подъём на Ставропольское нагорье. Внизу в балке вдруг обнаружилось утопающее в зелени большое селение.

– Татарка, – назвал его папа. – Здесь у нас до революции были покосы. Мой отец арендовал у помещика луга, и мы заготовляли сено для нашей коровы и лошади. В садах Татарки было много фруктов. Мама сушила на крыше сарая яблоки и груши для взвара. А из вишен готовила наливки. Взвар – это нечто вроде компота,– пояснил он, предчувствуя мои бесчисленные вопросы по поводу и без него.

За Татаркой начался новый, более крутой, подъём. И со всех сторон нас обступил лес, в конце которого забелели домики Ставрополя. Промелькнуло старое Даниловское кладбище, на котором под тяжелыми большими крестами, высеченными из песчаника, покоятся наши прадеды – простые русские солдаты из России.

К дому родителей моего отца мы подъехали по очень широкой Батальонной улице (теперь – улица Лермонтова). В середине её в глубоком овраге ещё блестели озерца воды после летнего дождя. В начале ХХ века в этих резервуарах купались местные ребятишки. На полянках, заросших аптекарской ромашкой, мальчишки играли в кости (альчики), разжигали костры.

На небольшой пригорок к дедушкиному домику, над которым возвышались два громадных раскидистых тополя, надо было подниматься по узкой тропинке. Летний суховей, налетая порывами, печально шелестел листьями. Трава у дома в середине лета давно выгорела. А во дворе «нашего» дома, куда я заглянула сквозь щели в калитке, в кадках розовым и белым цветом манили взгляд олеандры. Вдоль забора стояли горшки с разноцветной геранью. Забор, сложенный из глыб известняка, защищал домашних красавцев от порывов ветра.

Папа постучал и прислушался. Загремел засов, и в проёме двери показалась тётя Валя, старшая сестра отца. Я помню её изумление при виде честной компании: нас не ждали. Милая моя тётушка кинулась обнимать нас, одновременно оповещая обитателей дома о нашем прибытии. Пока тётка обнимала и целовала меня, папа быстро прошел вперёд, где на веранде его уже ждала моя другая бабушка. Она обняла отца и прижалась к нему. Некогда высокая и стройная, она превратилась в худенькую и маленькую старушку, которую папа целовал в щёки и губы. Он подносил к губам её тоненькие худые руки и тоже целовал их, что-то тихо говоря. А бабушка гладила его голову и только шептала: «Коля, Коленька, Колюшка». Потом, когда бабушка обнаружила меня и маму, отец устремился в комнаты, где его отец, сидя за столом в гостиной, читал газету. Сцена встречи повторилась, только без целования рук. И старенького моего деда мой отец обнимал и прижимал к груди. И ему он говорил что-то очень для него нужное. А дед плакал.

Боже, как же они все любили друг друга! Я храню дедовы письма, переполненные любовью к моему отцу. Да и нам с мамой досталась тоже немало этой радости.

А из дома показывались один за другим все остальные члены семьи – младшая отцова сестра Шурочка с маленькой моей двоюродной сестричкой, младший брат Саша, его жена Варя. И все обнимали меня, удивлялись тому, как я выросла и превратилась в «настоящую красавицу».

Потом мы сидели за большим столом перед ковровым панно с тремя васнецовскими богатырями. С потолка спускалась бронзовая люстра с розовым фарфоровым абажуром с противовесом в виде овала, украшенного розовой шелковой кистью. На столе люстра образовывала яркий круг. Поэтому я и запомнила дедовские руки, лежавшие на столе. Они были такими же, как и у моего отца.

На стенах в простых рамах висели две большие картины, позаимствованные из приложения к дореволюционному журналу «Нива». На одной из них Мария Магдалина вытирала своими волосами ноги Христа. На другой изображался Чесменский морской бой. Деревянные крашеные полы были прохладны и чисто вымыты трудолюбивой тётушкой Валей. Между окнами стоял высокий фикус.

В маленькой боковой комнатке всё так же, как и в раннем моём детстве, находился сундук, на котором рассказывал сказки мне и двоюродному братцу Славочке наш дедушка. Дедушка, разнеженный теплом от печки, часто засыпал, и мы теребили его в нетерпении услышать повествование до конца.

Моему честолюбию не было предела – я оказалась самой, самой, самой прелестной, умной, красивой, сообразительной, всем нужной, удивительной и пр. девочкой на свете и купалась в комплиментах, как сыр в масле. Мои тётки превзошли себя в ущерб собственным детям. Правда, мама была на страже, и не дала мне утвердиться в моей исключительности.

Всё было так, как, судя по предшествующему моему опыту общения с родными, и должно было случиться. Не было только одного – Славка-булавка находился в гостях у его другой бабушки. Но тётя Валя быстро собралась и умчалась за своим сыном, предвкушая нашу с ним встречу. Мы с братиком, бывшим младше меня на год, были очень дружны и любили друг друга.

Светлые и славные последние воспоминания из довоенного времени… Шум ветра в высоченных деревьях, растущих вдоль городских улиц. То там, то здесь маленькие закрученные пыльные торнадо на перекрёстках. Жара. Тишина. Залитый ярким солнечным светом родной наш Ставрополь и чёрная туча, неуклонно надвигавшаяся на нас с запада. Уже можно было различить сверкание молний и громовые раскаты беды…

Когда я вытаскиваю из складов моей памяти слово или фразу, стремящуюся немедленно юркнуть назад туда, где она пряталась много лет, я пытаюсь восстановить цепь событий того, уже ушедшего времени. Мне кажется, что моё детство прошло на счастливом острове, вокруг которого теперь плещутся волны забвения. Я нагромождаю на острове горные вершины и присыпаю их снежком. На склонах горных долин я сею травы и усыпаю цветами луга. Там с горных вершин падают хрустальные водопады. И там живут удивительные, замечательные люди. О них мне хочется говорить бесконечно. Только вот говорить мне это некому. У новых поколений другие предпочтения, и я кажусь им старомодной и смешной. Они ещё не понимают, что придёт время, когда их воспоминания тоже превратятся в драгоценности.

Война и революция вошли в жизнь моего поколения очень рано, когда собственных впечатлений у нас ещё не было. О Первой мировой и Гражданской войнах, о трагедиях революции я сначала узнала не из книг и газет. О них помнили все мои родные. И это были повествования, окрашенные болью. Научившись читать, я также обнаружила войну на страницах газет и книг.

В возрасте 8 – 9 лет я уже стала улавливать «военную» тревогу в разговорах родителей. Тогда я впервые стала серьёзнее относиться к этой теме и всегда хотела, чтобы родители ошиблись в своём предвидении новой войны. Я думаю, что страх войны поселился во мне именно в те годы. Мама и не догадывалась, какие мысли заполняли моё сознание, когда я глубокой ночью прислушивалась к её дыханию. Представления о войне рождали страх потери моих родных.

ВОЙНА

В школьном зале шел концерт самодеятельности, посвящённый очередному выпуску. Зал был переполнен. Вездесущий Юрка усадил нас – Борьку, Серёжку, соседа Витьку, Эдьку и меня – в последнем ряду. Артистам хлопали и кричали «Бис!». Смущённые ребятишки кланялись. Им снова хлопали. Наша маленькая компания тоже не отставала в своих выражениях восторга.

На сцене танцевали уморительные матрёшки из третьего класса. Очарованная их костюмами и оригинальностью исполнения, я не замечала ничего вокруг. Очнулась лишь тогда, когда музыка внезапно смолкла, и танцовщицы растеряно остановились. Только тогда я обратила внимание на зрителей в проходах полузатемнённого зала, передвигающихся цепочками, один за другим, к выходу. Когда под потолком вспыхнула люстра, я увидела в проёме двери маму.

– Война! Началась война! С немцами! – отрывочно говорила мама и, взяв меня за руку, вывела из зала.

Так 22 июня 1941 года кончилось моё детство. Через месяц мне должно было исполниться одиннадцать лет.

У уличного столба, на котором висел чёрный квадратный репродуктор, стояла толпа. Говорил Молотов. «Почему не Сталин?» – шептались люди. По сосредоточенным и нахмуренным лицам людей я поняла, что происходит что-то очень серьёзное. Всё моё существо отвергало происходящее. Ведь только что всё было так радостно, так хорошо вокруг…

У нашего дома собрались все соседи и все наши ребятишки. Мама не отпускала мою руку, словно боясь, что война отнимет меня у неё. И все мои друзья жались к родителям. Обнимала Серёжку Люция Карловна. Борька, нахмурившись, стоял рядом с матерью и сосредоточенно смотрел в землю. Привычного Юрки рядом не оказалось. В тот яркий и ласковый летний день мы, дети, ещё не совсем понимали, что стоит за этим страшным словом «война». Война пройдётся тяжелым катком по судьбам большинства из нас.

Отец был дома и о чём-то взволнованно говорил с нашим соседом Антоном Антоновичем Лохановым. «Этого надо было ожидать, что фашисты, чувствуя своё превосходство в военной силе, не устоят от соблазна захватить Россию», – говорил папа. Сосед высказал предположение, что немцы начнут наступление на Москву и на наш юг, стремясь захватить нефтепромыслы Грозного и Азербайджана. Нефть у немцев плохого качества, и им понадобится наша. Мама добавила, что в этом случае немцы захватят и наш родной Владикавказ. Мама всегда так называла наш город, хотя он давно носил имя Серго Орджоникидзе.

– Вряд ли им удастся захватить Кавказ, – сказал папа и подошел к стене, на которой висела большая карта Европы и европейской части нашей страны. Карта была куплена для меня, но уже два года папа отмечал на ней страны, захваченные немцами. Тогда я узнала об оккупации немцами Норвегии, Дании, Швеции, Бельгии, Франции, Польши и Чехословакии, разыскивая на карте эти страны. Контуры Германии напоминали мне голову собаки-овчарки с открытым ртом, норовящей проглотить кусок чужой страны. Немецкий фронт очень близко продвинулся к нашим границам. Я слышала о пакте Молотова и Риббентропа и даже видела эту парочку на страницах «Правды». И сама прочла в «Известиях» о маргарине, который едят немецкие рабочие. Из-за непомерных военных расходов Германии масло там заменялось маргарином. О маргарине мы (или я?) пока ещё ничего не знали.

– Что такое маргарин? – спросила я маму.

– Это масло из отходов, – сказала мама.

– Значит, немцам нечего есть?

– Вроде того.

На следующий день к нашему дому прискакал на лошади всадник и передал в некоторые квартиры повестки в армию. Принесли повестку и молодому инженеру Борису Ефимовичу Конгуну. Он жил с женой и новорожденным малышом в нашем подъезде. Мне иногда разрешали полюбоваться крошкой. Очарованная его незначительными размерами, я просила маму завести нам такого же. К сожалению, мальчик умер от какой-то инфекции. Улыбчивый, приветливый сосед всегда интересовался моими успехами в школе, литературой, которую я читала. Как-то даже похвалил за чтение Уэлса и Майн Рида. Он покорил меня доброжелательностью и тем, что заметил меня. Большинство мужчин нашего дома нами, ребятишками, не интересовались.

Я поняла опасность, которая грозила этому симпатичному человеку. И… стала молиться! Никто никогда не учил меня такой искренней мольбе о спасении чужого мне человека. Но я молила о спасении и плакала, плакала горестно и повторяла одну и ту же фразу: «Господи! Спаси и сохрани!». Когда пришла мама, я не сказала ей ничего о причине моих опухших от слёз глаз. Но молитва дошла до Бога! С Борисом Ефимовичем я встретилась через тридцать лет. Впрочем, была ещё одна встреча. Но об этом позже.

Отцу тоже прислали повестку, но потом отменили. Он был нужен для строительства оборонительных сооружений по линии Черкесск – Армавир. А нам с мамой предстояло вернуться домой. Никакой связи с нашим домом у нас уже не было. Телефонной связи на нашем уровне в ту пору не существовало. Мама волновалась, не имея никаких сведений о братьях, подлежавших призыву. Но уехать в наш родной город не решалась, боясь оставить отца одного в этой неопределённой обстановке. Сводки с «театра военных действий» становились всё тревожнее и тревожнее.

Но первого сентября я пошла в четвёртый класс невинномысской школы. А в один из сентябрьских дней война добралась и до нас.

После уроков я стояла на нашем балконе и наблюдала за Юркой и Борькой, занятыми какими-то своими делами на балконе Борьки. Юрка помахал мне рукой. Солнце уже находилось в западной стороне неба. Всё казалось привычным, если бы не малое число людей на улицах. Время абрикосов, украшавших желтыми и оранжевыми бликами сады станицы, уже миновало. Теперь начала осуществляться яблочная программа, заявившая о себе красными и желтыми плодами, гнувшими своей тяжестью ветви деревьев. Урожай в сорок первом году на Кавказе был отменный.

Вдруг моё внимание привлекла маленькая чёрная точка, двигавшаяся с запада в нашу сторону. Потом донёсся прерывистый гул, и я поняла, что там, в вышине сиреневого неба, летит самолёт. Их много тогда было в небе Ставрополья. Но что это немецкий самолёт, я не могла и предположить. Когда же из самолёта посыпались чёрные крупинки бомб и когда чёрные столбы дыма поднялись там, где находилась железная дорога и мост через Кубань, я поняла, что нас бомбят. Подтверждением этому стали и донёсшиеся до нас звуки взрывов. На мой крик из кухни прибежала мама. Внизу во дворе собрались наши соседки. Все тревожно переговаривались, и к нам на балкон, откуда всё ещё были видны клубы чёрного дыма, поднялись несколько человек.

Вскоре у калитки остановилась примчавшаяся «Эмка», из которой выскочил папа и ещё несколько его сотрудников. Папа сказал, что бомбили переправу, мост через Кубань, и они едут осматривать места бомбёжки и, если это понадобится, начнут организацию восстановительных работ. Через Кубань на запад один за другим шли наши военные эшелоны.

Захватив с собой какие-то папки, папа уехал вместе с отцом Борьки. Теперь вместе с Борькой наблюдательный пункт заняла и его мать. Через полчаса налёт повторился. Снова в высоте бездонного неба появился немецкий бомбардировщик. Он издавал прерывистые звуки и высыпал на станицу новую серию бомб. Теперь и наши мамы, терзаемые страхом за судьбу своих мужей, умчались на подвернувшейся «линейке» на вокзал вслед за нашими отцами, приказав нам никуда не уходить и ждать их возвращения. Мама на прощанье поцеловала меня и просила ничего не бояться. Но я видела, какие у мамы были тогда глаза! Борька ушел к себе, а я осталась на балконе, всматриваясь в вечернюю дымку, которая постепенно обволакивала небосвод. Черные облака взрывов уже осели. Непомерная тяжесть и неведомое доселе чувство тоски заполнили моё сознание. Что там с папой?

Третий налёт с точной методичностью немцы совершили через следующие полчаса. Самолёта я не увидела. Но взрывы сообщили о грозящей трагедии – там теперь были оба моих родителя. Когда соседка заглянула к нам, – видимо, мама попросила при отъезде сделать это, – я встретила её градом слёз и … отсутствием речи! Помню её испуганное лицо, её поцелуи и слова: «Милюся, Милюся, что же ты? Всё будет хорошо. Папа с мамой сейчас вернутся». Я пыталась ответить, но речь полностью исчезла. Соседка поила меня водой, заставляла произносить звук «а». Но все мои попытки произнести это злополучное «а» кончались неудачей. Я только открывала рот, но ожидаемого речевого сигнала не следовало. Я молчала. Почему-то в нашей квартире появилось много людей, но я ушла на балкон и meopep{bmn смотрела на погружающуюся в темноту станицу. Соседки теперь уже молча стояли рядом со мною.

Когда в темноте ночи к дому подъехал автомобиль, я кинулась на лестницу. Мама уже бежала мне навстречу. На лестнице было темно – теперь все источники света затемнялись. Уже на второй площадке мама ощупью поймала меня и, плача и лаская, сказала, что папа жив, что никто не пострадал и что немцы в мост не попали. Вокруг моста было оцепление, и ей пришлось долго ждать, пока папа и другие инженеры не закончат исследования урона, нанесённого бомбёжкой.

Потом появился папа, и я кинулась к нему. Он понял, что со мной произошло. Взяв на руки, он отнёс меня в комнату и уложил на диван. Сев рядом, папа долго говорил со мною.

Проснувшись утром, я позвала маму. И она прибежала, обрадовавшись, что речь вернулась. Папа уехал на вокзал узнать о возможности нашего отъезда. Через два дня он уезжал на оборонительные работы на линии, по которой немцы не захотели впоследствии передвигаться и позже начали наступление на Кавказ совсем по другим путям. В раздолье кубанских и ставропольских степей они могли свободно двигаться по всем направлениям. Речь, к великой радости родителей, вернулась, но я стала заикаться. Заикание продержалось неделю.

ПУТЕШЕСТВИЕ ДОМОЙ

Следующим утром за нами приехала всё та же голубая «Эмка». У подъезда сиротливо стояли мои друзья: Борис, Юрий и Сергей. Их детство тоже кончилось. Юрка, как взрослый, пожал мне руку. Борька лишь кивнул.

– После войны приедешь сюда? – спросил меня Серёжка.

– Обязательно, – ответил за меня папа.

Я ещё раз взглянула на своих друзей. Юрка стоял, опустив лицо, и, как мне показалось, еле сдерживал слёзы. Юрка, мужественный Юрка страдал! Только теперь я поняла, что тогда значила для этого мальчика. Где-то в глубине моей памяти, когда я думаю о нём, всплывают неясные ощущения тепла, направленного Юркой мне: он постоянно был рядом, когда мы совершали поступки, грозящие нашему здоровью.

Однажды мы все взобрались на крышу сарая, у основания которого рабочие недавно рыли яму. Куча свежей земли сулила сгладить последствие прыжка с высоты четырёх метров. Никто не решался на этот поступок, хотя все хотели его осуществить. Серёжка даже притащил с собою зонтик. Мальчишки смеялись и обвиняли друг друга в трусости. А потом переключились на меня.

– Струсишь и не прыгнешь. Девчонки всегда трусливые, – кричал присоединившийся к нам одноклассник Юрки.

– Не говори так, – обратился Юрка к своему товарищу, – девочкам прыгать с такой высоты нельзя.

– А вот и не боюсь!

И, переполненная негодованием за такое подлое обвинение, вы-хватив из рук Серёжки зонтик, я прыгнула. Юрка, явно не ожидавший такого разрешения конфликта, не раздумывая, прыгнул вслед за мною. Когда мы оба, лёжа на куче свежевырытой земли пришли в себя, Юрка тревожно поинтересовался, не болит ли у меня что-нибудь. Всё обошлось без последствий. Юрка помог мне подняться.

– Эх, вы, – только и сказал Юрка.

Отряхнув землю, я посмотрела на мальчишек, слезших с крыши.

– Ну, вы, храбрецы! Кто следующий?

Следующего не нашлось.

– Пойдём, – сказал Юрка и, взяв меня за руку, увёл в нашу беседку. Он всё ещё не мог поверить, что я решилась на столь безрассудный поступок, хотя совершил его и сам. Мальчишки вслед за нами просочились в беседку и молча устроились на скамеечках.

Потом я узнала, что подобное поведение называется импульсивным. Мне оно свойственно в тех случаях, когда оскорблению и насилию в моём присутствии подвергается слабый человек, ребёнок или животное. Так, когда в вечернем малолюдном трамвае трое подонков начали избивать парня-дауна только за то, что он был слаб и не похож на других, я, не помня себя от возмущения и обиды, закричала на весь вагон: «Люди! Что же вы ничего не делаете? Ведь бьют слабого!» и кинулась навстречу ухмыляющимся бандитам. Меня оттеснил в сторону крепкий офицер, двинувшийся к месту избиения. И три здоровых парня, открыв двери вагона, выпрыгнули из него один за другим. Бедняга, залитый кровью и слезами, поднимался с пола. Я знала его – он работал в Горзеленстрое – сажал там цветы.

Зашумел мотор. И машина, медленно набирая скорость, начала движение. Там, на улице Советской города Невинномысска оставались мои друзья и моё счастливое детство.

На обычно тихом вокзале теперь было много народа. По маленькой привокзальной площади стремительно передвигались в разных направлениях, неведомо какими путями оказавшиеся в наших степях, настоящие матросы в тельняшках и бескозырках. В чахлом скверике на скамьях, на чемоданах, ящиках и узлах сидели люди. Вокруг бегали ребятишки. Малыши, разомлевшие от жары, спали на руках женщин, которые обмахивали их сложенными газетами. Слышалась непонятная речь.

– Молдаване, – сказал папа, – а это украинцы…

Другую живописную группу возглавлял старый высокий человек в плоской чёрной шапочке. По сторонам его длинного лица свешивались смешные седые косички. Его тёмные миндалевидные глаза были грустные-прегрустные. Вокруг сидели и стояли женщины. Они громко, со странным акцентом, говорили, жестикулировали и часто бегали в здание вокзала к билетным кассам.

– Евреи из западных районов Белоруссии и Украины, – сказала мне мама и, вздохнув, добавила, – бедняги…

Здание вокзала тоже было переполнено людьми. На его скамьях сидели, лежали, спали или ели, превратив сиденья в импровизированные столы. Вся эта людская масса беспрестанно перемещалась. Если у окошечка какой-нибудь из касс начиналось движение, люди кидались к нему, создавая толчею.

Папа посадил меня в тень у глухой стены станционного здания и, оставив под наблюдением мамы, куда-то ушел. Потом он вернулся и тихо сказал, что мы поедем на открытой платформе ожидаемого поезда, следующего в наш город. Поезд вёз оборудование украинского завода. До его прихода оставалось совсем немного.

Рассказывая это, папа стоял у стены, спасаясь от жарких лучей солнца. Внезапно из-за ближайших домов беззвучно вынырнул небольшой самолёт и начал расстреливать из пулемёта оторопевшую толпу. Удивительно, но уже в августе, через два месяца после начала войны, немцы успешно бомбили центральные районы Северного Кавказа. Сюда смог долететь и немецкий истребитель, который чуть не стал причиной гибели моего отца. Разрывы пулемётных снарядов прошлись вдоль крыши станционного здания всего в десяти сантиметрах от его головы. Толпа кинулась врассыпную, и площадь опустела. Не знаю, был ли кто-либо ранен или убит, но папа, не обратив внимания на обстрел, подхватил два наших чемодана и поспешил к охраняемому выходу на перрон. Стоявший по ту строну калитки человек в форменной фуражке с красным верхом что-то сказал двум красноармейцам и капитану, охранявшим вход, и они пропустили нас, отдав отцу честь. Начальник вокзала, приятель отца, видимо что-то приврал военному начальству.

Едва мы сделали несколько шагов, как я увидела паровоз, тихо, словно крадучись, появившийся перед нами. Паровоз остановился далеко впереди, а прямо перед нами оказалась платформа с каким-то гигантским металлическим сооружением. На платформе сидели и стояли красноармейцы. В конце её находилось зенитное орудие.

Папа помог маме вскарабкаться на платформу. Солдаты протянули ей руки. Так же поступили и со мною, и с чемоданами. Маму и меня усадили в углублении какого-то громадного станка, занимавшего половину всей площади платформы. До сих пор не могу определить его назначение. Не блюминг ли это был? И тут я почувствовала, что мы движемся, а папа и красная фуражка отстают. Мы даже не успели поцеловать самого родного нам человека!

– Папа, папа! – закричала я в смятении и стала махать ему свободной рукой. В другой руке я держала завёрнутую в платок нашу кошку Румбу. Оставить её я категорически отказалась, уверив родителей, что всю дорогу буду сама заботиться о ней.

Мама крестила удаляющуюся тоненькую фигурку отца. Потом было видно только красное пятнышко фуражки. Вскоре пропала и она. Поезд шел, набирая скорость. Мы увидели наш дом, медленно проплывший в отдалении, и начинающиеся за ним холмы с кладбищем и могилкой Валечки. Папа теперь остался там, в туманной дали, без нас. А мы теперь были без него.

Вздохнув, мама вытащила шерстяной платок и подостлала его под меня. Потом отвязала от чемодана верёвку, которой папа застраховался от его раскрывания в самую неподходящую минуту. Один конец верёвки, несмотря на мои возражения, мама прикрепила к моей лодыжке, другой привязала морским узлом к выступающей части станка. Румбу, спелёнатую в большой платок, разместили у меня на коленях. Бедная кошка, потрясённая движением платформы, пыталась освободиться. Но потом замерла, уткнувшись носом в мои колени. Мама примостилась рядом. По дороге, по которой теперь спешил поезд, мы раньше ездили многократно. И я хорошо знала, что следующей остановкой будет станция Минеральные Воды. Но пока задними планами мимо проплывали выгоревшие под солнцем холмы, поля поспевающей пшеницы, сторожки железнодорожных смотрителей, обсаженные деревьями, клонившимися до земли под тяжестью поспевшего урожая.

Минеральные Воды появились неожиданно. Металлический голос сообщил, что стоянка будет сокращена на 10 минут. А от товарных вагонов и открытых платформ к вокзалу кинулась толпа ниоткуда взявшихся пассажиров, которые, как и мы, лепились у металлических станин или прятались в зерне, заполнявшем некоторые вагоны доверху. У ларька, стоявшего на перроне, куда устремились все эти люди, образовалась громадная толпа. Там шла торговля. Но чем, не было видно.

Вскоре раздались крики, удивлённые возгласы. Вдоль нашего поезда бежали два человека, поддерживающие руками выпадающие из нутра, как нам показалось, серо-розовые кишки. Затем наступила настороженная тишина. И вдруг от вагона к вагону прокатилась волна хохота. Бедные беженцы тащили в руках круги ливерной колбасы, прижимая их к груди и животу.

И вновь из марева угасающего дня вынырнули два юрких самолёта. Mn наши зенитчики не растерялись и несколькими залпами отогнали хищников, охотящихся за нашими жизнями. Это произошло так быстро, что мы не успели испугаться. Одновременно на противоположных концах поезда заговорили ещё два зенитных орудия. Позже мама узнала, что наш эшелон был отнесён к объектам государственной важности. Его даже охраняли истребители, присутствие которых мы так и не обнаружили.

Ночь быстро, как это бывает на юге, опустилась на степь. На небе вспыхнули мириады звёзд. Я смотрела на их бесконечность и думала о папе. Наши с мамой мысли где-то встретились. Мама – я думала, что она дремлет – вдруг произнесла: «Где-то он сейчас, наш папочка?». И опять, теперь уже знакомое, чувство тоски охватило меня, но я промолчала. Слёзы без всякого моего участия капали мне на платье и на Румбу. Я не смотрела на маму, боясь увидеть, как плачет она.

Ночью я несколько раз просыпалась, чувствуя на своей талии мамину руку. Было довольно прохладно. На моих плечах оказалась тёплая мамина кофточка. Мама, прижимаясь ко мне, просидела на открытой платформе всю ночь без неё. Думаю, что из-за ночного холода и страхов за мою жизнь она не спала.

Я проснулась от ощущения тишины и покоя. Наш поезд стоял в степи. Солнце, ещё в туманной облачности, уже поднялось, обещая жаркий день. Мамы рядом со мною не оказалось. Я увидела её внизу, на земле. Она разговаривала с немолодым красноармейцем. У её ног стояла Румба и обнюхивала стебельки засохшей травы.

– Смотрите, проснулась ваша коханочка,– сказал военный человек. – Иди-ка сюда, – и, протянув руки, снял меня с платформы. – Твоя кошеня уже погуляла. Теперь твоя очередь.

Я вдруг почувствовала всю справедливость его слов и умоляюще посмотрела на маму.

– Пойдем вон в ту ямочку, – сказала мама.

– А как же поезд?

– Мы тут застряли надолго. Вчера немцы разбомбили состав пшеницы с беженцами и санитарный поезд. Они шли перед нами.

Тут только я заметила толпу плачущих черноликих людей, застывших в скорбных позах у такой же, как и наша, платформы. Вчерашний раввин стоял среди поникших женщин и детей и что-то тихо говорил им. Как они оказались в «нашем» поезде, осталось мне неведомо.

– Ночью из вагона с пшеницей выпала старая женщина, – сказала мне мама.

У мамы было основание привязывать за ногу и всю ночь обнимать меня. А я, движимая благодарностью маме за её опасения потерять меня, стала думать о трагедии несчастной незнакомой мне старой женщины на пути к спасению. И ещё более жалела её родных.

Иван, так звали солдата из Украины, помог нам взобраться на нашу платформу. Он даже принёс в котелке воду. Сначала из него пила я, потом мама, потом сам Иван. Остатки воды предоставили Румбе. Мама достала из наших скромных запасов несколько варёных картофелин, варёные яйца и два свежих огурчика. Иван, усевшийся на какой-то станковый выступ, перекрестившись, с благодарностью принял из рук мамы яйцо, картошку и огурец. Он разложил на коленях чистый носовой платок, достал из кармана спичечную коробку с крупной солью и посолил еду. Ел он медленно, явно наслаждаясь вкусом огурца. Румба от картошки отказалась.

Восстановительные работы закончились лишь под вечер. Поезд медленно, словно ощупью, двинулся по новому полотну. Место бомбёжки обозначилось холмиками пшеницы, лежавшей вдоль железнодорожного полотна среди искорёженного металла. Пострадавших, живых и мёртвых, видимо, уже увезли. Только на вершине одной пшеничной горы мы с мамой одновременно увидели детскую ручку, державшую куклу. Ручка лежала в одиночестве. Владелицы её рядом не было. Я замерла, не в силах оторвать взгляд. Но мама резко повернула меня к себе и спрятала моё лицо у себя на груди. Я, содрогаясь в рыданиях, чувствовала, как тихо плачет мама. Я до сих пор не могу этого забыть и всякий раз, вспоминая то путешествие, плачу. Подсчитала в уме – 67 лет прошло.

Промелькнула станция Котляревская, названная так в честь генерала, героя Кавказской войны. Когда до войны мы проезжали мимо, никто не мог мне сказать, кто был этот человек. «Революционер, наверное», – сказала мне проводница нашего вагона. Только недавно я узнала правду, рассматривая литографию с его портретом. Это же стыдно – не знать свою историю, выборочно отмечая героев гражданской войны и забывая о цвете собственной нации!

Наконец поезд прогромыхал по мосту через Терек. Пошли знакомые места: Эльхотово, Дарг-Кох. Навстречу один за другим шли составы с техникой и бойцами. Красноармейцы махали нам, что-то кричали и исчезали. Потом появлялись новые и тоже кричали и махали руками. Кто-то играл на гармошке, и до нас доносились обрывки знакомых песен.

– Держи, девочка! – крикнул солдат и бросил мне большое розовое яблоко. Я не успела сделать и движения, как яблоко пронеслось мимо и оказалось в руках уже знакомого старика, теперь уже переместившегося на соседнюю платформу. Старик благодарно кланялся и что-то кричал солдату. Но встречный поезд уже миновал нас и нёсся в неведомые никому дали жизни и смерти.

Я надулась, огорчённая такой несправедливостью – ведь яблоко предназначалось мне!

– Милюся, эти люди едут уже более недели. Там, на Украине и в Молдавии, остались их дома. Мы с тобой едем к нашим родным. А этих несчастных людей никто нигде не ждёт. И голодны они, несомненно. Тебе не нужно это яблоко.

Мама не видела, как жаром стыда обдало мне лицо. Я сидела к ней спиной.

Потом был Беслан, переполненный военным людом. Тот самый Беслан, в котором много лет позже совершилось святотатство, потрясшее весь мир. Я тогда, плача, не отрывалась от экрана телевизора. Беслан был мне хорошо знаком. Здесь я часто консультировала больных в старинной беслановской больнице с громадными помещениями палат, с очень высокими потолками и высокими окнами. Теперь туда несли раненых и погибающих детей…

Когда поезд остановился на пустынном вокзале Владикавказа, нас тоже никто не встречал. Иван помог дотащить маме наши чемоданы к пустой скамейке на перроне. Все, кто ехали вместе с нами, мгновенно исчезли из моей памяти. Мы с мамой махали Ивану до тех пор, пока состав, начавший движение в обратном направлении, медленно скрылся на запасных путях. Мама отправилась на привокзальную площадь искать извозчика, оставив меня сторожить наше добро.

Дворник подметал опавшие желтые листья, собирая их в кучу. Потом, опершись на метлу, спросил:

– Вы беженцы? Откуда?

– Мы не беженцы, мы приехали домой к бабушке, – ответила я, недовольная причислением себя к этому статусу.

Дворник снова принялся за свою работу. А появившаяся мама потащила чемоданы по лестнице.

Город был пустынен. Цокот лошадиных копыт о булыжник мостовых был так мирен и обычен, что на миг показалось, что война мне приснилась. В последних летних лучах солнца плавился асфальт тротуаров. Листья деревьев утратили зелёную свежесть и даже кое-где пожелтели или окрасились в коричневые тона. Лошадь повернула к нам на горку. Зелёная калитка была прикрыта.

Во дворе никого не было. Из будки лениво выбралась Альма. Помахивая хвостом, она не выказала восторга от нашего появления. Как потом пояснила бабушка, Альма тосковала по своему хозяину, которого забрала война. Но из плена собачьей будки вдруг вырвался и кинулся нам навстречу преданный Шарик.

Дом словно вымер. Мама, бросив чемоданы, взлетела по лестнице вверх, и скоро её шаги потонули в глубине комнат. Я высвободила Румбу из тряпичного плена, и она мгновенно скрылась в зарослях сада. Потом я попыталась поднять чемодан на первую ступеньку, но появившийся дедушка сделал это за меня. Я поднималась следом за ним. За прошедшие два месяца его голова стала совсем белой, ещё больше ссутулились плечи.

Мы сидели рядом с бабушкиной кроватью. Тихим голосом она рассказывала подробности мобилизации моих дядей и двух пареньков, сыновей наших соседей. На вокзал, откуда увозили на фронт четырёх наших мальчиков, её, как и двух наших соседок, не пустили. Только через 65 лет моя внучка нашла в интернете скупые сведения о бойцах, числившихся как «объекты безвозвратных потерь». Там трое из них обозначены на одном листе учётных документов, составленных как попало. На тех листах нет упоминаний о номерах воинских частей, в которые они были мобилизованы. Но все они были обозначены как «Без вести пропавшие». В этом определении таилась доля подозрительности, словно мой дядя или Мкртыч (Мугуч) перебежали на сторону врага, а не покоятся где-либо на дне лесного ручья, в чистом поле или в Керченском проливе, как старший папин брат, или в мокром поле под Ржевом. Так мы готовились к войне. Особенно безобразен был учёт в первые месяцы войны. О гибели наших солдат никто не думал, как и о том, что в каждом доме о них беспокоились, их ждали. Как ждали и как волновались, я знала на примере собственной бабушки, которая каждый день плакала и молилась. Я всё это пережила, наблюдая за тоской, в которую были погружены несчастные наши старики. И сейчас, печатая эти строки, я не могу удержаться от слёз, от обиды. Лежат у меня на столе эти списки. Там не только ребята с нашей улицы. Там и отец моей одноклассницы, Милы Глотовой, и многие другие бывшие наши горожане. И везде стоят пометки: пропали без вести. Это же люди, которые в своей части были не одни. Где-то их убили, и были этому свидетели. А их просто зарыли в землю, не оставив никакой памятки. Или, может быть, просто бросили, отступая или наступая. Только через 65 лет я узнала, что Цолак, сын соседа-сапожника, славный, тихий мальчик, который был всего на пять лет старше меня, был убит под Моздоком 12 января 1943 года. Мать Цолака, после того, как закончились эти бои, ездила на поля сражений, но никаких следов своего сына там не нашла. Каринин Мкртыч (29 лет) пропал в марте 1943-го под Ленинградом, мамин брат Вячеслав (30 лет) погиб в апреле 1944-го под Киевом(?). Всё это стало известно лишь теперь, через 65 лет, когда их родителей, их братьев и сестёр давно нет на свете. Мы неоднократно обращались в разные архивы с вопросами об их судьбах. Ответ был всегда один и тот же: «пропал без вести» или «в списках мёртвых, живых и раненых не значатся». В каких же тогда списках значатся эти сотни тысяч «неучтённых» людей? Могут ли сами мёртвые подавать о себе такие сведения? Я печатаю эти строки и снова плачу. Где они захоронены – неизвестно. После войны ещё можно было найти хоть что-то, но никто этим не занимался.

Тогда, в 1942 году, мы, дети, познакомились с горестями мира, в котором жили. Мы повзрослели очень рано. И всю свою жизнь соразмеряли со временем войны.

Окончание следует.