ПОВЕСТЬ
Детство – это краеугольный камень,
на котором строится вся жизнь.
Свами Рама, индийский мудрец.
ВСТУПЛЕНИЕ
Желание написать о давно прошедших событиях детства по мере сокращения сроков, отмеренных мне жизнью, всё настойчивее побуждало меня к действию. Словно кто-то подталкивал и начинал диктовать слова, легшие в основу этого повествования. «Поторопись, не успеешь, и все, кого ты когда-то так любила, канут в лету». Я не мистик, и этот «кто-то» есть я сама.
Надеюсь, что, извлечённые из подвалов моей памяти и переложенные на бумагу истории продолжат существование дорогих мне образов ещё на какое-то время. Мой дед умер, когда ему было 70 лет, плюс 68 лет хранимой мною памяти о нём. Ему уже 138! А рукопись сделает эту цифру ещё более значимой. Умирают лишь те, о КОМ ЗАБЫЛИ.
Более семидесяти лет отделяют меня от моей героини. Эта девочка, которой я симпатизирую и которой удивляюсь, живёт своей собственной жизнью. А я нынешняя, подвергая анализу некоторые стороны её взросления и знакомства с миром, пытаюсь решить очень трудную задачу, живя в совсем другую эпоху. Как это у меня получилось, судить Вам.
АПЕЛЬСИНОВЫЙ ЛАППУ
Я никогда не просила родителей подарить мне собаку. Не просила потому, что собаки были рядом. Всегда были. И не только собаки…
Но первой «собакой» в моей начинающейся жизни был кот. Его привёз во внутреннем кармане своего кожуха мой дед. Я к этому времени уже просуществовала первую половину первого года своей жизни. И, конечно, запомнить такое событие в силу недостаточности мозговых функций в этом возрасте не могла. Это сделала за меня моя мама.
Итак, 6 января 1931 года по новому стилю, в сочельник, накануне Рождества мой батюшка был именинником в двадцать девятый раз. При своём появлении на свет он был так слаб и молчалив, что тётушки и бабушки отнесли ребёнка в церковь через несколько часов после его рождения, беспокоясь, что без крещения дитятя не сможет предстать перед Господом. Священник покачал головой, но обряд совершил. В купели мой будущий отец сначала чуть пискнул, а потом закричал по всем правилам, принятым у новорожденных. И прожил, несмотря на все катастрофы его родной страны и собственное участие в них, 86 лет. Его нарекли Николаем.
Моего деда по матери в наш маленький посёлок, затерянный в горах и в снегах, доставил попутный грузовик, везший лес для строительства гидростанции, на которой работал мой отец.
Уже двое суток без перерыва в горах шел снег. И горы, и дома, и деревья исчезли за белой пеленой, падавшей с неба. Совсем недалеко, на склонах, вплотную подступавших к стенам нашего дома, тоскливо пели о чём-то волки. Нередко жители посёлка видели светящиеся точки их глаз, отражавшие огни рабочего городка. Сельские собаки тревожно лаяли, но иногда, не выдержав, тоже начинали подвывать, очевидно, вспомнив о своём далёком прошлом.
Пока мой предок добирался до дома инженерно-технических работников, расположенного на одном из пологих склонов горной долины, заботливая метель превратила его в деда-мороза. Представляю себе удивление и прочие эмоции моей мамы, начавшей освобождать своего родителя из снежного кокона. Из внутреннего кармана, который ещё хранил тепло, дед извлёк свой подарок – крошечное существо, подобранное им в сугробе в том месте, где он ожидал автомобиль. Кошачий детёныш плакал так жалобно, что сердце старого человека не выдержало, и он не смог отказать в милосердии страдальцу. Окраской котёнок напоминал апельсин, что очень подошло бы к рождественской ёлке. Ёлки, правда, не было, как и апельсинов. Апельсины в те годы в наших краях не водились, как, впрочем, и многое другое. А ёлки считались пережитком проклятого прошлого, и были попросту запрещены.
При тщательном рассмотрении рыжик оказался мальчиком. Ему дали имя Лаппу, что на языке осетин, коренных обитателей ущелья, и обозначало «Мальчик». Так моей матушке пришлось стать воспитательницей сразу двух деток. Через месяц Лаппу с разбегу карабкался по занавеске до самого карниза, чему я так и не смогла научиться в течение всей моей долгой последующей жизни.
Очень скоро «мальчик» превратился в большого оранжевого кота. Его рыжая шерсть, подсвечиваемая полосками белой, и поэтому казавшаяся ещё ярче, и громадные изумрудные глаза сразу выделили Лаппу из компании местных кошек. Не знаю, как кошки, но люди оборачивались вслед моей маме, когда она шла по посёлку: по пятам, как собака, за нею постоянно шествовал наш кот.
Когда весенние альпийские луга за домом покрылись разноцветными коврами голубых незабудок, малинового клевера, белых и розовых люпинов и горных гладиолусов, отец сажал меня на плечи и вместе с мамой уходил в царство ярких красок и ванильных ароматов цветущих растений. И всегда рядом с нами был оранжевый Лаппу.
Моя память того давнего периода детства сохранила лишь обрывки личных впечатлений, но в соединении с рассказами родителей они стали для меня довольно значительным источником знаний о былом. Например, я очень чётко помню один эпизод из того времени.
Когда мне было года четыре, в конце весны, в один из выходных дней мои родители в компании коллег отправились в лес на южной стороне ущелья. Там теснились высокие сосны, буки, грабы, дикие груши и яблони, осины и заросли цветущей калины. Вскоре компания расположилась на небольшой поляне, куда доносился аромат желтых азалий, покрывавших горные склоны. Пока все были заняты благоустройством пикника, папа, взяв за руку, повел меня дальше, в глубину леса. Здесь было тихо, влажно и таинственно.
– Смотри! – сказал папа, присев на корточки.
Я наклонилась, но увидела только густой слой порыжевших прошлогодних листьев, густо устилавших почву под деревьями.
– Смотри внимательнее, – повторил отец.
Заинтригованная тоном его голоса, я стала всматриваться в солнечный лесной полумрак, и внезапно совсем близко, на расстоянии вытянутой руки, увидела выбравшиеся из земли парные зелёные остроконечные листья, которые словно обнимали друг друга. Из промежутка между ними протискивался тонкий и нежный бледно-зелёный стебелёк, увешанный белоснежными колокольчиками. Рядом находился ещё один, и ещё… Всё видимое пространство было заполнено сотнями и тысячами этих растений, занявших собою целый склон.
– Ландыши, – прошептал отец, словно боясь нарушить происходящий на наших глазах волшебный процесс рождения прекрасных творений природы.
– Как солдаты на поле жизни. Не слышишь ли ты колокольного звона?
Я напрягла слух и явственно услышала нежный звон тысячи маленьких колокольчиков. Звон то нарастал, то исчезал совсем.
– Слышу, папа, – шепотом сообщила я отцу.
А он, сорвав десяток нежных стебельков, снова взял меня за руку.
– Эти колокольчики мы подарим маме.
Потом, когда мне дарили ландыши, я подносила цветы к уху, и мне казалось, что я опять слышу нежный звон, почудившийся мне в далёком детстве. И хотелось верить, что это произошло на самом деле…
Правда, эти чудесные весенние цветы я держала в руках очень давно. Наверное, целых сто лет назад…
Лаппу отличался ещё одной собачьей особенностью – он не боялся воды. Каждое его утро начиналось с того, что он прыгал в раковину, мама открывала кран, и кот становился под струйку воды. Потом он по-собачьи отряхивался и начинал тщательно вылизывать свою шкурку. Он словно понимал, как воздействует на окружающих её необычный цвет.
Однажды, когда меня купали в оцинкованной ванне, которая служила маме также и для стирки белья, Лаппу, прыгнув на соседнюю табуретку, мяукнул и опустил в тёплую воду лапу. Он словно спрашивал разрешения на то, что произошло дальше – кот осторожно перебрался в ванну и замер там. Весь его вид выражал высшую степень блаженства. Оторопевшая мама смотрела на Лаппу с удивлением и не решалась выкинуть рыжего любителя экстремальных кошачьих впечатлений из бассейна, принадлежавшего её маленькой дочери. Может быть, тёплая вода значила для него многое – он хранил в своей памяти ощущение холодного снега, куда был выброшен сразу после рождения? При последующих моих купаниях мама стала приглашать апельсинового зверя в ванну после того, как заканчивались мои процедуры.
Следующим летом, когда я овладела полагающимся по человеческому статусу прямохождением, мама стала водить меня на альпийские луга, начинавшиеся за нашим домом. Там в одном месте струился ручеёк, образовывая неглубокие заводи. В жаркие дни солнце нагревало воду, которая переливалась через выглаженные древними потоками плоские валуны. Я садилась в тёплую водичку и съезжала по скользкому камню в следующую каменную ванну. Иногда такую забаву позволяла себе и моя родительница. Потом она сохла под лучами жаркого южного солнца и смеялась над моим неуклюжим барахтаньем в лужице тёплой воды.
Вокруг стояла первозданная тишина. Над нами простиралось бездонное небо, пронизанное солнечными лучами, искрящееся тысячами оттенков голубого и синего цвета. В нём кругами плавали два горных орла. Лёгкий ветерок перебирал пряди волос молодой женщины и клонил к земле головки белоснежных и розовых ромашек и фиолетовых и голубых скабиоз. Росший недалеко куст шиповника одаривал зрение крупными розовыми цветами. Ручеёк тихо пел свою песенку. Но тишина была обманчива: она то и дело взрывалась моим визгом и смехом мамы.
Лаппу обычно спал где-нибудь поблизости. Но однажды… он последовал моему примеру и, к великому удивлению мамы и нашему с нею восторгу, тоже съехал по камню. Потом он повторял это катание неоднократно, не боясь намочить свою шубку. В моём сознании сохранились ощущения тёплой прозрачной искрящейся воды и оранжевого создания, скользящего рядом.
Соседки знали – если у сельского магазинчика сидел оранжевый кот, его «мама» находилась внутри. Лаппу был знаком всем жителям посёлка и всем строителям электростанции. А его «родители», не решусь назвать их хозяевами, гордились успехами своего «мальчика» не меньше, чем успехами своей девочки.
Когда мама уезжала со мною в гости к моим дедушке и бабушке, Лаппу вместе с нами спокойно проделывал в корзине тридцатикилометровое путешествие до Владикавказа, где жили наши родные. В дедовском саду он чувствовал себя свободно и гулял по дорожкам, обнюхивая цветы, ни величиной, ни формой, ни цветом и запахом не походившие на знакомые ему луговые. А бабушкины коты Петька и Мишка, наблюдавшие с веранды за прогулками оранжевого гостя, ни разу не решились вступить с чужеземцем в спор за обладание своей территорией.
Лаппу быстро обогнал меня в житейском смысле, и хорошо это понимал, обращаясь со мною со снисходительностью взрослого члена семьи. Когда я пыталась задушить его в своих объятьях, кот деликатно выскальзывал из моих рук и неторопливо, с достоинством удалялся; если я в проявлении своих чувств была слишком настойчива, нервно дёрнув хвостом, взлетал на шкаф.
Когда у нас бывали гости, Лаппу выбирал себе место так, чтобы были видны их лица, переводя взгляд с одного на другое. Гости нередко смущались.
– Что он так на меня смотрит? – следовал вопрос.
– А кто его знает? – отвечал отец, – Видно, вы ему понравились.
Целых пять лет прожил с нами наш замечательный Лаппу в маленьком посёлке строителей гидроэлектростанции на горной реке Гизельдон. Рядом с посёлком на зелёных склонах прекрасной горной долины располагалось древнее осетинское селение Кобан, маленькие домики которого утопали в садах. В южной своей части долина переходила в узкое ущелье. На его дне стремительно, весь в брызгах и пене, нёсся поток. На каменных вертикальных, рвущихся в небо склонах росли сосны и лепились деревянные или верёвочные лестницы, по которым на головокружительную высоту к вырубленным в склоне штольням поднимались рабочие – проходчики тоннеля для вод будущей гидростанции. На лебёдках туда же поднимали нужные для строительства материалы.
Кругом кипела работа: одни рабочие вручную дробили камень для будущей дороги, другие подвозили лес и цемент, третьи просеивали гальку и делали множество непонятных мне дел. В ущелье то и дело что-то взрывали, и эхо, отразившись от скал и многократно повторившись, было слышно в любых точках строительства. В центральной части ущелья строили здание гидростанции, а ещё выше сооружалась самая высоконапорная в Советском союзе плотина. Приходя с работы, отец рассказывал маме о том, что творилось на стройке, сооружаемой по дополнительному плану электрификации России. Нередко в нашей маленькой квартирке (откуда открывалась великолепная панорама, очень походившая на горные пейзажи из трофейного немецкого фильма «Девушка моей мечты») собирались его коллеги. Они много спорили о планах и характере планируемых работ. Мой отец руководил техническим отделом всего строительства. Я засыпала под их разговоры. Но кое-что всё же осталось в подвалах моей памяти. Иначе откуда мне знакомы термины, которые знать маленькому ребёнку не обязательно – двутавровая балка, напряженность бетона, генераторы, турбины Пельтона, трубопровод, напор и расход воды и множество других? Корпус русских инженеров – гидротехников и электриков с раннего детства был мне знаком. И как выглядит чертёжная доска – тоже. Кульманов в инженерном обиходе в те далёкие времена ещё не было. А логарифмическую линейку в руках отца я видела часто. Теперь я улыбаюсь, когда к нам в дом наведывается «инженер» по технике безопасности, проверяющий, как эксплуатируется моя газовая плита. В моём представлении инженер – это человек с логарифмической линейкой в руке.
Часто мы с мамой гуляли вдоль «трассы» строительства. Сотни рабочих в широкополых войлочных шляпах, в основном – местных жителей, одетых в поношенные куртки или ватники, в сыромятной из телячьей кожи обуви домашнего производства, вручную дробили камни, превращая их в щебень. Женщины насыпали речной песок в сита – драги, которые отделяли песок от камней. Плотники сооружали какие-то конструкции. Другие рабочие тащили на себе брёвна и балки и при помощи лебёдок поднимали их на головокружительную высоту, туда, где в толще гор прокладывался тоннель.
Наши прогулки по ущелью вместе с Лаппу были недалёкими, но, всё равно, доставляли всем удовольствие.
– Здорово, Лаппу! – кричали каменотёсы, готовящие камень для здания станции.
– Как дела, Рыжий? – спрашивали другие.
Кот, не отходя от маминой юбки, шествовал мимо смеющихся людей с невозмутимым спокойствием. Я думаю, он побаивался шумных строителей, но виду не подавал.
Зимой, когда снег покрывал горы, в солнечные дни мама закутывала меня и Лаппу в одеяло и усаживала в санки, которые подарил мне один плотник. Санки были удобные, широкие и устойчивые. Потом, через восемь лет, они стали предметом восхищения мальчишек Осетинской слободки, где стоял на горке дом моего деда. По склону пустынной улицы раскатившиеся санки преодолевали расстояние двух городских кварталов.
Отправляясь на прогулку в ущелье, мама часто возила меня до того места, где летом со скал падал небольшой водопад. Зимой поток падающей воды превращался в сосульки, достигавшие в высоту десятков метров. Однажды мы попали к этому месту, когда солнечные лучи пронизывали замерзший водопад сбоку. Боковой свет причудливо высвечивал отдельные фрагменты ледяной стены. Лёд переливался радугой, вспыхивал искрами. Всё это сверкающее чудо очень походило на фасад ледяного дворца.
– Здесь, среди этой красоты, живёт Добрый дух Кавказа, – как-то сказала мама.
Сама бы я до такого определения не додумалась, но мамина фантазия тоже оказалась в плену моей памяти. Потом, через много лет я побывала в том месте. Но сказочная картина больше не повторилась. То ли исчез водный источник, то ли Добрый дух не посчитал меня достойной его доверия. То ли потому, что со мною не было мамы и оранжевого кота.
Тридцатые годы двадцатого века, которые пришлись на моё детство, были достаточно трудны. Про голод на Украине я узнала очень рано, хотя и на Кавказе в те времена было не лучше. Во время украинского гладомора прораб Бирюлькин (Господи, и эту фамилию я помню!), отправленный на Украину вербовать рабочих на строительство электростанции, привёз команду голосистых украинских девчат. Здесь, на теплом юге, они сохранили свои жизни. Я помню их песни, доносившиеся из рабочих бараков, перемежаемые звуками осетинской гармоники. Многие из этих девушек потом повыходили замуж за местных парней и полностью сроднились с местным населением, усвоив его обычаи и культуру.
Голод добрался и до нашего благодатного юга. Мама часами стояла в очередях за продуктами детского питания. Продукты следовало произносить в единственном числе, так как основным была «манка». За манной крупой в городе охотились все мои городские родственники. С каким победным видом с кулёчком этой крупы «для Милюси» появлялась в нашем доме моя крёстная! Моему дяде, двенадцатилетнему мальчику, приходилось довольствоваться мамалыгой, сваренной на воде при отсутствии даже слабых намёков на масло. Манная каша была для Володи желанным лакомством. Мою тарелку с её остатками он вылизывал до блеска.
Сюда к нам отец привёз моего ставропольского дедушку, который погибал от голода в «хлебном» Ставрополе. Дед часами лежал в постели, безучастный ко всему. Он оживлялся лишь тогда, когда мама начинала его кормить с ложечки. Самостоятельно есть он начал только недели через две. Участие взрослых в судьбе нашего общего прародителя передалось и мне. Мама рассказывала, что я часто подходила к постели старого и больного человека и, подтыкая его одеяло, спрашивала с мамиными интонациями о его самочувствии. Когда острый период голода миновал, дед начал собирать и сушить хлебные корки. А позже, когда он окреп, ходить в лес за дикими грушами, которые он тоже сушил у себя под кроватью. Всё это предназначалось для наших родных, оставшихся в Ставрополе. Отец мог помочь им только частью своей довольно скромной зарплаты.
Наш рацион почти не содержал мяса. А если в посёлок иногда привозили мясные продукты, то обычно это была ливерная колбаса, называемая моим дедушкой «собачьей радостью». До сих пор мои сверстники с восхищением вспоминают её вкус. За «радостью» выстраивалась длинная очередь. Этого продукта нам никогда не доставалось – его получали более активные борцы за выживание. Очереди я помню: из нашего окна были видны люди, сторожившие часами подвоз продуктов. Мама с благодарностью вспоминала только одного счастливчика – инженера, которому достался кусочек колбаски. Она с Лаппу находились в это время в хвосте очереди в состоянии безнадежного ожидания. Инженер Сергей Никитович Нацвалов, единственный из всех участников процесса, угостил нашего любимца кусочком этого деликатеса. Удивляюсь своей памяти – я помню не только фамилию, но и имя, и отчество этого человека, умершего пятьдесят лет назад и всеми забытого. Здесь я снова вернула память о нём.
И ещё раз Лаппу стал обладателем небольшой рыбёшки, преподнесенной ему итальянским профессором Омедео, приехавшим в наши края для консультации каких-то разделов работ строительства. Гостя хотели порадовать и повезли на ловлю форели куда-то в верховья Гизельдона. Поймав одну рыбку, профессор перестал удить, сообщив, что вполне утолил свой охотничий инстинкт. Забросив за спину удочку, на крючке которой болтался его улов, он отправился назад, где и повстречал маму и Лаппу.
– Я думаю, что моя добыча придётся Вам по вкусу, о, Достопочтенный кот, – сказал профессор и преподнёс подарок Лаппу.
А о помянутом мамой профессоре Омедео я узнала через много лет, когда стала интересоваться судьбой участников строительства. Один житель села Кобан и бывший строитель Гизельдонской ГЭС в годы Большой войны попал в плен к немцам, бежал и очутился в Италии среди итальянских партизан. Однажды его позвали в штаб бригады, где навстречу поднялся пожилой невысокий человек и поинтересовался, не знает ли он, родившийся в ущелье Гизельдона, что-либо о гидростанции, на которой ему пришлось побывать в начале тридцатых годов. Узнав, что этот человек тоже имел отношение к строительству и даже работал на нём, профессор Омедео расплакался и стал его обнимать, вспоминая о гостеприимстве местных горцев. Добро не исчезает, и оно будет жить в воспоминаниях людей ещё долгие годы – я описала этот случай в своей повести «Эдельвейсы Гизельдона».
Горести начала тридцатых годов были мне неведомы – слишком мала я была. Но красота мира, окружавшего нас, оставила в моём сознании следы невероятного счастья. Сверкание ледников, радуги луговых цветников, голубой небесный шатёр над головой, хрустальные воды родников и бурного Гизельдона, ослепительное солнце, прохладный пьянящий горный воздух, пение птиц и дополняющая картину пара горных орлов в небесной синеве – это был тот мир, в который я была погружена с первых своих дней появления на земле. Я родилась летом.
В центре этого рая находилась моя мама. Она учила меня видеть необычное в обычном: восхищаться красотой цветка кремовой скабиозы или формой узорчатых соцветий калинового куста, наблюдать за полётом желто-чёрного шмеля над цветком малинового клевера или прекрасного белого махаона, украшенного узором из чёрных пятнышек. Она поощряла мою любознательность и никогда не отказывала мне в своём внимании. Она читала мне японские сказки и декламировала наизусть сказки Пушкина. И пыталась иллюстрировать их своими рисунками. Она рассказывала мне события из своей детской жизни и жизни бабушки и дедушки. Я хорошо знала истории жизней и имена родственников, даже тех, кто давно покинул наш мир.
Мама всегда была рядом, всю её жизнь, до конца. Это позже я узнала, как в начале тридцать первого года погибала от желудочной диспепсии. Узнала, как местный эскулап успокаивал маму: «Не отчаивайтесь, у вас ещё будут дети». Через много лет я, стоя у кровати пожилого своего коллеги, делала всё, чтобы продлить его существование (он прожил ещё семь лет). И, улыбаясь, думала про себя: «Если бы тогда мама его послушалась и опустила руки, что было бы с ним сейчас?». И, кажется, испытывала чувство, похожее на некоторое удовлетворение за маму, которая так и не простила ему того совета. Положение спас мой отец, уехавший в Сухуми. Он привёз чемодан мандаринов, соком которых меня вылечили. Возможно, у меня был авитаминоз?
Строительство гидроэлектростанции на реке Гизельдон заканчивалось. Отца пригласили на Кубань, где начиналась одна из новых строек коммунизма – сооружение Невинномысского оросительного канала для засушливых ставропольских земель. Мама, Лаппу и я должны были переехать в город, в дом моего деда, того самого, что имел непосредственное отношение к появлению рыжика в моей жизни. Там нам предстояло прожить некоторое время, пока отец устроит нам жильё.
Наступило лето 1935 года. В тот злополучный день в село приехал собачник-живодёр, маленький плюгавый человечек, занимавшийся уничтожением бродячих собак и кошек. Шкурки несчастных он куда-то сдавал. В наш городок наведываться он боялся. Его появление сопровождалось улюлюканьем, а иногда и градом камней. Промышлял он в основном по окраинам села. Вот там к нему крадучись приблизился десятилетний мальчишка с мешком, в котором находился наш Лаппу. Кот был продан за три рубля.
Кто-то из ребятишек прибежал в контору к моему отцу, и он помчался по дороге, по которой увезли кота. Он скоро нагнал собачье-кошачьего убийцу. Но было поздно, негодяй свернул Лаппу шею. Папа отдал ему деньги и принёс Лаппу в посёлок. Люди выходили из рабочих бараков, ребятишки бежали за папой следом. Горько плакала мама. А отец, взяв заступ, ушел в луга и там, у куста дикого шиповника похоронил моего «младшего братца».
Родители малолетнего преступника работали на строительстве и жили в соседнем подъезде. Мать выпорола маленького негодяя. До сих пор не могу понять, как можно было лишить жизни наше маленькое золотое чудо?
На другой день мы уехали. Но прежде, чем покинуть притягательные для меня места, я расскажу о них то, что осталось у меня в памяти.
СЕЛЕНИЕ КОБАН
Здесь прошло моё раннее детство. Древнее осетинское селение Кобан расположено на склоне широкой долины реки Гизельдон. Склоны долины похожи на две ладони, на одной из которых, более пологой, утопают в зелени садов домики, в большинстве своём опоясанные открытыми деревянными верандами. Вокруг густо разрослись сады яблоневых, грушевых и сливовых деревьев. По крутым зелёным склонам, «подстриженным» местными парнокопытными – коровами и козами – и сейчас петляют тропинки. Внизу на дне долины бьётся стиснутый валунами древний поток Гизельдона. Преодолевая каменное сопротивление, он мчит свои воды дальше и уже на кавказской равнине сливается с Тереком. Воды Волги, Терека, моего родного Гизельдона и множества других кавказских рек наполняют и сохраняют древний Каспий.
Когда-то очень давно в степях, протянувшихся от Чёрного до Каспийского моря, жили племена скифов, сарматов и алан. По преданиям, аланское царство, как и многие другие до него и после, ослабело, распалось. Теснимые новыми и более сильными племенами, аланы нашли себе спасение в глубине кавказских гор. Осетины, населяющие Центральный Кавказ, считают себя потомками этого загадочного племени.
Так, приблизительно, думала и моя мама, испытывавшая живой интерес к таинственным ущельям, где на неприступных скалах стояли высокие, сложенные из камней сторожевые башни. В Даргавской котловине, в верховьях Гизельдона и сейчас располагается древний некрополь, называемый «Городом мертвых».
Мне было пять лет, когда мы с мамой как-то отправились за молоком в Верхний Кобан. Мы шли по тропинке, вьющейся по довольно крутому склону. Ночью прошел сильный дождь, и небо ещё не очистилось от тяжелых серых туч, грозивших вновь обрушить на нас потоки воды. Совсем неожиданно путь нам перегородила глубокая круглая яма, образовавшаяся ночью из-за смытой дождём части склона ущелья. На её дне находился человеческий скелет, лежавший на боку в согнутом состоянии. Рядом стоял глиняный кувшин и такая же глиняная чаша. Удивительно, но я запомнила эту картину в мельчайших подробностях. Мама внимательно рассмотрела содержимое могилы и сказала, что, вернувшись в наш рабочий городок, она позвонит во Владикавказ – находка, с её точки зрения, представляла историческую ценность.
Тогда же мама рассказала мне, что вблизи Верхнего Кобана ещё в девятнадцатом веке были найдены и другие захоронения. В них находились предметы материальной культуры, отнесённой учёными к эпохе бронзового века. Культура была названа Кобанской. Обнаруженные местным жителем в конце ХIХ века удивительные бронзовые украшения и предметы быта древнего народа, некогда обитавшего там, где в данный момент времени находились мы с мамой, оказались на тифлисском рынке. Оттуда древности попали в музеи России, Европы и Америки.
Совсем недавно, в начале нового, двадцать первого века в районе строительства высокогорной гидроэлектростанции у селения Зарамаг археологи обнаружили многочисленные предметы из того древнего времени, свидетельствующие о распространении этой культуры на значительные территории Северного Кавказа. Наш Гизельдон – это только прелюдия к новым открытиям. Жаль, что мама об этом уже ничего не узнает…
Откуда моя мама так много знала о Кобанской культуре? Возможно, она слышала что-то от исследователей этих мест – археологов, историков, приобщившихся к тайнам Древнего Гизельдона. Мне кажется, что Гизельдон был стимулом в её увлечении археологией. Особенно она увлеклась древним Египтом и историей Ассирии. Отец, зная её интересы, привозил из букинистических магазинов Москвы книги на эти темы. Когда я подарила маме толстый том картеровской истории открытия гробницы Тутанхамона, она была счастлива.
Я тоже всегда чувствовала интерес к прошлому этих мест. Несомненно, причиной моей любознательности являлась мамина просветительская деятельность. Но не только интерес руководил мною. Здесь, в верхнем течении реки Гизельдон, в широкой горной долине, окруженной пологими склонами, за которыми теснились скалы и снеговые вершины, я всегда ощущала необыкновенное волнение. Сказочная красота природы, разноцветье альпийских лугов, остатки каких-то древних строений, островерхие каменные могильники, единичные или собранные в некрополи, лёгкий освежающий ветерок, постоянно дующий в одном направлении утром, и вечером меняющий его на противоположное, чувство одиночества на громадном пространстве завораживали и будили воображение. Озонированный вблизи реки воздух действовал возбуждающе. Мои спутники обычно впадали в состояние эйфории: начинали смеяться и петь. А я погружалась в свои давнишние ощущения и ожидания тайны, которая должна раскрыться передо мною сейчас, за тем поворотом дороги.
Мне казалось, что стоит закрыть и сразу же открыть глаза, я увижу, как навстречу через альпийский луг движется на боевом коне всадник в старинном шлеме, в металлической кольчуге, с копьём и мечом, привязанным к поясу. Возможно, когда-то в этих местах несколько веков назад ехал на своём коне представитель древнего аланского племени, и я ощущала его присутствие? В других местах подобного со мною не случалось. Мистика?!
МАМА
Чем больше времени отделяет нас друг от друга, тем явственнее я вижу её славное миловидное лицо с чудными карими глазами, правильной формы носом, несколько припухшим ртом и с ямочкой на левой щеке, проявлявшей себя при улыбке и чрезвычайно украшавшей маму. Я помню и её лёгкие, пушистые каштановые волосы, которые превратились в серебряный ореол в глубокой старости. Я расчёсывала их, укладывала и любовалась удивительно благородным её обликом. В моём детстве мама была улыбчива и доброжелательна к людям, любила и жалела животных, и более всего на свете – папу и меня.
Мама моя, Нина Вячеславовна Семёнова-Скрожская, была романтиком по всему складу своей души. Когда женщины, собравшись на дворовых скамеечках, судили и рядили оступившихся, мама брала меня за руку и уходила в луга или шла к подножию древней сторожевой башни на неприступной скале, защищавшей вход в узкое ущелье Гизельдона. Там она рассказывала мне истории, связанные с этими местами. Мама всегда много говорила со мною – ей нужен был собеседник. Слушателем я тоже, наверное, была неплохим. Возможно, я помню всё так отчётливо потому, что эти рассказы повторялись неоднократно и заняли достаточно много места в моей памяти.
Довольно рано мама начала знакомить меня со Священной историей. События Евангелия мне запомнились и в связи с имевшимся у нас учебником Закона Божьего, приобретённым папой в букинистической лавке в Москве. А вот библейские сюжеты я знала только со слов мамы. Библии тогда у нас не было. Очень рано я начала удивлять своих одноклассников этими знаниями, проявлявшимися в связи с каким-либо сюжетом в изобразительном искусстве или в художественной литературе. Мои маленькие друзья смеялись надо мною, когда я пыталась рассказывать им про Ноя и Всемирный потоп, про превращение жены Лота в соляной столб или про последствия сооружения людьми Вавилонской башни. Зато одноклассники с большим вниманием слушали мои рассказы про «Собаку Баскервилей», считая светящийся фосфор моей фантазией. Я пыталась объяснять, что фосфор светится сам, но многие не верили, что существует такой элемент. Тогда о таблице Менделеева никто из нас ещё ничего не знал.
Библейские сюжеты в мамином изложении были столь занимательны, что нередко мы переходили и к понятиям о Боге. Я любила разглядывать прекрасные гравюры Доре, удивляясь точности поз воспроизводимых им фигур. Пытаясь подражать, я создала своё Евангелие в картинках, которое стеснялась показать маме, настолько несовершенны были мои рисунки. Мама была стимулятором устремлений в моём творчестве. Она, кажется, умела делать всё: вышивать всеми немыслимыми швами, вязать коклюшками затейливые кружева, вырезать из берёзовых наплывов смешные фигурки, создавать из соломы картины и открытки, а из перламутровой чешуи карпов и сазанов делать удивительные, мерцающие в солнечном свете букеты сказочных цветов. Из засушенных листьев растений мама изготовляла феерические панно. Эти настенные украшения были недолговечны, и к концу зимы теряли цвет и форму.
Я не сомневаюсь, что из мамы мог бы получиться хороший художник прикладного искусства. Но работать ей было нечем и не с чем. Никаких инструментов для творчества в нашей действительности не было и, помню, мама сама сделала себе металлический челнок из какой-то железки. Челноком она плела мелкие нитяные сети и, растянув их на раме, заполняла ячейки тончайшими орнаментами. Её вышивка – икона по рисунку Доре, увеличенная мною до весьма внушительных размеров, была подарена мамой через третьих лиц экзарху Грузии. В 1959 году он прислал маме Библию, вышедшую в Русском Патриархате. Эта Библия сейчас у меня.
Мамины открытки и вышивки я храню и сейчас, хотя в новом и неведомом маме мире такие вышивки никому не нужны. Исчезли громадные столы, занимавшие половину комнаты, используемые всеми многочисленными членами семьи и её друзьями. Семьи стали маленькими, друзей поубавилось. Скатерти заменили пластмассовыми подобиями. Но есть у меня одна: там по кругу россыпи красных роз, белых лилий и цветущего шиповника.
Несомненно, мама обладала педагогическим талантом. Однажды в трёхлетнем возрасте я решила утвердиться в своих правах и, шлёпнувшись, стала бить пятками об пол и громко реветь, требуя желаемое. Мама не кинулась ко мне с утешениями. Постояв надо мною минуту, покачав головою и произнеся «Как же тебе не стыдно?», тихо вышла из комнаты и затворила за собою дверь Потрясённая таким невниманием к моим нуждам, я замолчала и прислушалась. Потом ещё немного поорала. Но за дверью было тихо. Тогда я поднялась и направилась к двери. Открыв её, я увидела маму, сидящую за книгой. «Ну, как, накричалась?» – спросила она, не отрывая глаз от страницы. «Накричалась» – вздохнула я и обняла маму. Больше таких попыток воздействия я не предпринимала. Через много лет такая же история повторилась и с моей дочерью. Я действовала по маминой методике.
Моя мудрая мама, принося в дом разных животных и птиц (скворца, сойку, ворону, черепаху, кролика, хомяка, собак и кошек), хотела привить мне интерес и любовь к животным. Мама учила меня добру в отношениях с нашим домашним зверьём. Каждое такое существо пользовалось у нас уважением и наделялось человеческими чертами характера. Все члены семьи с восхищением делились сведениями о достоинствах и уме своих любимцев. В домашнем кругу эти рассказы неоднократно повторялись, доставляя удовольствие и рассказчикам, и слушателям. Может быть, поэтому у нас никогда не было скандалов и взаимных обид. Может быть, поэтому я научилась любить и людей.
Мама учила меня поведению в обществе. Сама никогда не повышавшая голос, она объясняла мне необходимость сохранять спокойствие и не кричать на других людей, здороваться с соседями, отвечать на вопросы взрослых, не прятаться за её юбку и одновременно не вмешиваться в чужие разговоры, что стоило мне большого труда. Повышенное стремление к словесному общению у меня оставалось всю жизнь. Может, поэтому я стала писать о том, что пережила и что знаю. Может, и профессию невролога и педагога выбрала соответственно. Живёт во мне мамино стремление поделиться с другими людьми своими знаниями.
И ещё – для неё было важным соблюдение семейных традиций, основанных на любви и уважении друг к другу. Она всегда отмечала наши дни рождения, радуя нас маленькими подарочками, сделанными своими руками. Пасха, Рождество были непременными нашими весьма скромными радостями. Даже в самые трудные годы войны, накануне нового 1943 года, мама, подобрав на базаре отломанные еловые веточки, сделала мне из них маленькую ёлочку, которую украсила несколькими крошечными красными яблочками, приобретёнными у уступчивого базарного торговца. Раз в год мы все ходили к нашим предкам на кладбище. Такие походы были для меня радостными событиями. Обычно они были приурочены к первым дням мая, когда весь мир сверкал всеми красками весны, которая на Кавказе переполнена светом, цветом и теплом. Не тем, которое в жаркие месяцы загоняет всё живое в тень, а приятным освежающим теплом, в котором нежится всё тело, освобождённое от оков надоевшей зимней одежды. Удивительно лёгкими кажутся собственные ноги, прикрытые сверху лёгкой юбочкой. Кажется, что ты паришь вместе с нею в воздухе. Нарядные мама, бабушка и тётушка Вера несут громадные букеты из нашего сада, которые ничего не добавляют к украшению зелёных кладбищенских бугорков, усыпанных золотом одуванчиков. Всё кладбище в этих золотых россыпях. Листва на деревьях ещё совсем молодая и нежная, и почти не даёт тени. Да она никому и не нужна, эта тень. Все с удовольствием подставляют живительным лучам свои лица.
Но главное в походе «памяти предков» – единение всех его участников. Все охвачены одним чувством и совместно украшают могилы. И вспоминают тех, кого я никогда не видела, но уже составила себе о них представление на основе рассказов и старых потемневших фотографий. Потеряв в годы революции и гражданской войны все материальные ценности, бабушка сумела сохранить эти старые кусочки картона, которые раньше хранились в тяжелых бархатных или кожаных с тиснениями альбомах. Теперь они обитали в их неприглядном картонном подобии советского производства. Но всегда производили на меня неизгладимое впечатление. Там был потускневший портрет моей прабабки, полной дамы с шелковым бантом в волосах. Был там и мой прапрадед в костюме казачьего офицера с орденами Святых Анны, Станислава и Владимира, с Крестом за службу на Кавказе в 1876 году. Там хранились и изображения каких-то казачьих родственников, о которых никто из нынешнего поколения ничего не знал. Вот и пятнадцатилетняя Катенька, моя бабушка, в бархатной шубке. Громадные её глаза смотрят на мир удивлённо и доверчиво. Вот бабушка постарше с маленькой семилетней моей мамой и младшим маминым братиком. Его я помню. Он носил имя моего деда и погиб на фронте. День Ангела моих деда, дяди (оба Вячеславы) и тети Веры приходился на 29 сентября. Мой день, день чешской Святой Людмилы относился к 28 числу этого же месяца. Поэтому праздновали дни наших Ангелов одновременно.
Позже, оказываясь в районе городских захоронений, я нередко заходила туда и сидела на скамеечке у дедовой могилы. «Когда я умру, наверное, никто не придёт на мою могилку», – сказал он как-то в моём присутствии. Там я шептала деду: «видишь, я пришла, я тебя не забыла».
Бывая в Ставрополе (здесь уж постарался мой отец), я приходила на старинное Даниловское кладбище, где лежат мои предки со стороны отца, солдаты русской армии в период Кавказских войн. Почти ушли в землю их большие каменные кресты из окаменевшего ракушечника. Только одна я теперь помню их имена: выходцы из города Рыльск, что на реке Сейм, Никита и Иван Шуваевы. Мастеровые, плотники, краснодеревцы. Были там и польская моя Стефания, и прабабушка Татьяна, бывшая крепостная из Костромы. А позже к ним присоединились мой родной дед Алексей Иванович с бабушкой Марией Николаевной. Мой отец получил имя в память о своём деде, а моём прадеде Николае.
БАБУШКА
Когда везшая нас «линейка» подъехала к дому, стоявшему на горке, и мы открыли зелёную калитку высоких ворот с выложенными на кирпичной арке цифрами 1902 г., мы попали в тихое царство зелёных вишнёвых деревьев, казавшихся лиловыми от ягод, плотно усеявших гибкие ветви. Всё вокруг было заполнено сладкой негой, дрёмой и тенями, пересекавшими двор.
Когда-то давно, когда моя мама была маленькой девочкой, по стенам высокого дома, выходившего в сад, вились, достигая конька крыши, розы. В настоявшемся воздухе летнего сада пахло жасмином. За рядом вишнёвых деревьев теснились райские яблочки, из которых бабушка варила особое ароматное варенье; кусты трёхметровых бульдонежей с белыми громадными шарами соцветий; персиковое дерево и громадный куст фиолетовой китайской розы (гибискуса). В глубине сада просматривались висевшие на ветвях зелёно-желтые плоды яблонь и коричневые груши «Дюшес». Были там и сливы сорта «Мирабель», и множество других. За углом дома росла жимолость, по стене вился виноград с поэтичным названием «Изабелла». Над двором и садом простирало свои ветви гигантское ореховое дерево. Осенью при малейших порывах ветра оно теряло свои плоды, которые устилали землю в виде зелёно-коричневых разломавшихся на секторы оболочек, в центре которых лежали розово-бежевые костяные плоды. В то время от возни с ореховыми обвёртками руки обитателей нашего дома принимали тёмно-коричневую окраску.
Папа открыл тяжелую дверь, ведшую на внутреннюю лестницу, по которой мы стали подниматься на застеклённую галерею. В конце лестницы нас ждала бабушка, принявшая меня в свои объятия. Рядом, у её ног, стояли чёрный Шарик и такой же чёрный кот Петька. Шарик приветливо махал хвостом, похожим на большой веер. Из галереи открывался вид на величественный Казбек, Столовую гору и на центральную часть Кавказского горного хребта.
Поездки к бабушке были для меня праздником – они таили множество новых сведений, где на первое место выступали сказки. Бабушка знала их великое множество. Здесь были шедевры Андерсена и братьев Гримм, русские народные и сказки народов мира. Не бабушка ли зародила страсть к собиранию сказок у моей мамы? Правда, сказочные книжки собирались с большим трудом – в доступный моим родителям магазин со странным названием Когиз они поступали редко, и мгновенно раскупались
Но ещё интереснее были сказки, авторство которых принадлежало самой бабушке. Это были восхитительные рассказы о животных, которых бабушка наделяла человеческим умом и речью. Когда на послевоенные экраны нашей страны вышли «Белоснежка и семь гномов» и «Бэмби», я не удивилась прелестной мультипликации – именно такими я и представляла себе бабушкиных героев. Бабушка рассказала мне о них раньше Диснея.
В свою очередь, бабушка была моим терпеливым слушателем. Я рассказывала ей о проделках Лаппу и событиях в нашем городке. Однажды я взобралась на спинку бабушкиной железной кровати с продавленной сеткой. Рядом в углу висели иконы без окладов. Серебряные оклады в годы НЭПа (ещё одна таинственная и непонятная аббревиатура моего детства) были отнесены в Торгсины – загадочные образования, в которые стекались семейные реликвии.
– Спустись немедленно, ты можешь упасть, – сказала мне бабушка, сидевшая у плиты и чистившая картофель.
– Не волнуйся, бабушка, – успокоила её я. – Я крепко держусь. И потом, мне очень нужна трибуна!
О трибунах я была осведомлена с раннего своего возраста. Свободных от работы строителей и их жен настойчиво приглашали посетить очередное «мероприятие», которое организовывалось в клубе строительства, куда приезжали пропагандисты нового образа жизни. Дети, в том числе и я, сидели на первых местах, нередко мешая свой вознёй сердитым дядям на трибуне. Трибуна находилась на возвышении на сцене. В бабушкином доме самым высоким и доступным мне местом была спинка кровати.
Я, пользуясь своей способностью легко запоминать тексты, изложила бабушке доклад заезжего атеиста, который грозным голосом требовал от присутствующих отказаться от религии и икон и спалить последние на костре.
– Все иконы следует сжечь! Религия – это опиум для народа! – закончила я свой доклад.
– Тогда вместе с моими иконами сожги и свою бабушку, – подала голос мать моей матери и бросила в чугунок очередную картофелину.
Я замерла… Как это, сжечь бабушку? Я сползла на пол и кинулась к ней. Я обнимала её едва начавшую седеть голову и уверяла, что она права, что сжигать иконы с прелестным младенцем никак нельзя. Бабушка мне поверила. Не тогда ли родилась моя неприязнь ко всякого рода собраниям и демонстрациям, которыми была переполнена вся моя последующая жизнь? Почему мне так неприятны мои сверстницы с плакатами в защиту «правых сил», что-то выкрикивающие в телевизионный экран? Неужели они так ничего и не поняли? Или они продолжают притворяться?
Мои представления о Боге и религии основывались на уважении к бабушке, которая верила в Бога искренне, но ходила в церковь довольно редко, потому что в начале тридцатых годов почти все церкви и два собора в нашем небольшом и красивом городе (только православных церквей во Владикавказе насчитывалось 24) были уничтожены. Некоторое время просуществовала кладбищенская церковь, расположенная недалеко от нашего дома. Там были похоронены наши близкие. Один раз на Пасху я побывала в ней вместе с бабушкой. Помню, когда служба закончилась, и мы стали выходить, держа в руках зажженные свечи, нас встретила толпа размалёванных звероподобных существ в вывороченных тулупах, с рогами и привязанными хвостами. Потрясая настоящими вилами, они кривлялись и орали, глумясь, задували свечи в руках богомольных старушек и детей. Другой взрослой публики в храме не было. Страх за последствия был силён: за посещение церкви можно было лишиться работы.
– Комсомольцы! – ахнула толпа и стала разбегаться в разные стороны. Я испугалась, но не заплакала, как это делали другие ребятишки, хватавшиеся за юбки женщин. Бабушка, крепко стиснув мою ладонь, побежала со мной в боковую аллею, подальше от орущих борцов с религией. Помню, как рядом с нами плакал маленький мальчик, которому «черти» задули огонёк свечки. Бабушка зажгла его свечу о мою, продолжавшую гореть. Мы быстро шли по боковой аллее, и нас не догнали. Все тайны кладбища были бабушке знакомы: здесь покоились двое её сыновей. Я помню, как позже, уже дома, бабушка, оскорблённая в своих религиозных чувствах, плакала.
– Козломозы, – сказал с негодованием дедушка.
Эта сцена так запечатлелась в моём сознании, что позже, в шестом классе, я не захотела вступать в комсомол. Мои родители меня не отговаривали и, кажется, удовлетворились моим молчанием на эту тему. Им явно было не до этого – в первые послевоенные годы они были заняты проблемами нашего выживания. Впрочем, и в школе к этому отнеслись с явным безразличием. Только перед выпускными экзаменами я с моей подругой Ией подали заявление о приёме в комсомол. Мы боялись, что без комсомольского билета нас могут не принять в институт. Приём в коммунистический союз молодёжи осуществлялся в районном его комитете. Ию пропустили без вопросов, а меня стали расспрашивать, явно проявляя интерес к моей особе. Я помню, как накануне читала устав комсомола и отвечала «без сучка и задоринки». Мои ответы так понравились худенькому кудрявому председателю комиссии, что он «на засыпку» обратился ко мне с каверзным вопросом:
– Знаешь ли ты что-либо о бизонии?
Я увидела недоумение в глазах двух других членов комиссии, сельских парней, которые явно мне сочувствовали. Несомненно, этого вопроса они и сами не знали, и обрадовались, когда я ответила. Председатель комиссии посмотрел на меня с явным уважением. Его паства, школьники шестых – седьмых классов, ещё не достигла такого «уровня» интеллекта. Сведения о бизонии (две зоны послевоенного разделения Германии или Берлина?) были получены мною из рекомендованного отцом для прочтения последнего номера «Правды», который, вероятнее всего, читал и мой строгий экзаменатор. Главный комсомолец меня запомнил и всегда при встрече, когда мы оба были уже пожилыми людьми, радостно, как знакомую, приветствовал.
Храм на старинном владикавказском кладбище тоже снесли, все памятники увезли или уничтожили. Могилы сравняли с землёй. В начале весны 1939 года нас, первоклашек, привела сюда на прогулку наша старенькая учительница. От храма остался только развороченный фундамент. На месте бывших и теперь уничтоженных могил то там, то здесь росли барвинки или вылезали из земли белые и желтые нарциссы. Рвать их Евдокия Васильевна не разрешила, сказав, что это «цветы мёртвых». Я отправилась в сторону, где покоились оба моих дяди, умершие в детстве. Там теперь лежал большой камень. Потом исчез и он. А кладбище разровняли и назвали комсомольским парком. Теперешние горожане не знают, что, гуляя по широким дорожкам роскошного зелёного массива, они ходят по чьим-то могилам. А меня учили, что наступать на могилы грешно. Точно так же, но много позже, варвары сравняли с землёй могилы моих деда и бабушки, тех самых о которых я пишу. Уничтожили кресты и надгробья, не дав ни одного сообщения в местной газете. Я потом много лет продолжала ходить в этот новый «парк», принося букетики цветов и укладывая их на предполагаемые мною места захоронения.
Мои детские религиозные познания ограничивались представлениями о моём крещении, что я воспринимала как само собой разумеющееся. У мамы хранился мой серебряный крестильный крестик, принадлежавший в прошлом моей прабабке Марфе Васильевне Фроловой, дочери героя Кавказской войны, родившейся в 1864 году. Носить его я не решалась из-за страха осмеяния и угрозы потери.
Я появилась на свет горячим летом 1930 года в родильном отделении городской больницы. На рассвете с первым трамваем в больницу приехала моя бабушка. Тени высоких деревьев больничного сада пересекали дорожку, по которой бабушка, Екатерина Дмитриевна Семёнова-Карпушина (мне всегда очень нравилось сочетание её имени и отчества), направилась к красному кирпичному зданию в стиле модерн. По широкой белокаменной лестнице она проследовала в приёмную комнату, где от дежурной акушерки узнала о моём появлении на свет. Акушерка была так любезна, что вынесла в приёмную человеческую личинку в застиранной, но стерильной пелёнке. Бабушка удивилась моим незначительным размерам, хотя опыт обращения с этим предметом имела большой. Она сама была виновницей появления на свет шестерых подобных существ.
Я мирно спала. Или находилась в состоянии перенесённого родильного шока? Бедному малышу, только что преодолевшему четыре пресловутых акушерских поворота, не до приёма гостей. О поворотах я узнала через два десятка лет, изучая в этом же павильоне акушерство. Вот почему я так хорошо помню широченные коридоры и высокие окна здания, построенного в начале двадцатого века при участии одного из Великих князей. Я даже могу себе представить, как моя бабушка разглядывала меня в комнате, где солнечные лучи высвечивали металлические инструменты в стеклянном шкафчике. Рассказывая мне о первых минутах нашего знакомства, она заметила, что я неожиданно открыла глаза и уставилась на неё. Я не очень-то верю, что младенец, потрясённый обилием впечатлений, обрушившихся на него в первые часы существования, может концентрировать зрение. Но, признаться, очень приятно сознавать некоторое своё отличие от других. С той минуты, когда мы впервые встретились с бабушкой глазами, её образ накрепко впечатался в матрицы моего мозга.
Тайное моё крещение сорокапятилетняя бабушка организовала вместе со своей младшей сестрой Ольгой в старинном войсковом Спасо-Преображенском соборе, построенном по велению Екатерины Второй. Здесь с конца восемнадцатого века молились солдаты и казаки, принимавшие участие в кавказских войнах. Ольга стала моей крёстной матерью, а «отцом» – родной двенадцатилетний дядюшка Володя. Родители мои при этом событии не присутствовали – отец мог лишиться работы.
Летним июльским вечером, когда улицы города погрузились во тьму, из ворот нашего дома вышли две женщины и мальчик. Собор располагался поблизости, и скоро моя будущая крёстная мать постучала в окно маленького домика, где жил священник. Нас уже ждали: из двери выскользнула женщина с большим чайником и, махнув рукой, приглашая следовать за нею, повела к боковой двери собора. Она постучала условленным ритмом, и мы оказались в одном из боковых приделов. Там уже стояла приготовленная купель. Единственная свеча освещала пространство церкви, где и произошел православный обряд. Никаких записей о нём не сохранилось – через год церковь была уничтожена, Были снесены и все памятники небольшого кладбища вокруг. Там когда – то хоронили известных горожан.
Я представляю себе, как возвращались мои родные домой. Высоко в небе светила луна, освещая силуэты горных вершин. В лунном свете отраженными бликами сверкала белая шапка Казбека. Совсем недалеко шумел Терек. Лаяли собаки… Эту же картину видел и описал великий наш драматург А. Островский, посетивший Владикавказ в позапрошлом веке.
Бабушка моя родилась в 1885 году в семье скотовода-тавричанина, украинца, перебравшегося из Крыма на Кавказ и ставшего весьма успешным купцом, продававшим овечью шерсть в Англию. Вернее было бы именовать его предпринимателем – он сам вместе с пастухами перегонял овец из Ставрополья на заливные луга Прикаспия где-то в районе Кизляра. Бабушка рассказывала, что однажды во время такого перегона он сломал ногу. Помог старый кумык, который обернул ногу своего пациента в шкуру только что освежеванного ягнёнка. Шкура скоро ссохлась и превратилась в своеобразную шину. Перелом великолепно сросся. А благодарный пациент отблагодарил врача несколькими овцами из своего стада.
Мой прадед одним из первых на Кавказе организовал мытьё овечьей шерсти, и эта чистая и очень тонкая шерсть элитных кабардинских овец пользовалась большим спросом. Если бы не его ранняя смерть, он, несомненно, стал бы одним из значительных кавказских предпринимателей.Моя бабушка очень рано вышла замуж за блистательного петербургского артиллерийского офицера, приехавшего на Кавказ, где они и обосновали своё гнездо в доме «на горке».
Бабушка много и охотно читала, хотя образование имела начальное. Ей были знакомы многие события давней истории, как и события недавнего прошлого, например, дело Дрейфуса и дело Андрюши Ющинского (приписываемый ему ритуальный характер убийства бабушка с негодованием отвергала). Знала она и о расстреле цар-ской семьи. Я думаю, что советские граждане из «бывших» передавали эти сведения из уст в уста. Я, как и бабушка, сочувствовала маленькому наследнику, расстрелянному вместе с семьёй. Его портрет был мне знаком, как и портрет Николая Второго, и портреты участников антигерманской коалиции Первой мировой войны: и английского короля Георга Пятого, и президента Франции Армана Пуанкаре, греческого царя Петра и бельгийского принца Альберта. Все они были изображены на Похвальных листах моего отца, одного из первых учеников Ставропольской мужской классической гимназии. Сейчас они украшают стены квартиры моей дочери.
Бабушка была изумительным дизайнером цветочного направления. Более изящных букетов, чем те, которые были собраны её руками, я не видела. Однако использовалась эта кавказская «икебана» не в целях украшения нашего скромного быта. Весной и летом, ранним утром каждого воскресенья бабушка укладывала свои букеты в холщовую сумку и уходила на маленький базарчик за Тереком, именовавшимся «Вторницким». Там она становилась в ряд с другими торговками цветами. Её букеты шли нарасхват. На вырученные деньги она покупала то десяток яиц, то кусочек масла или банку «мацони» – кислого молока – дополнение к скудному рациону тех лет.
Иногда, отправляясь за хлебом, бабушка брала меня с собой. Сначала мы спускались до Терека по улицам, одна из которых первоначально обозначалась как Малорождественская, а позже получившая имя одного из убийц царской семьи Войкова. А потом наш путь следовал по Армянской (прежде носившей имя участника Кавказской войны генерала барона Вревского), заканчивавшейся у обрыва, под которым бушевал Терек. Через бурные потоки реки был проложен привезённый из Англии первый в России металлический (чугунный) мост. Рядом на небольшой площади располагалась пекарня. В её помещение надо было спускаться по крутой лестнице. От хлеба ручной выделки упоительно пахло. Хлебный запах распространялся не только на всю площадь, но и на соседние улицы. Мне тогда казалось, что нет ничего вкуснее горячего ржаного хлеба, запиваемого молоком. Настоящим, натуральным молоком, разносимым по улицам молочницами. Правда, такие радости длились недолго и скоро сменились многочасовыми очередями за хлебными заводскими кирпичиками, быстро черствеющими из-за примесей в них кукурузной муки. Исчезли и молочницы.
Наше путешествие за хлебом было привлекательным ещё и по причине располагавшегося на площади удивительного квартала ремесленников. От постоянного постукивания молоточков по металлу, из которого мастеровые из Дагестана делали посуду, над площадью целый день стоял звон. Тут же в маленьких лавочках торговали медными котлами и котелками, высокими кувшинами – кумганами, инкрустированными блюдами и пр. Кубачинцы выставляли напоказ изумительную посуду, кубки, графины с чернением. Дагестанские женщины расписывали глиняную посуду, которую тут же и обжигали в небольших печах. Всё это кустарное производство через несколько лет пропало, но я успела полюбоваться на искусство кавказских ремесленников и художников.
Более всего бабушка запомнилась мне как защитница всех униженных и оскорблённых. В нашем доме постоянно кого-нибудь лечили. В саду, во дворе или чаще на веранде постоянно обитали облезлые кошки и собаки с повреждёнными конечностями и хвостами, привязанными к обломкам моих школьных линеек, используемых бабушкой как шины. А однажды я увидела бабушку с живой мышью в мышеловке. На расстоянии трёх кварталов от нашего дома бабушка выпустила наглую мышь, не дававшую никому покоя попытками прогрызть половицу под печью.
ЧОКИ
Ветер, рвущийся с моря, свистел в кроне невысоких деревьев, прикрывавших облупленные стены солдатских казарм. Серое свинцовое небо, нависшее над Севастопольской бухтой, казалось, сливалось с таким же серым неприглядным морем. Волны, гонимые по-осеннему холодным ветром, одна за другой накатывали на берег и, отступая назад в море, тащили за собой гальку, оставляя на кромке прибоя водоросли, обломки веток и пену. Печально и грустно было в Севастополе в не менее грустные и тяжелые двадцатые годы двадцатого века.
Вдоль береговой кромки прибоя шла группа, состоявшая из молодой женщины, несшей на руках двухлетнего мальчугана, двух девочек – подростков 15 и 11 лет и девятилетнего мальчика. Старшая из девочек тащила потрёпанную корзину с детским бельём, куском дурно пахнущего солдатского мыла и мочалок из морского огурца – люффы. Два куска льняной ткани должны были заменить полотенца.
Это была семья полковника царской армии, артиллерийского офицера 17 Кавказской артиллерийской бригады, волею судьбы заброшенного ещё в 1916 году в Крым. Главы семейства в Севастополе не было. Он, чудом избежавший расстрела русских офицеров в Крыму по приказу соратницы Ленина Землячки, находился где-то на фронтах Украины. В его полку и в батарее мой дед пользовался громадным уважением своих подчинённых за справедливое отношение к нижним чинам. От желающих служить у него в качестве денщика не было отбоя.
Теперь же его жена и четверо детей, ютившиеся в солдатских казармах, существовали только за счёт остатков сохранившихся вещей, меняемых на рыбу у местных рыбаков. Впрочем, рыбакам было хорошо известно их бедственное состояние. Нередко они дарили семье остатки своего улова. Иногда и солдаты притаскивали котелок супа или каши, а то и буханку хлеба.
Ранним утром к ним в дверь постучала соседка и сообщила, что членам семей разрешено мыться в бане тёплой водой, оставшейся после мытья батальона. Соседка пообещала занять место в очереди у одноэтажного домика, где скопились женщины и ребятишки. Туда же направилась и маленькая группа, описанная мною выше.
Идти было трудно. Ветер подталкивал, задирал одежду и закручивал вокруг ног юбки матери и девочек. Порой их окатывали брызги разбушевавшегося Чёрного моря. Малыш, закутанный в старое одеяльце, прижимался к матери, обхватив её шею загоревшими смуглыми ручонками. Обе девочки, борясь с ветром, поворачивались спиною к движущимся воздушным потокам, замедлявших скорость их движения.
Внезапно их остановил крик старшего мальчика, который, отстав, разглядывал на камнях у линии прибоя маленький чёрный комочек. Комочек оказался птенцом чайки. Он почти не реагировал на голоса детей. Но при прикосновении открывал розовый клюв и издавал слабый шипящий звук. Крылья птицы были покрыты мазутом, что определяло её быструю гибель.
Мать, поставив на песок младшего, наклонилась над несчастным птенцом. Вытащив кусок старой газеты, в котором находилось мыло, она завернула чужого детёныша и осторожно поместила его в корзину. «Грешно оставлять без помощи живое существо, – сказала она, – ему надо помочь». Остальную часть пути дети по очереди заглядывали в корзину, чтобы убедиться, что их подопечный ещё жив. Даже самый маленький перестал цепляться за мать и, свешиваясь, тоже пытался рассмотреть ношу старшей сестры.
Соседка, очередь которой уже подошла, пропустила их впереди себя и своих ребятишек в тесный и шумный предбанник. Потом в большой комнате они целиком заняли каменную скамью и предались блаженству общения с тёплой водой. Малыша посадили в тазик, и он, зажмурив глазки, терпеливо пережидал, пока мать перестанет намыливать его хохолок. Девочки осваивали душ, брызгая друг в друга тугими струйками воды, радостно повизгивая.
Когда купание окончилось, все вспомнили о чайке и обнаружили её под лавкой. К всеобщему удивлению птенец утратил мазутный покров, в чём ему помогли заботы старшего мальчика, занимавшегося птицей больше, чем самим собой. Казалось, что чайке не менее, чем детям, доставило удовольствие тёплое очищающее купание.
Когда все вернулись домой, удивлению не было предела. Полувзрослый птенец сверкал ослепительной белизной крыльев. На лбу красовалось чёрное пятнышко.
По общему согласию птицу назвали Чоки. У неё оказалось сломанным правое крыло. Мать приспособила школьную линейку, соорудив из неё некое подобие шины. Она сопоставила обломки крыла и туго прибинтовала их к деревяшке. Это сооружение мешало передвижению, и птица печально сидела в углу. Неудачно закончилась и первая попытка накормить Чоки. Она не смотрела на предлагаемую ей черноморскую хамсу. И только беспомощно открывала рот, издавая знакомое шипение. Тогда мать, зажав Чоки между колен, насильно раскрыла её клюв и затолкала в глубину глотки первую рыбку, которую птица, к восхищению детей, проглотила. За нею последовали вторая, третья… Через день Чоки, таща за собою крыло – линейку, ковыляла к кормушке. Через две недели чайка вместе с детьми стала появляться во дворе, очевидно считая детей членами птичьей стаи. Её присутствие вблизи детворы заметили соседи. Нередко они баловали птенца рыбкой, удивляясь его прожорливости.
За месяц Чоки повзрослела, и однажды мать развязала бинты и удалила линейку. Чайка, теперь это уже была вполне взрослая птица, осторожно расправила крыло, потом так же осторожно уложила его на теле на место, где ему было положено находиться. На дворе было ещё холодно. Клочья снега лежали на берегу, и дети сидели дома. Их одежонка не спасала от холодного северного ветра. Чоки тоже находиласьвместе со всеми. Но теперь она важно расхаживала по центру комнаты и, словно проверяя, распрямляла то одно, то другое крыло.
А когда, наконец, выглянуло весеннее солнышко, и на кладбище защитников Севастополя зацвёл розовый тамариск, мать открыла дверь, приглашая Чоки выйти навстречу тёплому воздуху и свободе, чем она не замедлила воспользоваться. Все пошли следом. Потом, немного потоптавшись на одном месте, подбадриваемая криками ребят, вдруг побежала по песку и, распустив крылья, заскользила параллельно земле. Затем, сделав несколько взмахов своими сильными крыльями, взмыла высоко, высоко, присоединившись к другим чайкам, бороздивших сиренево – голубое весеннее севастопольское небо. Девочки потом уверяли, что Чоки попрощалась с ними пронзительным криком. А люди сообщали, что они неоднократно видели белую птицу, описывающую круги над их домом. Дети подолгу всматривались в мелькавших над Северной стороной птиц, которые пикировали в воды бухты и взмывали с серебристой рыбкой в клюве. Да разве угадаешь, какая из них была Чоки?
Матерью была моя бабушка, а старшую девочку звали Ниной, как звали и мою мать.
ИОСИФ И ДРУГИЕ
Бабушка призревала не только животных, но и людей. Регулярно раз в месяц в нашем доме появлялся местный великовозрастный городской дурачок Ёся. Это был типичный олигофрен с маленькой дегенеративной головкой и длинным туловищем. Членораздельная речь у него отсутствовала. Но поведение было правильным, он понимал всё, что ему говорила бабушка. Она знала его с самого рождения. Его родственники жили напротив. Маленького Иосифа воспитывали бонны и гувернантки. В годы революции отца Ёси, богатого коммерсанта, убили, мать умерла ещё раньше. Где теперь жил богатый наследник, не знал никто. Помню, как однажды в разговоре мамы и бабушки я услышала слова: наследственный сифилис.
Ёся был одет в отрепья. Грязный и лохматый, с мешком за плечами, в сопровождении своры собак, он протискивался через калитку и направлялся к нам на второй этаж. Собаки в терпеливом ожидании устраивались у калитки на улице, не смея проникнуть во двор.
Бабушка, усаживая Ёсю за стол маленькой кухни, спрашивала: будет ли он есть борщ? В ответ он что-то урчал и кивал головой. Когда на столе появлялась тарелка, Ёся брал ложку и начинал аккуратно есть, отламывая от ломтя маленькие кусочки хлеба. Воспитание сказывалось!
В мешок своего подопечного бабушка всегда клала какие-то продукты, которых и у неё самой было мало. Летом она посылала младшего сына в сад, и он приносил поспевшие фрукты. Их бабушка тоже отправляла в мешок. Нередко там содержались остатки чьих-то обедов и хлеб. Обычно всё это доставалось собакам, следовавшим за беднягой по пятам. Собаки в то же время охраняли своего друга, не подпуская к нему агрессивно настроенных мальчишек.
Уходя, Ёся произносил длинную фразу, состоящую из серии последовательных звуков: уа-а-а-оау – вот!
– Приходи к нам еще, – говорила бабушка, провожая его до двери, – тарелка супа для тебя всегда найдётся.
На пороге Ёся поворачивался, снова произносил тот же набор звуков, в котором звучала благодарность и, поклонившись бабушке с грациозностью французского графа, грохоча тяжелыми сапогами по деревянным ступеням лестницы, покидал наш дом.
– Бедняга, бедная Беллочка, – говорила бабушка, следя из окна, как её гость в сопровождении собак удалялся по улице и скрывался в переулке. Беллочкой звали его мать.
У Иосифа был небольшой круг знакомых, которые, как и мои родные, знали его с детства. Строго по расписанию он бывал и у них.
Чаще, чем Ёся, бабушку посещала и другая наша соседка Екатерина Богдановна. Она была старше бабушки и жила в комнатке одноэтажного флигеля, который тоже когда-то принадлежал ей. Полы в её убогом жилище были гнилые и в некоторых местах провалившиеся. Вдоль одной стены стояли подрамники картин её сына. Хозяйка «квартиры» лежала на железной койке, свернувшись калачиком и прикрываясь ватником, который она носила постоянно, жалуясь на зябкость. Однажды бабушка, обеспокоенная её долгим отсутствием, послала меня к ней с кульком поспевших винограда и персиков, и я стала невольным свидетелем её быта. Жила старушка на крошечную пенсию и подрабатывала на главной городской почте составлением писем неграмотным людям. Она знала французский и свободно на нём говорила. Но эти знания никому не были нужны. Её сын, одарённый художник, пропал в первый год войны. Екатерину Богдановну вызывали в НКВД, допытываясь, не знает ли она, куда он девался. А она, подозреваемая в предательстве единственного сына, говорила бабушке, что это лучше, чем «похоронка». Бабушкина приятельница, получившая образование в Париже, перед революцией вернулась в Россию. Как и у Ёси, её родные тоже стали жертвами событий революции и гражданской войны.
Основной целью посещения Екатерины Богдановны была всё та же тарелка супа и потребность в курении, от которого пальцы этой маленькой и некрасивой женщины приобрели коричневый оттенок.
– У меня и лёгкие такого цвета, – говорила она мне и хрипло смеялась. Говорила она с французским прононсом, что удивляло меня не меньше, чем её осведомлённость в цвете собственных лёгких.
– Овладеть французской манерой речи очень легко, лишь стоит вообразить, что у тебя во рту горячая картофелина, – говорила она мне и учила произносить французское приветствие: бон жур, мадмуазель!
От предлагаемого супа бабушкина приятельница постоянно благородно отказывалась, но после уговоров соглашалась на «чуть-чуть». А вот когда бабушка предлагала ей мелко нарезанный и высушенный табак из нашего сада, она оживлялась, скручивала из обрывка газеты папиросу и жадно затягивалась. Табак дедушка сажал сам, а потом по собственной технологии сушил и нарезал его. Табачные стебли он резал ножницами, они тоже шли в дело. Иногда стебли резала и я.
Потом начинались разговоры о прошлом. Все трое – дед и обе женщины – погружались в воспоминания. Мне это надоедало, и я убегала в сад, где меня ждала подружка Аидочка. Теперь я жалею об этом.
– Милюсю следует скоро вывозить в свет, – однажды сказала Екатерина Богдановна.
– У неё нет корсета, – пошутила бабушка, – хотя можно попробовать, у меня есть корсет моей мамы.
Корсет из китового уса, изрядно потрёпанный, с вылезающими из дырок костяными пластинками, обернулся вокруг моей талии дважды.
Дед, наблюдавший за нашей примеркой, поинтересовался, на чём это они собираются осуществить свой замысел. Улыбающаяся бабушка ответила, что у нас есть тележка, на которой обычно вывозили из огорода картофель. Я расхохоталась, представив себя в громадном, сползающем с меня корсете, сидящей на тележке, в которую впряжены все трое милых моих стариков.
Я так отчётливо запомнила убогую одежду обеих, казавшихся старухами, женщин – бабушки и её приятельницы, что иногда даже плачу. С какой радостью поделилась бы я сейчас с ними своим избыточным гардеробом. Хотя покрой и современные ткани вряд ли бы их порадовали. Они знали лучшие времена.
Мама моя относилась к Екатерине Богдановне с явным уважением. В годы гражданской войны и голода она поделилась с нею кусочком хлеба, как это сделала и наша соседка грузинка Тасо. Мама рассказала мне об этом, и я тоже испытывала к ним благодарные чувства за добрые отношения с моей мамой.
Зимой сорок третьего года за гробом шли я, мама и бабушка. И ещё две соседки. А в семидесятые годы во двор дома, где уже не было флигеля, пришел странный пожилой человек в берете и с шарфом на xee. Люди, жившие теперь в новом уродливом доме на этом месте, ничего не могли ему сказать о матери, которую он искал. Сам он не догадался заглянуть в наш дом, где ещё жили мои родители.
САД
Весь бело – розовый на фоне голубом
Вишнёвый сад в цветении весеннем.
А в пору летнюю лиловым напоён
Он цветом ягод с птичьим пеньем.
В дни осени его листва пылает красным,
И в сочетанье с золотом он кажется прекрасным.
Зимой закован в белом сне
Мой чудный сад мечтает о весне.
Сад моего деда был наполнен растительной жизнью от корней до верхушек деревьев. В зарослях персидской сирени пели соловьи. Послушать маленьких певцов собирались соседи и знакомые. Во двор выносились стулья, и слушатели до глубокой ночи наслаждались пением. Пели соловьи и на рассвете, приветствуя зарю. Здесь, у подножия Кавказской горной гряды рассвет был особенным. В прозрачной предутренней полутьме вдруг малиновым цветом вспыхивала снежная шапка Казбека. Потом начинали светиться другие снеговые вершины. И вскоре оранжево-огненный диск солнца, словно артист на эстраду мира, выкатывался на небосклон. Пасхальным утром мама уверяла меня, что солнышко «играет», радуясь Воскресению Христову. И мне казалось, что оно действительно меняло интенсивность своего свечения.
Весной меня более всего привлекали остроконечные с шипами ветви кустарника, называемого мамой японской айвой, нисколько на известную айву не похожего. Вот только если он из Японии… В мае красноватые ветви, ещё лишенные листьев, покрывались малиновыми цветами, казавшимися в солнечных лучах перламутровыми.
Белые раскидистые ветви спиреи, похожие на венки для невест, перегораживали садовые дорожки. В углу у соседского забора в зелёных зарослях белыми звёздочками светились цветы жасмина. Их нежный запах наполнял двор и проникал на улицу, заставляя прохожих глубже втягивать в себя воздух. Удивительно, но память о садовых ароматах до сих пор хранится в серых клеточках моего мозга.
В середине весны громадное дерево белой акации, стоявшее у ворот нашего дома, дарило нам нежнейшие запахи своих соцветий. Появившиеся после войны духи «Белая акация» лишь отдалённо напоминали мне настоящие запахи живого дерева. И ещё я помню аромат цветущих лип на главном городском проспекте, наполнявший собою всю эту небольшую улицу длиной всего в 1700 шагов. Запахи усиливались во время жаркого дня или после кратковременного дождя. Акацию спилили во время войны. Мама и тётя долго распиливали её желтоватый ствол. Иногда им помогала и я. Акациевых поленьев хватило на две зимы. Но мне было жаль старое дерево.
А как изумительны запахи летнего сада после грозы! Только что затихли угрожающие раскаты грома, ещё напоминающего о себе отдалённым старческим ворчанием. Молнии, полосовавшие небо, теперь превратились во всполохи света где-то на краю горизонта. На листьях, в глубине цветов хрусталём сверкают дождевые капли, преломляющие солнечные лучи в мгновенно исчезающие яркие маленькие радуги. Кусты жасмина, словно заигрывая с тобою, осыпают тебя последними запасами влаги, затаившейся в их глубине. Запахи свежести перемешиваются с ароматами цветов. Пахнет сырой землёй, горьковатыми листьями орехового дерева.
Сад был полон чудес, требовавших моего участия в раскрытии растительных тайн. Хотя таинств в мире местных насекомых и земноводных тоже было немало.
Под камнями, всякую весну тщательно покрываемыми раствором извёстки, которыми были выложены контуры дорожек, таилась всякая живность – от серых незаметных мокриц, мелких чёрных и более крупных рыжих муравьёв, розовых дождевых червей до больших суетливых жужелиц с фиолетово-золотистыми надкрыльями. В глубине сада на обогреваемых участках земли лежали большие серые бородавчатые жабы. Жабы с удовольствием грелись на солнышке, их выпуклые глаза были прикрыты плёнками полупрозрачных век. Иногда жабы, не открывая своих очей, начинали беспокойно шевелиться и извлекали из-под себя при помощи очень длинных пальчиков своих лапок мешавший им камешек. Потом они снова замирали, впитывая всей своей бородавчатой кожей живительное тепло солнечных лучей. Дед не разрешал их трогать – они были его сообщниками в борьбе с вредителями растений. Но я иногда, подкравшись к жабьим лежбищам, почёсывала тонкой тростинкой спинки дремлющих животных. Жабы при этом потягивались, выгибали туловища и задние лапки. И немедленно исчезали в садовом винегрете, стоило лишь мне заметно для них шевельнуться. Дед восхищался этими созданиями и испытывал к ним уважение за их трудовую деятельность в деле очищения сада от комаров и слизняков. Хотя я не совсем уверена, едят ли слизняков лягушки. Когда-то я знала их рацион, сведения о котором почерпнула из фабровской «Жизни насекомых», прочитанной мною на десятом году моей жизни.
Весной, всякий раз, когда пионы, раскрывали тайники своих верхних малиново-зелёных, скрученных в спирали листьев, в их глубине обнаруживались тугие шарики будущих цветов. Я часто бегала смотреть, как из раскрывающихся буквально на глазах бутонов разворачиваются бело-розовые или малиновые, нежно пахнущие лепестки. Очень скоро в глубине цветков обнаруживались сверкавшие золотом жуки-бронзовки. С того времени я очень остро ощущаю оттенки цвета, и всякий раз не без волнения вглядываюсь в его переливы, образуемые живою прелестью цветка. Мои попытки повторить всё это в акварели заканчивались разочарованием.
Когда в саду расцветала сирень – простая, махровая, белая, сиреневая и даже тёмно-фиолетовая, французская и персидская, в нашем доме появлялись знакомые, друзья и другие товарищи, привлечённые красотой необыкновенных цветочных кистей и возможностью заполучить красоту бесплатно. Дед приставлял лестницу к глухой стене соседнего дома, выходящей в наш сад и, ломая ветви, одарял всех жаждущих. Люди уходили от нас, прижимая к груди охапки ароматных цветов.
– Дедушка, почему ты ломаешь все ветви и отдаёшь их другим людям? – спрашивала я, восставая против такого варварского уничтожения сирени.
– Сирень ещё больше расцветёт на следующий год, – отвечал мне дед, – а мы с тобою уже успели налюбоваться ею. Пусть и другим она доставит удовольствие.
Через много лет точно так же поступали и мои родители, раздаривая цветы соседям и знакомым.
БАБОЧКА
Однажды белая с чёрными кружочками на крыльях бабочка-капустница порхала в нашем саду. Всякий раз, когда я пыталась накрыть её марлевым сачком, капустница взмахивала крылышками и улетала. Наконец после долгих усилий бабочка стала пленницей.
Я ловила бабочку не просто так, для развлечения. Я решила собирать коллекцию бабочек. И капустница должна была стать в ней первым экземпляром. Решение собирать бабочек появилось у меня после того, как мама рассказала, что когда дедушка был мальчиком, он собирал бабочек. Собирал он их и тогда, когда стал взрослым. Он привозил редкостных красавиц из разных стран, и все соседи и знакомые приходили в дедушкин дом, чтобы полюбоваться удивительным зрелищем. Бабочки, наколотые на специальные булавки, хранились в плоских ящичках со стеклянными крышками. Правда, к тому времени, как я появилась на свет, от коллекции ничего не осталось – она сгорела (украдена?) в пожарах гражданской войны.
Преодолевая внутреннее сопротивление, я достала припасённую длинную булавку и нанизала на неё маленькое тельце. Бабочка была ещё жива и пыталась освободиться. Но вскоре замерла. В это время с работы пришел дедушка.
– Дедушка, – закричала я, – я тоже начала, как и ты, собирать коллекцию! Посмотри, какую хорошенькую бабочку я поймала!
И я показала ему бабочку, ожидая похвалы. Но дедушка, снимавший в прихожей куртку, глянув на экспонат, который слегка шевельнул крылышками, неожиданно для меня не только не выразил восторга, а, нахмурившись, сказал:
– А она ведь живая и будет жить в мучениях еще некоторое время. Тебе её не жаль?
– А как же тогда собирать коллекцию? – озадачено спросила я. – Ведь ты тоже когда-то ловил бабочек.
– Я не заставлял их мучиться. Пойманную бабочку я помещал в баночку с ваткой, смоченной хлороформом, и она засыпала навсегда. Я не думал, что ты у меня такая безразличная к чужой боли, – и дедушка, взяв газету, уселся на скамью, в ожидании ужина.
А я, опустив голову, с пылающим от стыда лицом, отправилась на веранду и отпустила свою пленницу. Неожиданно бабочка замахала крылышками и, сделав неуверенный круг, села на лист куста сирени.
– Дедушка, дедушка, – закричала я и побежала в дом. – Дедушка, бабочка не умерла, она даже может летать!
Дедушка посмотрел на меня поверх очков:
– Эта бабочка обречена, она не проживёт положенного ей срока. Бабочки живут недолго. Но они, как и другие насекомые, и животные, и люди испытывают боль. Никогда никому не делай больно.
Летними вечерами дедушка с бабушкой, стоя у открытого окна галереи, часто любовались на свой цветущий сад и на великолепную горную панораму. Иногда воздух всего бассейна Терека, вырывавшегося из горных теснин вблизи нашего города, был так чист, что создавал особую зрительную иллюзию. Казалось, что горы находятся совсем рядом, что они нависают над городом. В такие дни были отчетливо видны скалы и обрывы, глубокие провалы и зелёные альпийские луга у основания горной гряды. Справа на фоне быстро темнеющего вечернего неба малиновым цветом светилась вершина Казбека, которая несколько минут назад ещё сверкала серебром вечных снегов.
ЦЕРКОВЬ ИЛЬИ ПРОРОКА
Старое Владикавказское кладбище, расположившееся рядом с маленькой церковью Ильи Пророка, находилось на юго-западной окраине города.
Стояла замечательная кавказская осень, раскрашенная багрянцем и золотом. В солнечных лучах пламенели склоны ближайших отрогов Столовой и Лысой гор. На фоне голубого неба белой шапкой отмечала себя вершина Казбека. Там, где горы расступались, хорошо обозначалось и начало Военно-Грузинской дороги.
День был тёплый и тихий. У церкви и на кладбище никого не было, кроме мамы и меня. В ожидании похоронной процессии нашего умершего знакомого мы бродили по погосту, читая надписи на редких памятниках. Кладбище было очень старым – большинство его могил казались заброшенными, многие из них сравнялись с землёй. Буйная дикая растительность, покрывавшая могилы летом, побурела и высохла. Стебли её цеплялись за чулки и подолы платьев, оставляя на них колючие семена разных трав или головки созревшего репейника.
Искать знакомые имена на этом кладбище не имело смысла – все наши умершие покоились в других местах, часто нам неведомых. Революция и гражданская война разбросали их далеко от тех мест, где они должны были бы лежать вместе со своими родственными предшественниками. Но уж так устроен наш мир, что, бывая на кладбищах, мы часто читаем надписи на могильных камнях, отмечая про себя возраст ушедших, словно это нам нужно для подсчётов своих собственных отношений с жизнью и смертью. Мы пытаемся представить себе, какими они были, ушедшие раньше нас. И всегда удивляемся, когда срок жизни, обозначенный в скупых надписях, невелик. И успокаиваем себя, что владелец надписи уже достаточно (по сравнению со своим собственным возрастом) пожил на свете.
Недалеко от церкви исследовательницы кладбищенской истории обнаружили несколько больших серых прямоугольных гранитных глыб, которые почти полностью ушли в землю. Наверное, земля на этом кладбищенском холме была очень мягкой, и памятники прятались от нескромных глаз под её защиту.
Внезапно мама остановилась, усмотрев на поверхности одной плиты какое-то подобие букв. Тяжелая плита, едва возвышавшаяся над переплетением трав, была покрыта коричнево-желтыми лишайниками. Мама присела на выступающий её край и стала водить по шероховатой поверхности чуткими тонкими пальцами.
– Здесь покоится, – медленно прочитала она, всё время останавливаясь и проверяя себя, – прах раба Божьего…– Она еще раз прощупала все предшествующие высеченные в толще гранита углубления бывших букв.
– Не могу разобрать дальше, – обратилась она ко мне, с любопытством наблюдавшей за попыткой матери разобрать надпись.
– Дай я попробую, – сказала я и, присев рядом, стала тоже ощупывать тёплый, нагретый солнцем камень.
– Тут, кажется, буква «к», далее «а», затем «п», – воскликнула я, радуясь своему открытию. – Мама, смотри – вот «и» и «т», опять «а», далее «на». Капитана. Здесь покоится прах раба Божьего капитана! Капитана К, смотри, это большое К!. А теперь о… р… н еева. Капитана Корнеева!
Моя матушка повторила мои движения и снова ощупала очертания букв.
– Верно, капитана Корнеева. Только вот инициалы совсем стёрлись. А тут уже легче – погибшего при перестрелке с горцами у села Балта 25 сентября 1839 года.
Были ли там еще какие – либо слова, выяснить не удалось – мешала земля, в которую погрузилась плита. А земля умеет скрывала свои тайны.
– Капитан Корнеев был убит сто лет назад вот там, где начинается Военно-Грузинская дорога, – и мама указала рукой то место, где произошла драма. – Его убили в такой же осенний день. А селение Балта, находящееся у начала дороги, соединяющей Россию и Грузию, существует и сейчас.
– Мама! Почему его убили?
– Тогда Россия покоряла Кавказ. А горцы были против. Вот и началась война, которая длилась много лет. Твои прадеды принимали в ней участие.
– Больше такой войны не будет? – с надеждой спросила я.
– Надеюсь, не будет, – ответила мама.
– А мне жаль этого капитана Корнеева – сказала я и положила на камень памятника сплетенный из стебельков трав веночек. Так я впервые узнала о Кавказской войне, разыгравшейся в моих родных местах в 19 веке.
Через много лет моя крохотная внучка по собственной инициативе сплела из таких же былинок подобный веночек и положила его на заброшенную могилу защитников Севастополя на Северной Стороне. Совпадение или наследственность?
СОСЕДИ
В большом дедовском доме нам принадлежали только три комнаты, хотя население дома насчитывало 19 человек. Все остальные жилые площади занимали квартиранты. Трое из них, вселившиеся в наш дом насильственно, узурпировали самую большую комнату, перегородив её пополам, не спросив на это разрешения деда. Эта троица держалась обособленно, дед отношения с ними не поддерживал. Видимо, эти квартиранты считали, что им дозволено отнимать чужое, не испытывая неловкости от того, что сам хозяин с двумя взрослыми сыновьями, с дочерью и с женой, моей бабушкой, теснились в двух небольших комнатах. Третью комнату занимали мама, папа и я. Но такое это было время, когда наглец с партийным билетом ВКП(б) чувствовал себя хозяином, хотя у него имелся в селе собственный дом, куда вся эта семья уезжала на лето. Зимой на нашем втором этаже обитали многочисленные родственники узурпатора. Правда, счастья ему грабёж не доставил – детей у него не было, жена болела туберкулёзом, а племянник, живший тоже в нашем доме, погиб от злоупотребления наркотиками. Дед всё собирался судиться, но начавшаяся война смешала все планы. А после войны эти нежелательные соседи перемёрли один за другим. Но и с нашей стороны уже некому было бороться за наше имущество.
Зато я с благодарностью и даже с нежностью вспоминаю других наших соседей, которые в 1914 году бежали из Турецкой Армении. Они были выходцами из сёл под Эрзерумом. Через Грузию, по Военно-грузинской дороге, преодолев Кавказский хребет, они оказались в нашем городе. Почему они обратились за помощью к моему деду, не знаю. Возможно, дед был знаком с кем-то из них раньше, когда в 1907 и 1914 годах стоял лагерем со своей артиллерийской бригадой под этим городом? Он хорошо знал о происходивших там событиях. Несчастные люди просили деда разрешить им, пока не найдут себе работу и не окрепнут, временно пожить в полуподвальных помещениях дома, бывших дедовских мастерских. Там они просуществовали до конца своих жизней, пережив самого хозяина.
Эти соседи были скромными и обязательными людьми. Никто из них никогда не претендовал на урожаи дедовского сада, не покусился ни на один цветок. Обычно, когда поспевал урожай, дед разделял его между всеми. К нашей семье все эти люди относились с уважением и благодарностью. Плата, которую они вносили за проживание, была символической и целиком шла на уплату налогов. На себя дед не истратил ни одного чужого рубля. Да и взять с квартирантов было нечего.
В большой полуподвальной комнате с земляным полом, игравшей когда-то роль кладовой, жила старая тётя Карина. Эта женщина перенесла все ужасы армяно-турецкой резни и, казалось, навсегда утратила способность улыбаться. Её старшая дочь была похищена и увезена турками в Стамбул, где пополнила ряды пленниц гаремов. Высокая, худая, с прядями собранных в пучок седых волос, Карина производила на меня странное впечатление. Я немного её побаивалась. Но когда однажды она, плохо владевшая русским языком, остановила меня и, неловко погладив мои вихры высохшей коричневой рукой, произнесла: «Ахчик-джан, барев!», я перестала её бояться. Я знала, что означают эти слова: «Девочка, дорогая, здравствуй!». Семья Карины состояла из восемнадцатилетнего сына Мугуча (Макартыча) и внучки Амалии, которая была старше меня года на два. Мугуч погиб в боях Отечественной войны где-то под Ленинградом (об этом мне стало известно из интернета лишь в 2008 году). Но его мать так и не узнала о месте его гибели. После того, как закончились бои под Моздоком, где, по их предположению, были их сыновья, Карина вместе с другой нашей соседкой, Репсинэ, сын которой был мобилизован вместе с Мугучем, ездила в те места и облазила все блиндажи и окопы. Что она там видела, можно только предположить. Сына она там не нашла, и всё продолжала ждать его до своей смерти. Ей всё казалось, что он попал в плен и обязательно вернётся.
Карина торговала на местном рынке зеленью. Летом на рассвете она уходила на городской базар. Там она покупала у местных казачек зелёные приправы: петрушку, лук, укроп, кинзу, эстрагон, тархун и делала из них пучки, стоимостью в одну или три копейки. Доход её вряд ли покрывал потребности.
Маленькая Амалия тоже помогала бабушке, продавая леденцы, изготовляемые какой-то армянской артелью. Обычно в ожидании покупателей девочка сидела на скамеечке у ворот и вязала. Бабушка обучила её искусству вязания знаменитых армян-ских платков, которые славились на весь Кавказ своей красотой и добротностью. Иногда она отрывалась от этого занятия, чтобы поиграть со мною в мячик или в классики. В укромном уголке за воротами мы хранили две каменные плиточки, которые использовали в игре. Но потом Амалия снова возвращалась к прерванной работе, торопясь выполнить заданный бабушкой урок. Карина приходила с базара ночью, тяжело ступая уставшими ногами в грубых башмаках. Стук этих башмаков был слышен на расстоянии сотни метров от наших ворот. К этому времени у Амалии был всегда готов ужин.
Зимой, когда зелени на рынке не было, Карина тоже занималась вязанием. Тогда Амалия не смела играть со мною. Обычно обе, и бабушка и внучка, усаживались у стола с керосиновой лампой и молча работали. В их комнате было тепло – дед очень давно соорудил им печь. Нередко и я устраивалась рядом и читала Амалии сказки. Между прочим, бабушка и внучка научили и меня своему искусству. А вечером в день смерти моего дедушки Карина, взяв за руку, увела меня к себе и уложила спать вместе с Амалией. Она долго держала меня за руку, гладила её своими огрубевшими от постоянной возни с растениями и водой руками и говорила мне по-армянски что-то явно успокаивающее и доброе. Я долго и безутешно всхлипывала, пока не забылась в своём первом горестном сне.
Соседи наши были знатоками использования приправ, и к нам на второй этаж доносились ароматы трав, употребляемых ими в пищу. Когда на дереве дикой алычи появлялись зелёные завязи, соседки просили у деда разрешения срывать их, употребляя вместо не созревших ещё помидоров.
Когда с работы возвращался мой дед, соседки вставали, приветствуя его, а он всякий раз сердился за это выражение почтения. Но я видела, что они искренне уважали моих стариков за понимание их трудной жизни.
Я любила наших соседей и всегда чувствовала их доброе расположение к внучке «хозяина», как они уважительно называли моего деда. Это были славные люди, которые переживали вместе с нами все тяготы жизни во время войны.
ШАРИК
Шарик жил в нашем дворе и принадлежал всем. У него была прелестная мордочка с выразительными глазами и с небольшими висячими ушками, которые обладали способностью превращаться в стоячие, если Шарик был чем-то заинтересован или лаем охранял наши владения от вторжения посторонних лиц. И голова, и тело, и лапки, и хвост были чёрными. Розовым был только язык, который свешивался изо рта, когда пёсик приходил в состояние возбуждения. Впрочем, в этом состоянии он находился постоянно. Как-то в собачьем справочнике я увидела белого породистого шпица. Шарик, несомненно, принадлежал к этой породе – аккуратный, с красивыми лапками, лохматым чёрным воротником он походил на испанского гранда. Не хватало только шпаги, пристёгнутой к его тонкой талии. Над аккуратным шариковым тельцем постоянно в виде дуги торчал хвост. Длинная шерсть хвоста висела над спиной и делала хвост похожим на веер, которым Шарик беспрестанно пользовался. Широкие шерстяные галифе вокруг бёдер создавали впечатление, что на собаке надеты испанские штаны.
Шарик постоянно искал общения со всеми жителями нашего дома. Жил наш собачён во дворе в утеплённой будке. На месте дверцы был прибит квадратный кусок бывшего текинского ковра, пожертвованный кем-то из соседей. Когда Шарик покидал будку, он носом поддевал край твёрдой занавески и, вывернув её наружу, высовывал нос, а потом выбирался сам. Иногда он лежал на «порожке». И отогнутая занавеска лежала на нём. При малейшем стуке калитки Шарик настораживал ушки и мчался к воротам. Если это был кто-то из своих, он начинал радостно повизгивать и обмахиваться своим опахалом, поднимая тучи песчинок. Его великолепный хвост содержал в себе множество посторонних примесей – пыли, мелких щепок, лепестков цветов, листьев, обрывков шерстяных ниток от знаменитых платков. Наши попытки расчесать Шарика всегда заканчивались неудачей – в его густой шерсти примесей только прибавлялось.
Шарик был непременным участником всех событий, происходящих во дворе. Его обычно не замечали или ругали за чрезмерное любопытство. Но стоило кому-либо сказать ему доброе слово, как Шарик начинал прыгать на собеседника, демонстрируя невиданную реакцию счастья.
Днём, когда взрослые были на работе, Шарик бродил следом за мною по саду, внимательно наблюдая за моими занятиями. Если я следила за живностью, прятавшейся под камнями дедовского сада, Шарик терпеливо ждал, когда я закончу свои исследования. Иногда и сам принимал участие, пытаясь, как кошка, дотронуться лапой до движущегося объекта, и тут же пугливо отскакивал в сторону. Если я взбиралась на дерево, Шарик становился на задние лапы, опираясь передними на ствол и тихо скулил. Может быть, ему казалось, что я залезу в недоступное ему небо? Когда я уходила в дом, Шарик печально плёлся в свою будку.
Я не знаю, как Шарик оказался в нашем дворе. Но на улицу он никогда не выходил один. В ту пору по улице ездили собачники. Это было омерзительное зрелище. Худая лошадёнка тащила повозку, в местном наречии «бричку», на двух колёсах. В бричке стояла будка с дверью, запираемой на деревянный шест, который вкладывался в специальные металлические скобы. Один конец шеста заканчивался металлической пикой с крючком. Улицу оглашал отчаянный вой и собачий лай пленённых братьев наших меньших. Такие бригады живодёров существовали достаточно долго. Говорили, что у собачников есть разнарядка (слово-то какое!) на количество отлавливаемых псов. Обычно собачники промышляли на рассвете, но когда план был не выполнен, они могли появиться на наших улицах и днём. Собаку можно было спасти, добравшись до управления горзеленстроя, в ведении которого находились не только городские растения, но и вся городская живность, подлежащая уничтожению. Там собак держали три дня, в надежде, что хозяева выкупят своих животных, а позже, если этого не случалось, ликвидировали. Эта практика давала живодёрам дополнительный доход. Возможно, Шарик имел опыт общения с этой страшной службой.
Обычно из калитки высовывался кончик любопытного носа, который в последующее мгновение скрывался в глубине двора. Однажды он был замечен. И в нашем дворе появились ужасные ловцы животных. На защиту Шарика выстроился наш небольшой дворовый батальон во главе с бабушкой, тётей Маней, с её сердечной недостаточностью, худенькой, всегда печальной тётей Кариной, тётей Репсине, моей мамы и меня. Я с дедушкиными граблями стояла позади грозной когорты. Собачники растерялись и ретировались. И некоторое время обычно нараспашку открытую калитку стали закрывать на крючок.
Шарик осмеливался переступить порог калитки только в присутствии дедушки, подметавшего улицу. Он словно знал, что дед его в обиду не даст. Только тогда, когда началась война, собачники с улиц нашего города исчезли, чтобы снова возродиться, когда война закончилась.
Кормила Шарика обычно бабушка. Но и соседи несли ему остатки своих обедов. Больше всех Шарик любил моего деда и ждал его возвращения с работы – дед всегда приносил ему что-нибудь вкусненькое. Если дед брал метлу и скребок и шел подметать улицу, Шарик всегда был рядом. Когда 6-го сентября 1942 года дед упал на тротуаре у дома, а прибежавшая на крики соседей бабушка сидела на земле и, держа голову деда в руках, молила его не умирать, Шарик был рядом. И не отходил от бабушки все три дня, пока длились похоронные приготовления.
Сопереживание и любопытство заставляли Шарика сопровождать моего дядю Вячеслава и его охотничью собаку Альму на охоту. Только чрезвычайные обстоятельства, поглощавшие его внимание, могли отвлечь Шарика от этого занятия. Например, приготовление соседями хаша – особого кавказского мясного жирного блюда из коровьих или бараньих кишок. Шарику всегда доставались забракованные кусочки.
Одно время лисиц из соседних лесов стало интересовать содержимое курятников во дворах домов, расположенных на окраинах города. Владельцы куриных хозяйств обратились за помощью к местным охотникам. Дядя мой охотником был отличным. На охоту он уходил в вечерних сумерках. И нередко возвращался с добычей. У моей тётушки, маминой младшей сестры, появился лисий воротник. Она сама выделала шкурку, сохранив морду зверя с грозным оскалом в подлинном её виде. Я боялась тёткиного воротника. А все местные собаки начинали лаять, как только тётушка Вера показывалась на улице.
Во время осеннего перелёта перепёлок, опускавшихся ночами в окружающие город поля, в сады и городские парки, дядя брал ружьё, ведро и Альму и отправлялся в ближайшие, подступавшие к городу предгорья. Часа через два – три он возвращался с ведром убитых птиц. Тогда в доме наступало мясное торжество. Шарику доставались все вкусные объедки. Теперь, через три четверти столетия, осенью над моим родным городом ни утки, ни перепела не летят. Только очень высоко в небе можно ещё заметить редкие стаи журавлей. И если очень повезёт, услышать их печальное курлыканье.
Альма очень ценилась местными охотниками за её хорошее обоняние – она всегда находила в зарослях всех убитых дядей перепёлок. Дядя очень гордился особенностями своей собаки. Обычно Шарик бестолково крутился вокруг Альмы. Но однажды принял участие в поисках и притащил дяде сначала одну, потом другую, потом третью птицу. Больше дядя никогда от него не отмахивался.
Когда дядя ушел на фронт, местные охотники предлагали бабушке продать собаку. Бабушка отказалось, несмотря на полуголодное своё существование. Тогда собаку просто украли. Дядя об этом не узнал – с войны он не вернулся. Он погиб под Киевом в 1943 году. Альма исчезла тогда же.
КУБАНЬ
С высокого правого берега этой самой полноводной кавказской реки была хорошо видна её пойма. Река походила на широкую серую извилистую ленту. Правый берег с нависающими обрывистыми берегами был почти пуст, если не считать нескольких лошадей, пригнанных на водопой, и телеги с возницей и бочкой. Крутые спуски по краям поросли верблюжьей колючкой. На левом, низменном, берегу тёмными штрихами намечался лес, утративший листву. Вдали просматривались крыши каких-то зданий. Позже мы узнали, что там располагалась знаменитая шерстомойка, использующая воды реки Зеленчук. Может, это была фабрика, на которой мой прапрадед мыл шерсть своих овец? Мир ведь на самом деле так тесен, в чём я не раз убеждалась.
Мы стояли с мамой и отцом на косогоре и смотрели на мутную реку, такую не похожую на бурлящие хрустально-чистые реки моих родных мест. Стояла поздняя осень, и от этого окружающий мир казался печальнее, чем был на самом деле. Я почувствовала это, взглянув на маму. Считалось, что дети плохо разбираются в настроении взрослых. Неверно! Моя связь с матерью в то время была очень тесной. Я интуитивно чувствовала, что маме плохо, хотя она ничего не сказала отцу. Теперь я понимаю, что неприглядная природа очень влияла на её состояние. Особенно при сравнении с нашим милым Гизельдоном.
Теперь мы жили в маленьком домике под камышовой крышей, нанятым папой у местной жительницы. Домик стоял на окраине Невинномысска, на самом откосе, и из его окон была видна река. Двор владения нашей хозяйки зарос полынью, представлявшей собой густую массу перепутанных и засохших стеблей. В домике была всего одна комнатка и маленький коридорчик, запиравшийся на большой железный крючок, принявший участие в детективной истории, разыгравшейся за несколько дней до нового, 1936 года.
Тогда отца срочно вызвали в Москву, где шло утверждение какой-то сметы, и мы с мамой остались одни. Я уже хорошо знала, что слово «смета» является предвестником всяких неприятностей. Сметы часто «не утверждали». Но после вмешательств моего папы происходило «утверждение». Обычно для этого он куда-то уезжал, чаще всего в Москву. Я редко видела его – с работы он приходил, когда я уже спала, а уходил утром до моего пробуждения. Многие мои сверстники это знают. Таковым был стиль работы в середине тридцатых годов. Выспавшийся вождь начинал работать поздно, и в Кремле очень поздно светилась лампочка его рабочего кабинета. И вся страна должна была быть на страже. Но работа страны начиналась утром!
Уже несколько дней мы с мамой занимались приготовлением игрушек для новогодней ёлки, которые, наконец, разрешили. Ёлочных игрушек у меня не было. О стеклянных шариках и бусах я знала со слов мамы, которая рассказывала мне о ёлках её детства.
Мама достала старый деревянный чемодан и извлекла из него хранящиеся там ценности – кусочки цветного картона от старых канцелярских папок, пачку цветных карандашей, обрезки цветной материи. Достала она и зелёную железную коробочку с акварельными красками и кисточками. Краски возил с собою мой отец и очень ими дорожил. Маленьким мальчиком из бедной семьи, как лучший ученик класса Ставропольской Николаевской гимназии, он был приглашен на детский рождественский благотворительный бал в Дворянском собрании. Повела его туда учительница французского языка. Елка была большая, увешанная гирляндами фонариков, шаров, бус. Когда началась раздача игрушек, мой отец засмотрелся на прекрасного коня-качалку. Но отвернулся от него, считая игрушку более подходящей для малышей, чем для него, уже взрослого ученика второго класса. Заметив его колебания, старый генерал, руководивший раздачей подарков, подозвал маленького Колю и спросил, что ему нравится более всего. И папа, не колеблясь, указал на коробку акварельных красок вкупе с большим альбомом. Альбом куда-то исчез, а краски теперь поступили в моё распоряжение.
Мама, разложив на столе кусок картона, сделала разверстку куба. Потом она разрезала бумагу и склеила домик, к которому присоединила красную крышу с маленькой трубой, из которой шёл ватный «дым». Потом она вырезала кружевные наличники для окон и прикрепила петлю, которую следовало цеплять за ветви будущей ёлочки. Моему восторгу не было предела. Скоро и я, вооружившись линейкой, сотворила некоторое убогое подобие. Потом мы клеили индийские хижины, домик эскимоса, украин-скую хатку с деревом (деревом послужил кусочек мочалки, выкрашенный в зелёный цвет), кукольную мебель, дворец для принцессы. Для её одеяния пригодились обрезки чьих-то шелковых платьев. Таких платьев у мамы никогда не было. Постепенно мои движения становились всё увереннее. Возможно, поэтому в классе я чертила лучше всех. И задачки по стереометрии решала быстрее.
Мы с мамой говорили о деде-морозе и предполагаемых новогодних подарках. На всякий случай я попросила маму отодвинуть мою кроватку от окна, боясь, что волшебник может заглянуть к нам раньше срока.
Когда работы были закончены, а за окном уже была тёмная ночь, мама сложила все наши игрушки в коробку, уложив материалы и инструменты в пресловутый чемодан, который прожил в нашем доме до 90-х годов и был выброшен моими детьми на свалку уже здесь, в Москве. Для нового поколения он ничего не значил, а мне напоминал, что тот вечер мог стать для нас последним.
Ложась спать, мама услышала какой-то странный звук, заставивший её насторожиться. Звук шел из коридорчика. Сначала мама подумала о возвращении отца. Но поезд из Москвы приходил утром. Мама тихо вышла в коридор. Через верхнее окошечко в него проникал лунный свет, благодаря чему она и увидела острие лезвия длинного ножа, пытавшееся приподнять тяжелый крюк. Мама вернулась в комнату, сняла со стены охотничье ружьё отца, загнала в него патрон и снова вышла в сени. «Я стояла и думала: если крюк упадёт, я выстрелю…» Но у тех, за дверью, никак не получалось. И тогда мама громко постучала по двери попавшейся под руку ложкой. За дверью затихли, и мама выстрелила в оконце над дверью. Посыпались стёкла, и раздался шум спешно удаляющихся шагов.
Из дальних домов на улицу высыпали люди. Обнаружилось впоследствии, что сбежавшая из тюрьмы банда убила и ограбила старую женщину, жившую по соседству. А у нашей хозяйки сняли двери хлева, из которого вывели корову, но не успели её угнать. Мамин выстрел переполошил всех. Хозяйка благодарила маму и не требовала вставить разбитое стекло. В это же утро вернулся из Москвы отец. Он приехал к нам на автомобиле, на который мы погрузили весь убогий наш скарб, который должен был теперь занять место в выделенной отцу новой квартире.
Вот вам и ненужная рухлядь – старый чемодан с материалом для ручного творчества. Не будь его, мама не стала бы делать вместе со мною ёлочные игрушки. И не услышала бы приготовлений бандитского грабежа. Но у каждого поколения свои фетиши. Может, и моя дочь будет хранить какую-нибудь вышитую мною тряпочку, которая превратится в рухлядь для её внуков.
ПРАЗДНИКИ
Мы поселились в только что отстроенном двухэтажном доме. В распоряжении моих родителей оказалась трёхкомнатная квартира. Третья комната была не нужна, она стояла пустая, так как мебели у нас не было, и заполнить её было нечем.
Отец играл значительную роль в управлении строительством. В его распоряжении находились свыше семидесяти человек инженерно-технического персонала. А вот быт инженера такого ранга был очень скромен. Так, жарким летом маме нечего было повесить на окна в качестве занавесей – в свободной продаже просто не было таких тканей. Поэтому мама закрывала окна газетами, и летний зной чувствовался меньше. Иногда сотрудников награждали отрезами. Или патефонами. У нас их было целых два. Был даже наградной велосипед. Редкие патефонные пластинки отец покупал в Москве. Зато я с шести лет знала, как поёт Козловский арию Онегина, а Лемешев – Ленского. И ещё арию Лоэнгрина, и как звучат ариозо Людмилы или «Осенняя песнь» и «Баркарола» Чайковского.
Вся «наша» мебель принадлежала строительству – две железные солдатские койки, стол, четыре стула, фанерная этажерка и диван. Диван, гордость нашего интерьера, был моим спальным местом. Одежда, которой было очень мало, висела на настенных вешалках. У мамы было лишь одно шелковое платье. Куртку, купленную в студенчестве, отец носил с 1924 по 1940 год. На моей детской фотографии того времени запечатлено жалкое платьице из сшитых в одно полотно белых лент, предназначенных для девчачьих кос, на ногах – сандалии фабрики «Скороход». Такая обувь была у всех моих сверстников. Правда, эта обувь в гигиеническом смысле была лучше современной из синтетики – подошвы из кожи, а мягкий верх с дырочками хорошо пропускал воздух.
Мои ситцевые платьица мама украшала искусно сплетённым ею кружевом. Скромные платья мамы тоже были украшены вышивками, сделанными с большим вкусом. Уют нашему бедному дому придавали белоснежные накидки на подушки из накрахмаленного мадаполама (так называлась эта белая ткань) с кружевной отделкой и изумительной вышивкой. Вышивку мама скопировала с обёртки дореволюционной конфеты. Одинокую лампу, освещавшую нашу главную комнату, украшал удивительный абажур, склеенный мамой из голубого картона. В больших овальных прорезях, во вставленных овалах промасленной кальки просвечивали композиции из засушенных ею ярких цветов и трав. На стене висели мамины вышивки. Скучные серые солдатские одеяла, покрывавшие постели, были тоже украшены аппликациями. Мама всю жизнь собирала или перерисовывала орнаменты, надеясь использовать их в дальнейшем.
Первая моя ёлка состоялась в том, 37 году. Мне было шесть с половиной лет. Организатором ёлки была моя мама. Ей помогали другие жены сотрудников. В тесном клубе поставили настоящую елку, за которой начальство строительства откомандировало в Кабарду нескольких человек. Ёлки на местных базарах не продавались. За девятнадцать лет новой власти о запрещённом празднике забыли. Выросло целое поколение, ничего не ведающее о Деде Морозе. Многие не знали, как организовать елочные представления. Мужчины категорически отказывались играть роль «Деда». Инициативу снова проявила моя мама. Мороз, утопавший в шубе ночного сторожа, в маске и в белой чабанской шапке напугал малышей. Когда объявили его пришествие, поднялся такой детский рёв, что взрослым пришлось успокаивать ребятишек. Я говорила плачущей маленькой трёхлетней девочке, что Мороз – это моя мама. Только тогда дети убедились, что ничего страшного не произошло. Но они отказались водить хоровод вокруг ёлки, прижимаясь к своим родительницам. Одна я, чтобы смягчить обстановку, взобралась на стул и стала декламировать… пушкинского «Вещего Олега». Праздник был скомкан недоверием детей и страхом перед неизвестным стариком в белой шапке. Смягчила обстановку раздача подарков – мне достался игрушечный лыжник в синем костюме. Только съезжать с горки он не хотел и всё время опрокидывался.
Я помню и зиму 1938 года. Тогда в ставропольских просторах снежные сугробы были более полуметра. Но в некоторых местах ветер образовывал снежные заносы выше человеческого роста. Морозы доходили до 30 градусов. Птицы, посмевшие вылететь из тех мест, где они прятались, погибали на лету. Во дворе находили трупы голубей и ворон. Со второго этажа нашей квартиры была видна большая кубанская станица, над домиками которой вертикально вверх вились печные дымки.
В тот год мы впервые с мамой приехали к отцу на зимние каникулы. Наш поезд пришел на станцию перед рассветом. Встречавший нас папа посадил меня на «линейку», закутав в овечью шубу, мама натянула на нижнюю часть моего лица свой шарф. Снег звонко хрустел под колёсами. Выдыхаемый воздух тут же превращался в ледяную изморозь, покрывавшую воротники, брови и усы мужчин. Было темно, но уже слабо определялись силуэты невысоких холмов. А над головой в тёмном океане бесконечности сверкали миллиарды звёзд. Звезды на чёрном небосклоне мерцали, исчезали и вновь появлялись. Начали явственнее обозначаться холмы, группки замерзших акаций, а потом и белые печные дымки. Когда мы подъехали к нашему дому, небо окрасилось в розовый цвет – вставало солнце.
В главной комнате пылала печь. Яркие оранжевые блики проскальзывали сквозь щели печной дверцы. Из поддувала иногда выскакивали горящие угольки и падали на железный лист, прибитый к полу. В комнате было жарко. Мой диван, застланный свежей простынёй, пахнул морозом. В углу стояла пушистая ёлочка, привезённая мне из Пятигорска интеллигентным очкастым инженером со странной фамилией Чмель. Он потом, в 1942-м погибнет вместе с женой и дочерью в немецкой душегубке. Его мальчик-сын спасётся: вдоль улиц, по которым гнали евреев, среди насильственно согнанных горожан его отец увидел нескольких жен его сотрудников; в эту толпу он и вытолкал ребёнка, которого плачущие женщины немедленно скрыли от немецкого конвоя. Мы так и не узнали о его судьбе.
Елочка Чмеля была украшена рукоделиями моего отца – цепями из обёрточной бумаги, кусочками ваты, бумажным серпантином, яблоками на длинных ниточных петельках, леденцовыми конфетами. Лёжа на диване, я смотрела, как мама достала из чемодана несколько стеклянных шариков и ниточку бус и добавила их к висящим украшениям. А папа стал проволочками прикручивать к веточкам тоненькие разноцветные свечки, тоже привезённые мамой.
Проснулась я от завывания ветра. Окна дрожали от напора воздуха, а в стёкла бился снег: он то налетал отдельными снежинками, то горстями. За окнами разыгрывался буран. Всё вокруг было заполнено бушующими вихрями снега. Ветер закручивал снег в спирали и с силой швырял их в наши окна.
Но в печи тихо потрескивали поленья. И я не боялась бури: мама и папа были рядом. Папа накрывал новогодний стол и нёс из кухни зажаренную им к нашему приезду индейку с яблоками. Индейки в этом благодатном краю в тот год стоили очень дёшево. Мама сокрушалась, что не может передать их родным.
Мне разрешили до полуночи посидеть с взрослыми. Гостем на нашем празднике был сосед (отец уступил ему нашу лишнюю комнату) – одинокий пожилой человек возраста моего деда. Он работал вместе с отцом. Через много лет я узнала, что где-то далеко в Сибири ещё до революции он был полковником царской армии. Помню его выправку, его интеллигентную речь и первый тост за мою затейницу-маму. Он галантно поцеловал маме руку, чем потряс меня. В нашем окружении об этом пережитке прошлого уже никто не помнил. Да и вряд ли мой дед по отцу делал это с рукой моей труженицы бабушки.
Ел наш сосед тоже как-то особенно, держа, как и мой дед, вилку в левой руке, изящно и аккуратно отрезая кусочки мяса. При этом он промокал рот краем чистого и проглаженного носового платка, заменявшего ему салфетку. Мне так понравилась его манера еды, что и я пыталась повторить его манипуляции со столовыми приборами. К моему стыду, кроме брызг подливки на скатерть, у меня ничего путного не получилось. Прошло много лет, когда я в корабельном ресторане, путешествуя вокруг Европы, продемонстрировала вилочную леворукость моим спутникам. У взрослых тёть и дядь эти манипуляции, как когда-то у меня, тоже не получались, чему они, к их чести, не придали никакого значения.
Меня уложили спать на знакомом диване, прикрепив к маминому абажуру бумажку, защищавшую от яркого света. Тихие голоса, елка, сверкавшая шариками, таинственные тени на стене, колеблемые ветром, проникавшим сквозь щели окон, завывавшая за стенами вьюга, тщетно пытавшаяся проникнуть к нам на ёлку, убаюкали меня, и я заснула.
Утром, едва открыв глаза, я увидела под ёлкой прекрасную куклу с лицом и ручками из папье-маше, с вьющимися белокурыми волосами, сидящую на кипе журналов. В руках она держала красно-золотую коробку фигурного шоколада «Золотой олень». Всё это папа привёз из Москвы. Он вместе со своим, жившим в Москве приятелем, Герцем Самойловичем, три часа простоял в очереди за куклой и пресловутой коробкой с оленем на крышке в каком-то Мосторге. Подшивку «Юного натуралиста» папа купил в букинистической лавке. Я хранила эти подарки много лет (только без фигурного шоколада). Потрёпанные журнальчики читала потом и моя дочь.
Обычно праздники моего детства украшались красными знамёнами, выступлениями с трибун многочисленных ораторов, иногда – воздушными шариками или фанерными гидрами капитализма. Был там и уродливый дядюшка Сэм в чёрном цилиндре, и грузовая машина со снопами, перевязанными кумачом. Праздников было всего три – Красный Октябрь, который, к моему недоумению, праздновался в ноябре, Новый год, и Май. Удивительно, но я ничего радостного от официальных торжеств не запомнила. Нет, однажды в мае в нашем рабочем городке на Кавказе на площадке перед Управлением строительства играл духовой оркестр, и бравурные мелодии подействовали на меня так возбуждающе, что родители были вынуждены отвести меня подальше от источника моего восторга.
ДРУЗЬЯ
Лето 1938 года я провела во дворе нашего дома. В восьми его квартирах ребятишек было немного: серьёзный третьеклассник, очкарик Борис, занимавшийся постоянно моделированием из элементов Конструктора №10 машин, подъёмных кранов и другой строительной техники; восьмилетний Эдька; пятилетний Борька, сын начальника строительства; пятилетний Сережка, болезненная шестилетняя Валечка и я. Пришлым в нашей компании был активный и шаловливый девятилетний Юрка – сын местного аптекаря. Моё первое появление во дворе, когда я приезжала в нашу станицу на летние каникулы, производило на мальчишек ошеломляющее впечатление. Каждый раз в течение трёх лет я представлялась им в новом облике. В чистеньком платьице, в носочках и в сандалиях, с белыми бантами в жидких косичках, я усаживалась на скамейке у подъезда с куклой в руках. Расправляя складки на кукольной юбочке, я делала вид, что не замечаю озорных мальчишечьих глаз. Постепенно мои рыцари бросали свои игры и перебирались на мою скамейку.
– Она немая, – предполагал Эдька.
– Не-а, она красавица, – добавлял к моему портрету Борька-младший. Борька-старший обычно молчал, рассматривая книжку. Он один мало интересовался моей особой. Книжка была про устройство очередного ветряного двигателя. На Борькином балконе их, действующих, было несколько.
– Смотрите, у неё вьются волосы, – обнаруживал ореол из кудряшек над моей головой Эдька.
– Ха, ха! Она их завивает, – заключал Серёжка.
– Завивает, завивает, – и вся компания срывалась с места, оставляя меня на скамейке с Борькой. Оскорблённая их дразнилкой, я уходила домой. За мной, спотыкаясь и продолжая читать, поднимался по лестнице Борька. Мы жили на одной лестничной площадке.
А через неделю я носилась в ватаге озорников, которой предводительствовал Юрка. Мои косички удерживались в относительном порядке аптечными резиночками. Нос скоро облупливался от солнца. Ситцевое платьице покрывалось следами грязи, и маме приходилось его ежедневно стирать, а меня отмывать от серого налёта пыли. Единственное, что мне не удавалось, это бегать босиком – мелкие камешки мешали мне это делать. Поэтому я всегда оставалась в хвосте нашей озорной босоногой команды.
Мы целыми днями слонялись во дворе, сидели, спасаясь от жаркого летнего солнца, в беседке, построенной по инициативе моей мамы. Вокруг беседки мама посадила цветник. Оранжевые с коричневой отделкой бархатцы, строгие майоры с яркими красными шапками, яркие желтые и оранжевые настурции, петуньи всех немыслимых расцветок, ночная фиалка, душистый табак и малиновая ночная красавица создавали ароматный оазис, требовавший постоянного ухода. Этим тоже занималась мама. Утром она поливала из шланга всё своё цветущее хозяйство, а вечером заставляла это делать вернувшихся с работы мужчин. Среди них никогда не было моего отца. Его, склонившегося над чертежами, в это время суток можно было увидеть через просветы занавесок в окнах конторы. С ним всегда работали ещё два-три инженера. Вечерами я бегала к этим окнам и, привстав на цыпочки, любовалась папой через окно. Папа меня не видел. Со мною это проделывал и мой сосед по дому Серёжка. Его отец тоже засиживался на работе допоздна.
Вечером, вдыхая цветочные ароматы, в беседке сидели взрослые. В темноте вспыхивали огоньки папирос. Ребятишки собирались на скамейке у одного из двух подъездов.
– Там – бесконечность, – сказал как-то Борька и указал на небо, усеянное звёздами.
– Что такое бесконечность? – поинтересовалась я.
– Смотри, видишь небо, – спросил Юрка,– а что дальше, за небом?
– Что же?
– Там вселенная.
– А что за вселенной?
– Бесконечность. У неё нет конца, – заключал Борька.
Я с сомнением разглядывала небо, пытаясь понять, какая она, эта бесконечность.
– А скажи, что меньше муравья? – теперь меня начал экзаменовать Юрка.
– Другой муравей!
– А что меньше этого другого муравья?
– Тля, – догадывалась я.
– А меньше тли?
– Песчинка, – я не сдавалась.
– Так до бесконечности. Она может быть бесконечно большая и бесконечно малая. – Борька снимал очки, протирал краем рубашки, и, водрузив на нос, заключал – меньше всех атом! Наверное, есть и ещё что-то меньше атома.
А я, потрясённая образованностью Юрки и Борьки, смотрела в небо и, разглядывая звёзды, пыталась представить себе, что же ещё есть в небе за ними. Но что больше, чем бесконечность, не знал даже Борька.
Но он узнавал в небе созвездия Большой и Малой медведиц. И скоро мы все научились обнаруживать в космосе их ковши. Московский смог в настоящее время закрывает собою все звёздные образования.
Куда исчезло звёздное небо бесконечности, в котором алмазных сверкающих созвездий было так много, что хотелось для ближайшего рассмотрения смести их веничком в корзинку? Где-то есть и звезда Юрки, который очень рано покинул наш мир. Этот голубоглазый рыцарь моего детства перенёс в своей юности столько горя и унижений, что Бог постарался забрать его к себе пораньше.
Чуть не забыла ещё об одном моём увлечении того времени: посещении железнодорожного вокзала. Если родители отправлялись встречать кого-либо, я обязательно просила взять и меня. Они хорошо знали о странном моём желании полюбоваться на паровоз. Когда из марева перегретого струящегося воздуха медленно и торжественно появлялось это чёрное чудище, моё сердце замирало от страха и восторга. Папа, крепко держа меня за руку, вместе со мною разглядывал большие колёса, двигавшие их шатуны, блестящую поверхность паровозного котла. Казалось, и он не меньше меня испытывал удовольствие от этого чуда тогдашней техники. Внезапно вырвавшийся из паровозных недр пар пугал меня, и я с замиранием сердца ожидала повторения нового выброса. Особенно мне нравился блеск паровозных деталей. Некоторые из них были выкрашены в яркую красную краску, а впереди цилиндрического котла были укреплены портреты Сталина или Кагановича. Взрослые смеялись и предвещали мне профессию паровозного машиниста. Идея мне нравилась, ибо я очень рано начала примерять на себя будущие занятия, побывав в мечтах и продавцом мороженого, и пожарным, и шофёром (на строительстве появилась первая легковая машина, которую называли «Эмкой»). Теперь, когда мне приходится сталкиваться с этим именем, я всегда сначала представляю себе голубой блестящий автомобиль, а потом уже владелицу этого имени.
Величайшей радостью было для нас, ребятишек, проехаться в этой машине. Начальник строительства, жившей в нашем доме, обычно не обращал на нас никакого внимания и, торжественно погружая своё тело в мягкую сердцевину машины, захлопывал дверцу перед нашими разочарованными физиономии. Но когда на машине уезжал мой папа или инженер Борис Ефимович Конгун, мы толклись рядом и с замиранием сердца ожидали приглашения прокатиться. Мы забирались на заднее сидение и замирали. Сидели мы буквально друг на друге, но неудобства не замечали. Ехали всего один квартал. Потом папа открывал дверцы, и вся компания мчалась назад, во двор.
Продолжение следует.