Миясат МУСЛИМОВА. Убра

И каждый побрел в свою сторону

И никто не спасет тебя

Исайя

Что тебе видно с твоей высоты,
Брошенной дням на съеденье?
– Камни бы в руки взяла, как цветы,
Если руины – цветенье.

Что тебе шепчут руины Убра,
Памятью трав прорастая?
– Разве Бог создал меня из ребра,
Если я глина простая?

Что тебе день, если тропы пусты,
Если и ночь одинока?

– След от сохи и земной борозды,
Помни, не знают срока.

Что тебе слаще земного питья
В вечном твоем безмолвье?
– Камень бы в руки взяла, как дитя,
Но он лежит в изголовье.

Что тебе видно с твоей высоты,
Брошенной дням на съеденье?
– Камни бы в руки взяла, как цветы,
Если руины – цветенье…

Прощайте, вчерашние братья

Прощайте, вчерашние братья!
Легка ли была дорога?
Чабрец придорожной ратью
Приник к пустоте порога.
О чем ночью птицы пели,
И кто их теперь встречает?
В Убра пусты колыбели,
Лишь ветер траву качает.
Ночь гложет слоистые скалы
Над кладом руин и камней,
Старинные плиты устало
Встречают остывших гостей.
Их лбы холодны, как стража,
И путь стерегут ветра.
Для родины смерть не кража –
Последний поклон Убра.

Договор общины селения Убра

И рукопись Мухаммада Убри,
И кладбище, заброшенное в небо
Громадой гор, хранящих зов зари,
И быль веков, отправленная в небыль, –
Спят в узловатых думах воскресенья,
Чтобы сберечь былое от забвенья
И передать потомкам джамаата*
Свободного Убра его адаты
С отвагой друга и любовью брата:

«Да сохранит Всевышний от раздоров обитель предков –

гордый дух Убра!
Чтоб защитить селенье от поборов, от козней хана и его раба, Долг каждого убринца – встать стеной.

И если он убьет врага иль ранит –
Ответит джамаат перед бедой. Кто договор не выполнит, обманет, И с поля брани спрячет свое тело –

тот в пользу общества отдаст быка.
Пусть доблесть всех равняет в общем деле.

Кто договор отринет свысока,
И сдаст быка без боя, добровольно –

того лишить на годы, на века
Полей и пастбища за слабость своеволья, имущества. –

Пусть будет жизнь легка
Тому, кто крепость единенья счел тяжестью перед землей Убра. Да сохранит Всевышний от сомнений

в делах защиты правды и добра».

* * *
Мой дальний предок дерзость проверял
Высоким помыслом и равенством ответа.
Ныне
Хранит Убра, уснувшее в руинах,
Кладбищенское воинство камней.

Нет ближе неба, нет земли родней, –
Напомнят нам старинные заветы.

Они опять возьмут меня в кольцо. Матушкин сон
Они опять возьмут меня в кольцо
Громады, от рождения немые,
Приучена не поднимать лицо,
Зачем я к ним сама иду впервые?
Но кто ломает горные хребты,
Выравнивая пропасти Дарьяла?
Ведь не было затмения луны,
И солнце путь еще не изменяло.
Зачем, пройдя сквозь камни и пустоты,
Через майдан ведет меня трава,
Когда дымят, сползая вниз, высоты,
И твердь земли темнеет, как вдова?

И я стою под деревом ненастным,
И говорю кому-то, говорю:
Пусть жизнь была – из кротости – напрасной,
Пусть я себя за многое корю,
Пусть Ты меня послал для испытаний,
Пусть отдал мир мужчинам на убой,
Ты не услышишь ни моих стенаний,
Упреков, просьб – ведомая Тобой,
Я говорю: кормила всех с ладони,
Растила хлеб на камне, на песке.
Поила всех, и никогда – запомни –
В беде ли, в прозябании, в тоске –
Перед чужим порогом не стояла,
И не просила хлеба никогда…

И вдруг я осеклась и замолчала.
Шел мимо старец в белом… Борода,
Ступни босые… Посох… Следом – мальчик…
И я стою под деревом зеленым…

И сорок дней осталось до войны,
Но почему мне этого так мало?
Ведь не было затмения луны,
И солнце путь еще не изменяло.
И почему в долины сходят горы,
И у кого прощения просить?
…Пусть обещают голуби опору –
Путь над Сиратом крыльями мостить,
Мне сорок дней осталось до дождя.
Возьмут меня в кольцо родные лица.
Идут вдоль неба старец и дитя,
И сходят горы – с травами проститься

Из матушкиных снов

По кругу чётки сыплются из рук,
Задремлет мать, зерно перебирая.
А там все тот же бесконечный круг
И сонм теней от ада и до рая.
Спросила мать у старого Гаджи,
Что двадцать лет назад оставил землю:
«Где там мой брат ушедший, расскажи –
Твоим словам, пусть издали, я внемлю.
Не отвергай, мулла, моих речей,
И не смотри, что я простоволоса».
И глухо отвечал усопший ей:
«Ко мне еще не кончились вопросы».

Cон моей мамы в молодости

Круговая порука – цепь высоких вершин –
беспощадна.
…адна…
На сносях новой мукой – наследье мужчин.
Безотрадно.
…адно…
Стены в небо уходят – бесконечна моя
западня.
…дня…
Кровли нет, – только бремя и я –
одна.
…дна…

День прикроет глаза от молчанья слепящих небес,
Алла-а-а-а-а-а…
Я сложу, как кресты, свои руки на бремя под грудью…
Алла-а-а-а-а-а…
Кто-то землю вращает сильнее, мой голос исчез,
Алла-а-а-а-а-а…
Бубен солнца кружится быстрее, и несётся в безлюдьи:

Алла-а-а-а-а-а-а…

Дочь или сын – под пятою вершин
с рожденья.
День или ночь – владенья мужчин
и пораженье.
Всадник в седло –
Горы в окно.
Голос в горсти –
Сыну расти,
Оружие битвы –
Горечь молитвы.

День прикроет глаза от молчанья слепящих небес,
Алла-а-а-а-а-а…
Бьется душа безъязыкая, бьётся под грудью…
Алла-а-а-а-а…
Кто-то землю вращает сильнее, мой голос исчез,
Алла-а-а-а-а
Бубен солнца кружится быстрее, и несётся в безлюдьи:

Алла-а-а-а-а-а-а…

Чтобы говорить с мамой

Чтобы говорить с мамой,
долго пробую свой голос.
На бодрый она ответит молчанием
и усилием отдаления,
на беспокойный – закроет глаза,
на якобы равнодушный –
отвернется к окну.

Пойду на работу –
искать новые интонации
заботы.

Я знаю:
день ответит ей обещанием
долгих молитв за четками,
и в условленное время
она омоет свои ладони
и покорно поникнет головой
над молитвенным ковриком,
чтобы беседовать с тем,
кто внимает ей много лет.

Я говорю с Ним,
как авторская ремарка в пьесе.
Пока Он понимает меня,
но мама этого не знает.
И когда я прошу её молиться меньше,
чтобы остановить головокружение,
она с еще большей силой
шепчется с Ним,
чтобы выпросить мне прощение
и потом долго молчать до следующей молитвы.
Сколько лет
я втайне хочу запретить ей молиться…
В детстве я не думала,
каково Ему это знать,
а сейчас утешаю себя тем,
что Он умеет читать между строк.

Он ведь помнит меня с детства,
когда я просыпалась под низким потолком
на деревянной тахте рядом с сестрой и братом
и, укрывшись лоскутным одеялом, –
моей любимой книгой путешествий –
со страхом слышала,
что мама молится опять.
Я знала, что заснуть уже невозможно
от нарастающего материнского шепота,
в который просачивается страсть,
а страсть, набирая силу,
превращается в гнев,
заглушаемый отчаянием,
и, чтобы сдержать его,
она бьет себя в грудь,
и уже не может удержать руки,
простирающиеся к Небу
и требующие ответа у Того,
кто смотрит на нее с высоты
своей беспомощности или суровости.
Потом она вспомнит,
что дети спят,
а я крепко-крепко закрою глаза,
чтобы не видеть,
как с потолка осыпается глина,
удерживаемая деревянным столбом,
пригнанным мамиными ладонями.
Теперь уже я засну крепко,
потому что знаю:
дальше молитва будет тихой.

Вечером я снова пробую свой голос,
чтобы говорить с мамой.
Она сурова,
и мой голос, даже самый добрый,
не сможет разгладить её морщины.
Я знаю, что она очень хочет говорить,
но я не умею правильно спрашивать
и обрекаю её на тягостное молчание и возвращение
в юность, которую она проклинает.
Чтобы не тревожить больные воспоминания
и дать ей возможность этой желанной встречи,
я задорно спрашиваю,
где она находила большую радость:
в поле, у реки, у цветов, –
и встречаю её недоуменный взгляд.
Вспоминаю:
Она не любит цветы.
Не любит реки, поля, горы.
Мама вспоминает поле, чтобы рассказать,
как радостно было сажать хлеб.
Она вспоминает реки,
чтобы рассказать,
как водой из ручья омывала холку любимого телёнка.
Она вспоминает цветы,
чтобы рассказать,
как они греют ладони,
когда мягкие коровьи губы
перебирают их
и долго, медленно жуют…

Морщины теплеют,
руки быстрее перебирают четки,
и мама с гордостью рассказывает,
что у нее, единственной в селе,
никогда не умирал ни один теленок,
а молоко, которое давали её коровы,
было самым жирным,
и однажды по жалобе соседки,
недовольной её фотографией на доске почета,
пришла грозная комиссия
и подтвердила,
что жирнее и вкуснее молока,
которое дают её бурёнушки,
нет нигде…

Когда она улыбается,
я вспоминаю Бога,
и прошу прощения у Него,
что не понимаю,
что такое молитва –
бунт или смирение,
и обещаю Ему,
что больше не буду
бояться её молитв.

Он, наверное, очень терпелив,
если прощает за то,
что я в последнюю очередь вспоминаю
о тех ягнятах, телятах, барашках,
которых выходила моя мама,
не забывающая их уже более полувека
после того, как они забыли сами себя.

Чтобы говорить с мамой,
долго пробую свой голос…

Завещание старой Халун

Когда жизнь становится смертью,
хочет ли она услышать о себе?
Время прощания – это еще время жизни.

Год назад ушла из жизни старая Халун.
Умирая, она завещала дочери причитания,
но Жовгар оплакала её слезами.

Горе заглушалось стыдом громкого слова
перед молчанием вздыхающих женщин в доме
и седобородых мужчин, стоящих во дворе третьи сутки.

С тех пор Халун иногда возвращается ночью
и поет над тенью своего савана,
простирая руки к руинам далекого Убра:

– Болезнью изъедена боль моя – мать,
Мне ли тебя на съеденье отдать
черному дню и белой земле?
Ноги скорбящих пройдут по тебе,
вытопчут сердце, забудут твой прах,
слово, что бьется на стылых губах.
Стократно его прокричу над землей:
Где твоя юность? Что сбылось с тобой,
О, моя бедная мать!

Голод не утолившая,
вдоволь воды не испившая,
сердце о камни разбившая,
папаху мужскую носившая,
ремнем мужским подпоясавшаяся –
статная мать моя, горлица…
Сердце тоскою полнится,
больше тебя не найти, не обнять,
горе мое и страдание – мать…

* * *
Мы с Жовгар долго молчим.
Она – над последними словами матери,
а я – над ее натруженными ладонями.
Я припоминаю борозды на руках Халун,
пахавшей поле и растившей хлеб.
У Жовгар надорваны руки тяжелыми сумками –
она второе десятилетие возит товары
из Польши, Турции, Москвы…
Пока я думаю, что ей сказать,
она отрешенно произносит:
«Я вышла замуж в 32 года.
И в 32 года стала мужчиной».

Ушла из жизни старая Халун.
Умирая, она завещала дочери причитания
и пела их вечерами,
но Жовгар оплакала её слезами.

Когда смерть вспомнит о жизни,
а жизнь – о смерти,
сможем ли мы их услышать?
Ведь у нас еще останется время прощания.

Есть такая земля

Есть такая земля – кто открыл бы ее проходящим? –
Пылью ропщет далекая быль на угрюмые ветры полей,
Пепел сыплет на скулы столетий и прахом летящим
Устилает холодное небо под клекот седых журавлей.

Есть такая земля – кто осмелится тронуть рукою
Ее впалую грудь и зияние вырванных дней?
Кто втоптал ее косы в песок и кровавой строкою
Пишет черную книгу безумья и смерти ее сыновей?

Есть такая земля – кто вернет ей могущество духа,
Честь и славу отцов, о братстве завет и приказ?
Глухо ропщет суровая быль и доносит до слуха
Прометеево имя в горах и священное слово – Кавказ.