РАССКАЗ
– Боже мой, – прошептал Семён Владимирович, – что же это?!
Он чувствовал, что глаза его открыты и работают нормально, но почему вокруг такой непроглядный мрак, никак не понимал. Темнота была поистине абсолютной: от неё кружилась голова, и терялось ощущение пространства. Спина затекла от неудобного положения и холода, и при каждом движении отдавала болью во все конечности. Семён Владимирович начал ощупывать то, на чём лежал и, наконец, с ужасом, от которого мгновенно похолодело в груди, понял, что это труба. «Магистральный газопровод Уренгой-Центр II, – пронеслось в его голове, – диаметр – 1420 миллиметров, протяжённость ветки – 315 километров, рабочее давление 75 атмосфер… Боже мой!». Ужас был настолько сильным, что казалось, грудь его сдавили стальными обручами, а на шею навесили пудовых мешков, отчего всё тело окаменело и съёжилось. «Как же это?.. Что же это? Господи!.. Да что же это?!».
Последний вопрос Семён Владимирович выкрикнул, сам того не заметив, и в ответ услышал лишь долгое эхо – резкое и противное, больше напоминавшее скрип ногтя о доску. Тогда только он начал медленно приходить в сознание, пробиваясь сквозь тяжёлую пелену страха, сковавшую его поначалу. Сознание приходило резко и ярко, как свет, мелькающий в поезде, когда тот быстро движется между столбами электропередач: вспомнилась встреча со старым товарищем, долгая беседа, полная воспоминаний, закончившаяся тяжёлой попойкой и ещё более тяжёлой головой поутру, которой пришлось трястись целых сорок километров по жестокому бездорожью, то и дело, ударяясь о запотевшие боковые стёкла. Бригада к его приезду ещё не начала работы, но зато успешно разбила второй кон в карты, отчего терпение и без того вспыльчивого и раздражительного Семёна Владимировича окончательно лопнуло.
Человек крутого нрава, он в этот раз превзошёл сам себя крепостью выражений и масштабом угроз: тут и увольнение с взысканием неустоек, тут и личные оскорбления, уходящие далеко в генеалогию, тут и тяжёлая затрещина старому Михалычу, на свою беду стоявшему рядом. Возможно, если бы Семён Владимирович был в лучшей форме, и голова его не была бы затуманена винными парами, он бы заметил, как потемнели лица его бригады, и как безмолвно, без обычных споров и пререканий, они послушались его распоряжений; следовало ему, опытному и закалённому бригадиру, почувствовать то мрачное напряжение, что разлилось в холодном воздухе. Возможно, вместо того, чтобы кричать сварщику Валентину, чьё мнение все в бригаде ставили выше своего: «Ты чего так уставился, скотина!», ему следовало бы задуматься над его тёмным взглядом, который, как ему показалось, почти физически ударил в него.
Смутно и тяжело вспоминалось ему, как пошёл он после этого к себе в вагончик, сильней обычного хлопнув старой дверью да крепко выругавшись, поставил чайник и уснул, убаюкиваемый его недовольным бурчанием. Сон у него был тёмный, судорожный, такой от которого пробуждение бывает холодным и безрадостным; слышались ему голоса, окликавшие его и… О, Боже! «Ползи, Сёма, ползи!».
Семён Владимирович, будто только очнувшись, закричал и начал стучать о стенки трубы, удары получались тупыми и беззвучными, больше похожими на хлопки, а голос очень скоро сорвался и охрип. «Господи Боже, – пронеслось в его голове, – заварили… скоты, твари, да я их всех… заварили, по-настоящему заварили в трубе!». От ужаса и мрака голова у него стала свинцовой и неповоротливой, рубашка, взмокшая от холодного пота, липла к спине; медленно непослушными руками схватился он за голову и долго сидел в таком положении, пока не почувствовал, что изрядно продрог и окоченел.
Тогда только Семён Владимирович смог окончательно прийти в себя и решил, что самое время искать выход из сложившейся ситуации. Оглядевшись по сторонам, он увидел вокруг всё тот же непроглядный и густой мрак, в котором не смел показаться даже самый маленький лучик света; холодное безмолвие этой бесконечной тьмы, казалось, отрицало всякую надежду на будущее, от одного лишь взгляда на неё накатывала страшная тошнота и головокружение. Пытаясь дышать как можно глубже, он старался вспомнить, в каком направлении велась прокладка трубопровода и куда ему следует ползти. «Ползи, Сёма… хаха, ползи!».
«Тащи его, паскуду! Будет знать, как тут клешнями своими размахивать! Погляди на него, думает, «бугор», так и всё можно?! Держи крепче, крепче. Сколько лет работаю, сколько «бугров» было, а так ещё никто не загибал! Крепче, говорю!». «Кажись, Михалыч, – подумал Семён». Ярко вспомнилось ему теперь то, как бригада вломилась в вагончик и схватила его сонного, стащив с постели. В полудрёме он открыл глаза и, увидев рядом лицо молодого Андрюши, послал его «собачьего сына» в известном направлении, за что кто-то ещё сильней сжал его плечо. Кажется, его несли втроём: где-то поблизости шёл обиженный Михалыч, то и дело вскрикивающий «от те на! бугор, так думает, всё можно!», а впереди, шагах в пяти, сварщик Валентин. Когда Семёна Владимировича уже бросили в трубу и собирались заварить отверстие листом металла, тот заглянул, и криво усмехнувшись, сказал: «Ползи, Сёма, ползи». «Вот, кто всё придумал, – догадался Семён Владимирович, – ну ты подожди у меня! Ничтожество! Я тебе устрою… я тебе покажу!».
Даже сидя в абсолютной темноте, заваренный в трубе и сковываемый страхом и холодом, Семён Владимирович не мог поверить, что всё это не какой-то ужасный сон, а самая настоящая правда; сколько лет работал он бригадиром, сколько бригад сменил, а вот такого и помыслить не мог. Сложилась в нём за долгие годы твёрдая уверенность, что всех в этой стране всё устраивает: и маленькая зарплата, и неуважение начальства, и постоянное пьянство, и безграничная коррупция каждого, даже мало-мальски значимого, чиновника – все всегда довольны; довольна бригада, которую он ругает, довольны рабочие, которым часто перепадает не только устно; пусть и ругают они за спиной, пусть сжимают кулаки, играя желваками, пусть хмурят брови и скрипят зубами, под конец пойдут и сделают что надо! Как собаки подползут они к ноге, ударившей их, пригладятся к руке, что держала дубину, будут греться у двери, закрывшейся для них. И поэтому наряду со страхом и гневом, чувствовал он глубокое возмущение от подобной дерзости и непокорства, казалось ему, что они поступили, «не по-нашему», неправильно: подняли головы, расправили плечи – не так…
Он полз уже около часа. Будь его рост сантиметров на десять меньше, Семён Владимирович, шёл бы по трубе, слегка согнувшись в спине, лёгким прогулочным темпом, да насвистывая себе под нос, но с его метром девяносто, приходилось сгибаться гораздо ниже; мучительней всего было то, что расправив спину, приходилось сгибать ноги, отчего они очень скоро деревенели и затекали, а если идти на прямых ногах, то ныла спина – вот и приходилось ему опускаться на колени, кляня свой рост и всё на свете.
Он полз медленно. Дышать старался глубоко, а смотреть только себе под ноги, но с каждым шагом дышать становилось всё тяжелей, а полз он всё медленней. Не от усталости было трудно, а от тяжёлого и всепоглощающего страха, что медленно обволакивал его, словно газ, просачивающийся в вакуум. От черной, густой темноты ему начинало казаться, что он просто ослеп и ничего не видит и, хоть он и гнал от себя эту мысль, она становилась всё сильней и сильней в своём настойчивом желании забраться ему в голову. Ему начало казаться, что он не чувствует своего тела: до крови царапал он себе щёки, бил по ногам, всё ради того, чтоб только отогнать от себя эти поразительно цепкие тёмные мысли. Он попробовал закрыть глаза, со всей силы зажмурив веки, а открыв их снова, увидел только тьму, он попробовал ещё раз, и ещё… Очень скоро ему пришлось остановиться, потому что уже давно на каждый шаг он делал по пять морганий. Где-то внутри себя он смеялся над собой, над нелепостью этой мысли, но она словно червь точила его изнутри, всё больнее и больнее. Медленно и внимательно, ощупал он свои глаза, провёл по веку, потрогал ресницы, потом, взявшись за них, начал медленно закрывать один глаз: он чувствовал, как веко опускается, как оно касается другого и… снова тьма, ни проблеска света, ни смены оттенка, ничего!
Семён Владимирович опустился на колени, и как маленький ребёнок укрылся руками, собравшись в комочек. От безысходности, от боли в ногах и спине, от мрака, въевшегося в самую душу, трясся он в беззвучном плаче. Иногда он касался руками холодного металла, и тогда кошмар становился отчётливее и полнее, словно кто сбрасывал пелену с глаз, и даже темнота в такие моменты, казалось, оживала и улыбалась своим беззубым ртом. В припадке безумия он начал колотить по трубе кулаками, и остановился, лишь содрав кожу до самой кости.
Боль на некоторое время вернула ему ясность рассудка, который начинал уже его покидать. Он поднялся на ноги и, пытаясь дышать как можно ровней, продолжил идти; шаги отдавали долгим эхом, разлетавшимся во все стороны, и мерное постукивание их, скоро показалось ему невыносимым – он то и дело останавливался, чтоб не слышать проклятого стука, и попытался было снять обувь, но холод вновь обул непокорного в его тяжёлые оковы. Он пытался идти на пятках, пытался расставлять ноги под углом, пытался идти на ребре ступни – ничего не помогало, каждый шаг ударял его в виски, словно тяжёлая кувалда: стук стал наваждением, он обрёл формы, превратившись в его кровного врага, чудовище, исторгнутое из пасти тьмы.
Внезапно его озарило! Он быстро коснулся бокового кармана брюк. Слава, Богу! – старый перочинный нож, едва ли не ровесник его самого, лежал на самом дне кармана. Судорожно вывернув карман, Семён Владимирович достал нож, бережно раскрыл его и провёл пальцем: сталь, в отличие, от трубы была тёплой, даже, как показалось ему, доброй. Он сбросил свои тяжёлые ботинки, нащупал каблук на одном из них и принялся его срезать с диким воодушевлением, больше похожим на припадок бешенства. Покончив с первым ботинком, он принялся и за второй. Проведя рукой по подошве, он остался недоволен – маленькие шероховатости всё ещё оставались, а врага нужно уничтожать полностью. С усердием, какого никогда прежде в себе не знал, выравнивал он подошву: бережно ощупывал её, сперва пальцами, потом ладонью, и лишь после этого касался ножом, мягко, будто гладил, а после начинал сначала, до тех пор, пока поверхность не становилась абсолютно гладкой.
Легко стало Семёну Владимировичу, будто скользил он по волнам или летел по небу в новой обуви, даже тьма теперь казалась ему светлее; бодро и беззвучно ступали его ноги, прям как по гладкой мостовой, а не по куску металла. Иногда подошвы шаркали о неровную поверхность трубы, но звук этот напоминал ему лёгкий шёпот, долетавший из далёкого детства, тёплым и ласковым ветерком.
Легко было Семёну Владимировичу, даже улыбку чувствовал он на своём лице, до тех пор, пока спину его не пронзила острая боль, резкая и неожиданная, словно выстрел. Рассыпался, разлетелся чудесный сон, и только улыбка, потерявшаяся и забытая на его лице, теперь напоминала ему о недавнем подъёме духа и лёгкости. В тот же миг мрак вновь стал мраком, ещё более чёрным и густым, чем до этого, стопам было нестерпимо холодно и больно, ноги безумно отекли и часто сводились судорогами, а спина до того задеревенела, что при каждом движении вот-вот должна была треснуть, как старый кусок сгнившего дерева. Будто нашатырь поднесли к его полузабывшемуся и изнурённому надеждой носу, и резко, даже грубо вернули его в обитель боли и страдания, холодную, тёмную и бесконечную как сам ужас.
Всё трудней и трудней становилось двигаться, всё на свете стало бессмысленным и ненужным: куда идти? зачем? кто меня ждёт? – и словно в подтверждение этих мыслей по ногам пробегали очередные судороги, и приходилось надолго останавливаться, но ещё дольше приходилось заставлять себя подняться и продолжить идти. Тишина была бесстрастна к его горю – ни звука, ни даже самого маленького писка, не долетало до него. Всё растворилось в темноте и в ней пропало; только тяжёлое дыхание, шорох одежды, да проклятые шаги – вот всё, что было во мраке.
Но вдруг глаза его заметили впереди маленький, едва заметный лучик света; будь на его месте кто-нибудь другой, он бы и не обратил внимания на это почти не видимое белое пятнышко, мерцающее на чёрном бархате мрака. Но глаза его, безутешные и истомившиеся по свету, стали похожи на гончих, что чуют добычу на много вёрст и неустанно преследуют её, пока не настигнут. Цепко, мёртвой хваткой вцепились они в эту забрезжившую надежду, не моргая, не двигаясь, чтоб не спугнуть. Так пристально смотрел он на этот свет, что глаза начали болеть от напряжения. Семён Владимирович чувствовал, как громко стучит в груди сердце, от возбуждения он весь взмок – усталости и боли как не бывало.
Теперь был только свет. Единственное ради чего хотелось жить, единственное к чему следовало стремиться, всё это – был свет. Теперь белеющее пятно стало заметно уже безо всякого напряжения, но он продолжал с упорством и недоверием сверлить его глазами, боясь, как бы оно не сбежало. Время, и без того ставшее для него бессмысленным, теперь и вовсе исчезло, осталось только движение, только взгляд, раскачивающийся в стороны, но тем не менее, идущий вперёд.
Глаза начали слезиться. Жмурясь и постоянно их потирая, Семён Владимирович шёл дальше. Скоро всё кругом совсем побелело и пришлось отвести взгляд в сторону, выждав несколько секунд (ох, и долгими же они были!).
Когда он повернулся, то увидел над головой правильное овальное отверстие примерно тридцать сантиметров длинной и десять шириной. Отверстия такие называют проектными и оставляют в трубе с целью последующего присоединения различной запорной арматуры. Вверху предательски виднелся кусочек свинцово-серого неба, и пахло свежим воздухом. Долго, немигающим взглядом смотрел он в отверстие. Ни радости, ни разочарования, ни боли – ничего не чувствовал Семён Владимирович в ту минуту, лишь наблюдал за чёрными полосками, проскальзывающими в серой небесной глади и уносящимися куда-то (за отверстие). Спину он прогнул вперёд, голову закинул назад, чтоб было видней, для чего пришлось упереться лбом в отверстие, высунув нос. Так и стоял он, со стороны напоминающий недописанный знак вопроса, пока ноги его не начало сводить от напряжения; к тому же лоб и щёки, промёрзшие от холодного металла, сильно болели.
Он шёл вперёд, не оглядываясь. Свет медленно угасал, будто кто-то незаметно поворачивал выключатель, и темнота становилась всё гуще и гуще. С тяжёлым упоением шёл он в объятья густеющего мрака, словно путник, выбившийся из сил, в предвкушении долгого сна. Теперь уже не было страшно умирать тут – лёжа на холодном куске металла в беспросветном мраке; теперь это было единственно верное решение… неизбежное. Он много раз повторял про себя это слово: «неизбежно» шептал он, и грудь его наполнялась лёгкостью и теплотой, – теперь он знал, что будет, теперь уже не было страха. Всё чаще приходилось ему останавливаться, чтоб оправиться от очередной судороги или спазма, спина его почти не разгибалась, а дыхание стало частым и неровным. Но страха не было. Семён Владимирович улыбался в темноте; «неизбежно» – повторял он, слегка шевеля, растрескавшимися от холода губами. Неизбежно.
Семён Владимирович сел. Холодно, твёрдо и больно было сидеть, но было во всё этом что-то упоительно-нежное, словно рука палача, что погладит по голове осуждённого. Он не сомневался, что больше ему не подняться, и здесь он найдёт свой последний приют. Он закрыл глаза, и тут же рассмеялся – ведь разницы всё равно никакой. Ему вспомнились рассказы о замёрзших трубопрокладчиках: как откапывали их спустя много лет спустя во время ремонтов, кого под трубой, кого просто рядом; безымянные, лежали они в мёрзлом грунте, прижавшись к трубе, словно к последней надежде. Неприятно было представлять себя мёртвого в трубе, но некоторое время эта картина настойчиво мелькала в его голове: вот подают газ и где-то километров через сто отсюда, его тело (или скорее, то, что от него останется после такого «полёта») застревает где-нибудь в компрессорной станции, приезжает аварийная, разбирают компрессор, а там… он. Семён Владимирович по старой бригадирской привычке, начал рассчитывать, во сколько же обойдутся подобные работы и связанный с ними простой, но осёкся, почувствовав усталость и безразличие.
Он приготовился умирать. Спокойно было на душе, пусть и не совсем чисто, но от холода и темноты трудно вспоминалась жизнь: мысли текли медленно, едва шевелясь, толкая друг друга, как куча пьяниц поутру, воспоминания путались и липли, будто дёготь, а после и вовсе пропадали. Остался только шум его дыхания и тишина. Никогда ещё он не слышал такой тишины: от неё лопались уши, хотелось плакать и кричать, но звуки застревали и терялись где-то внутри его; ему вспомнилась передача по ТВ, где рассказывали о чёрных дырах, поглощающих всё, что в них попадает, и показалось, что эта тишина точно такая же – чёрная тишина.
Но тело его – крепкое и закалённое всё ещё сопротивлялось и не хотело мириться с тем «неизбежным», с которым уже давно смирился его мозг: то и дело пробегала по нему судорога или спазм, чувствовалась постоянная боль и неудобство, что никак не давало ему полностью отдаться «неизбежному». Напротив, вместо ожидаемого спокойствия и отрешённости, всё сильней и сильней чувствовал он недовольство и гнев: тихо и монотонно что-то бубнило в его голове. Он злился на то, что приходится так глупо умирать из-за своего дурацкого нрава, злился на приятеля, из-за которого пришлось так много пить, злился на то, что пил вообще, но, в конце концов, он вспомнил о бригаде. Казалось, что всё это было в другой жизни, или в кино – так тяжело и медленно вспомнились ему их лица, слова. Будто из тумана выплывал старый Михалыч и говорил что-то недовольное своим старческим фальцетом, молодой Андрюша сидел впереди с натянутой на самый нос кепкой и тихонечко посапывал во сне, и как два фонаря смотрели из темноты глаза сварщика Валентина.
Семён Владимирович очень устал. Мысли шумно толпились в его голове, словно недовольные люди в узком проходе: то ударятся друг о друга, то заговорят одновременно – и всё это слилось для него в один кошмарный гул, неустанный и монотонный Голова рассыпалась на маленькие кусочки от тупой боли и от холода, что пробрался глубоко в неё.
Рука бессильно упала и ударилась о металл, пальцами он коснулся своего кармана и почувствовал в нём что-то твёрдое. Замёрзшие, окоченевшие пальцы с трудом сгибались, поэтому он долго возился с замком, и где-то в глубине своего потемневшего и болезненного сознания пытался вспомнить, что же именно найдёт. Хотелось спать, любая мысль утомляла, словно поднятие непосильной тяжести; где-то на краю бесконечности его пальцы ковырялись в замке кармана, чтобы найти что-то давно им забытое, исчезнувшее, растаявшее, а он был молчаливым зрителем, безучастным и далёким.
Семён Владимирович негромко крикнул, по телу пробежала дрожь, и странное лёгкое тепло разлилось по всем конечностям; рука в кармане судорожно сжимала перочинный ножик. Тёплый, родной, преданный и спокойный. Сознание вспыхнуло и запылало, словно только родившаяся звезда, отчего даже показалось, что темнота на миг прояснилась. Всё стало просто и понятно.
Не будет он умирать тут, как замороженная селёдка, дрожа от холода и путаясь в своих же собственных воспоминаниях, будто в непроходимом и пугающем лабиринте. Ну, уж нет! Не дождётесь! – пробормотал он. Думаете, я буду тут мучиться, думаете, буду биться в судорогах? Скоты, твари! Думаете буду?! – кричал он. И всё тело его дрожало от небывалого возбуждения, ему не хватало воздуха, ему не хватало простора, хотелось кричать, так, чтоб все знали, знали, что они не победят его, что им его не убить, и столько сил и лёгкости было в нём, столько счастья. Он кричал. Все стало просто и очень понятно.
Нож раскрылся быстро, издав лёгкий щелчок, от которого Семён Владимирович улыбнулся. Он погладил лезвие своими холодными и грубыми пальцами, и вновь почувствовал его ласку и теплоту. Это ведь совсем не больно думал он… Лезвие острое, наведённое. Всего одно чёткое сильное движение и всё закончится… он победит. Никто из них не скажет потом, что я убил его. Он всех оставит с носом. Победит.
А больно будет только поначалу; он и сам не смог бы сейчас сказать, откуда у него такая уверенность, но в том, что больно не будет, он был абсолютно уверен. И будто в подтверждение его мыслям, он порезал палец, случайно и глубоко. Боли не было вовсе, просто он почувствовал, как сталь мягко входит и согревает его палец; где-то в глубине его мозга шевельнулась мысль, что боли нет, потому что пальцы отморожены, но ересь эта очень скоро была им забыта, и вновь стало ему спокойно и легко.
Когда нож коснулся горла, он задумался. Первым делом он подумал, а может лучше руку? Но как представил, что придётся раздеваться, да и вообще двигаться, такая лень и скука взяли его, что он быстро сконцентрировался на другом. Долго думал он, как же лучше и надёжней, не то чтобы боялся он боли и мучений, страхи уже прошли и казались таким далёкими, словно и не было их вовсе; просто устал Семён Владимирович, смерть как устал, и всё ему скучно было и тяжело, вот и хотелось быстро и наверняка. К конце концов, остановился на том, что сильно проткнёт горло немного правей подбородка и резко дёрнет рукою влево, не две так хоть одну артерию точно повредит… а там и недолго. Он поднёс лезвие к горлу, слегка надавил, отнёс руку для замаха и…
Услышал рядом чьё-то дыхание. Отчётливый, протяжный выдох, да маленький далёкий посвист в конце. Крепче сжав нож в руке, словно боясь, как бы кто не забрал, он огляделся по сторонам. Семён Владимирович уже давно забыл о том, что ничего тут не видно, серьёзно и долго крутил головой, напряжённо вглядываясь во тьму. Ещё один выдох, долгий, гудящий. Странно, но показалось ему, что-то до боли знакомое в этом выдохе, что много раз им слышанное. Выдох. Выдох.
Тщетно пытался вспомнить он, где слышал, откуда знает его, и вновь от напряжения разболелась голова. Рука, державшая нож, затекла и вяло упала на бедро, а Семён Владимирович продолжал прислушиваться и вспоминать. Вдруг раздался отчётливый басовый звук «бум», потом ещё один и ещё. «Бум… бум… бум», – слышалось ему, после долгих перерывов. Так это ж станция, – догадался он.
Компрессорная станция располагалась в нескольких километрах от его участка, но шум от её работы разлетался на многие километры вокруг. Труба, в которой он полз, как раз демонтируется в районе станции, значит ещё немного и всё закончится. Но вместо чувства радости и освобождения, Семён Владимирович почувствовал досаду и горечь. Не хотелось уже ничего, не хотелось… Вновь поднял он руку, покрепче сжав нож, и начал медленно давить. Что-то внутри его кричало и бунтовало, говорило о том, что это уже не мученичество, а просто слабоволие и трусость, но лень… лень было прислушиваться, скучно. Лезвие проткнуло кожу.
Семён Владимирович громко крикнул, кулак разжался, нож звонко ударился о металл. С ужасом, резко пришёл он в себя, словно человек, которого только оторвали от кошмарного и долгого сна. Не мог он поверить, что всего лишь пару секунд назад, чуть было не зарезал себя, как барана, не мог поверить, скорей даже, не хотел верить, что всё это делал ОН! Теперь до странности чужими казались ему мысли о какой-то борьбе, жертве, и очень стыдно стало, словно кто подслушал, подсмотрел.
Поднялся он с мучениями, а после долго стоял, облокотившись рукой о трубу, борясь с головокружением и тяжестью в ногах, казалось, что все силы его ушли на этот подъём, и сделать даже один шаг уже не получится. Но теперь Семён Владимирович не поддавался своим мыслям, безучастно и спокойно он ждал, пока одна волна их сменится другой, и ещё одной, пока, наконец, не почувствовал долгожданного затишья и шагнул…
Впереди становилось светлей. С каждым шагом глаза слипались всё сильней, приходилось часто отворачиваться; всё белело, казалось, что труба отчего-то побледнела и стала мраморной. Скоро Семён Владимирович перестал что-либо различать – остался только яркий холодный свет. Что-то громко зачавкало, под ногами стало мягко – земля, догадался он, и продолжил идти.
Он шёл в глубокой траншее, по колено в грязи и смотрел себе под ноги. Свет постепенно рассеивался, и восприятие его становилось отчётливее и полней. Он остановился и глубоко вздохнул. Впереди, насколько видел глаз, тянулась траншея, коричневая грязная пасть её раскрылась крутыми откосами и беззубо скалилась, а по бокам бескрайнее и земёрзшее лежало поле, голое и безучастное. Небо осталось всё тем же серым, безрадостным и монотонным, каким было там… в отверстии. Всё в этом виде было прямолинейно и чётко, без закруглений: траншея, сужающаяся вдалеке и врезающаяся в серый горизонт, очерченный безмолвным полем и больше ничего.
Он оглянулся назад. Чёрное, круглое и одинокое, смотрело на него отверстие трубы. Тоскливо было теперь смотреть на неё, длинную холодную, и что-то приятное и успокаивающее было в той темноте. Казалось, что уходил он от чего близкого и хорошо знакомого, даже родного. Отверстие зияло на фоне ярко-коричневой грязи, и приковывало к себе. Он посмотрел на руку, и к удивлению своему, увидел нож. Кровь на лезвии засохла, будто ржавые разводы, а пластмассовая рукоять треснула и обсыпалась. Он разжал кулак, и нож плюхнулся в грязь.
Семён Владимирович поднял глаза и вновь посмотрел на отверстие. Где-то неподалёку слышался гул компрессорной станций, и тяжёлые вдохи её дрожали в воздухе, а отверстие что-то шептало… тихо, тихо. Он прислушался: «Ползи, Сёма, ползи!».
Сентябрь 2013