К 70-ЛЕТИЮ СО ДНЯ РОЖДЕНИЯ
РАССКАЗЫ
ВСТРЕТИЛИСЬ, ПОГОВОРИЛИ
Все считали его неудачником. Даже фамилия у него была какая-то легкомысленная – Головкер. Такая фамилия полагается невзрачному близорукому человеку, склонному к рефлексии. Головкер был именно таким человеком.
В школе его умудрились просто не заметить. Учителя на родительских собраниях говорили только про отличников и двоечников. Среднему школьнику, вроде Головкера, уделялось не больше минуты.
В самодеятельности Головкер не участвовал. Рисовать и стихи писать не умел. Даже читал стихи, как говорится, без выражения.
Уроков физкультуры не посещал. Был освобожден из-за плоскостопия. Что такое плоскостопие – загадка. Я думаю – всего лишь повод не заниматься физкультурой.
Учитель пения говорил ему:
– Голоса у тебя нет. И души вроде бы тоже нет.
Учитель скорбно приподнимал брови и заканчивал:
– Чем ты поешь, Головкер?..
Общественной работой Головкер не занимался. В театр ходить не любил. На пионерских собраниях Головкера спрашивали:
– Чем ты увлекаешься? Чему уделяешь свободное время? Может, ты что-нибудь коллекционируешь, Головкер?
– Да, – вяло отвечал Головкер.
– Что?
– Да так.
– Что именно?
– Деньги.
– Ты копишь деньги?
– Ну.
– Зачем?
– То есть, как зачем? Хочу купить.
– Что?
– Так, одну вещь.
– Какую? Ответь. Коллектив тебя спрашивает.
– Зимнее пальто, – отвечал Головкер…
Закончив школу, Головкер поступил в институт. Тогда считалось, что это – единственная дорога в жизни. Конкурс почти везде был огромный. Головкер поступил осмотрительно. Подал документы туда, где конкурса фактически не было. Конкретно – в санитарно-гигиенический институт.
Там он проучился шесть лет. Причем так же, как в школе, остался незамеченным. В самодеятельности не участвовал. Провокационных вопросов лекторам не задавал. Девушек избегал. Вина не пил. К спорту был равнодушен.
Когда Головкер женился, все были поражены. Уж очень мало выделялся Головкер, чтобы стать для кого-то единственным и незаменимым. Казалось, Головкер не может быть предметом выбора. Не может стать объектом предпочтения. У Головкера совершенно не было индивидуальных качеств.
И все-таки он женился. Лиза Маковская была его абсолютной противоположностью. Она была рыжая, дерзкая и привлекательная. Она курила, сквернословила и пела в факультетском джазе. Вокруг нее постоянно толпились спортивные, хорошо одетые молодые люди.
Все ухаживали за Лизой. Замуж она так и не вышла. А на пятом курсе родила ребенка. Девочка была похожа на маму. А также на заместителя комсорга по идеологии.
Короче, Лиза превратилась в женщину трудной судьбы. Высказывалась цинично и раздраженно. К двадцати пяти годам успела разочароваться в жизни.
И тут появился Головкер. Молчаливый, застенчивый. Приносил ей не цветы, а овощи и фрукты для ребенка. Влечения своего не проявлял. Мелкие домашние поручения выполнял безукоризненно.
Как-то они пили чай с мармеладом. Девочка спала за ширмой. Головкер встал. Лиза говорит:
– Интродукция затянулась. Мы должны переспать или расстаться.
– С удовольствием, – ответил Головкер, – только в другой раз. Я могу остаться в пятницу. Или в субботу.
– Нет, сегодня, – раздражительно выговорила Лиза, – я этого хочу.
– Я тоже, – просто ответил Головкер.
И затем:
– Останусь, если вы добавите мне рубль на такси. С возвратом, разумеется…
Так они стали мужем и женой. Муж был инспектором-гигиенистом в управлении столовых. Жена, отдав ребенка в детский сад, поступила на фабрику. Работала там в местной амбулатории.
А потом начались скандалы. Причем без всяких оснований. Просто Головкер был доволен жизнью, а Лиза нет.
Головкер приобрел в рассрочку цветной телевизор и шкаф. Купил в зоомагазине аквариум. Стал задумываться о кооперативе. Лиза в ответ на это говорила:
– Зачем? Что это меняет?
И дальше:
– Неужели это все? Ведь годы-то идут…
Лиза, что называется, задумывалась о жизни. Прерывая стирку или откладывая шитье, говорила:
– Ради чего все это? Ну, хорошо, съем я еще две тысячи пирожных. Изношу двенадцать пар сапог. Съезжу в Прибалтику раз десять…
Головкер не задумывался о таких серьезных вещах. Он спрашивал: «Чем тебя не устраивает Прибалтика?» Он вообще не думал. Он просто жил и все.
Лишь однажды Головкер погрузился в раздумье. Это продолжалось больше сорока минут. Затем он сказал:
– Лиза, послушай. Когда я был студентом первого курса, Дима Фогель написал эпиграмму: «У Головкера Боба попа втрое шире лба!» Ты слышишь? Я тогда обиделся, а сейчас подумал – все нормально. Попа и должна быть шире лба. Причем как раз втрое, я специально измерял…
– И ты, – спросила Лиза, – пять лет об этом думал?
– Нет, это только сегодня пришло мне в голову…
Через год Лиза его презирала. Через три года – возненавидела.
Головкер это чувствовал. Старался не раздражать ее. Вечерами смотрел телевизор. Или помогал соседу чинить «Жигули».
Спали они вместе редко. Каждый раз это была ее неожиданная причуда. Заканчивалось все слезами.
А потом началась эмиграция. Сначало это касалось только посторонних. Потом начали уезжать знакомые. Чуть позже – сослуживцы и друзья.
Евреи, что называется, подняли головы. Вполголоса беседовали между собой. Шелестели листками папиросной бумаги.
В их среде циркулировали какие-то особые документы. Распространялась какая-то внутренняя информация. У них возникли какие-то свои дела.
И тут Головкер неожиданно преобразился. Сначала он небрежно заявил:
– Давай уедем.
Потом заговорил на эту тему более серьезно. Приводил какие-то доводы. Цитировал письма какого-то Габи.
Лиза сказала:
– Я не поеду. Здесь мама. В смысле – ее могила. Здесь все самое дорогое. Здесь Эрмитаж…
– В котором ты не была лет десять.
– Да, но я могу пойти туда в ближайшую субботу… И наконец – я русская! Ты понимаешь – русская!
– С этого бы и начинала, – реагировал Головкер и обиженно замолчал. Как будто заставил жену сознаться в преступлении.
И вот Головкер уехал. Его отъезд, как это чаще всего бывает, слегка напоминал развод.
Эмиграция выявила странную особенность. А может быть, закономерность. Развестись люди почему-то не могли. Разъехаться по двум квартирам было трудно. А вот по разным странам – легче.
Поэтому в эмиграции так много одиноких. Причем как мужчин, так и женщин. В зависимости от того, кто был инициатором развода.
Три месяца Головкер жил в Италии. Затем переехал в Соединенные Штаты.
В Америке он неожиданно пришелся ко двору. На родине особенно ценились полоумные герои и беспутные таланты. В Америке – добросовестные налогоплательщики и честные трудящиеся. Головкер пошел на курсы английского языка. Научился водить машину. Работал массажистом, курьером, сторожем. Год прослужил в кар-сервисе. Ухаживал за кроликами на ферме. Подметал на специальной машине территорию аэропорта.
Сначала Головкер купил медальон на такси. Потом участок земли на реке Делавер. Еще через год – по внутренней цене – собственную квартиру на Леффертс-бульваре.
Такси он сдал в аренду. Землю перепродал. Часть денег положил на срочный вклад. На оставшиеся четырнадцать тысяч купил долю в ресторане «Али-баба».
Жил он в хорошем районе. Костюмы покупал у Блюмингдейла. Ездил в «Олдсмобиле-ридженси».
По отношению к женщинам Головкер вел себя любезно. Приглашал их в хорошие недорогие рестораны. Дарил им галантерею и косметику. Причем событий не форсировал.
Американок Головкер уважал и стеснялся. Предпочитал соотечественниц без детей. О женитьбе не думал.
Три раза он побывал в Европе. Один раз в Израиле. Дважды в Канаде.
Он продавал дома, квартиры, земельные участки. Дела у него шли замечательно. Он был прирожденным торговым агентом. Представителем чужих интересов. То есть человеком без индивидуальности. Недаром существует такой короткий анекдот. Некто звонит торговому агенту и спрашивает: «Вы любите Брамса?»…
При этом Головкер был одновременно услужлив и наделен чувством собственного достоинства. Сочетание редкое.
С Лизой он не переписывался. Слишком уж трудно было писать из одного мира – в другой. С одной планеты – на другую.
Но он помогал ей и дочке. Сначала отправлял посылки. Впоследствии ограничивался денежными переводами.
Это было нормально. Ведь они развелись. А дочка, та вообще была приемная. Хотя ее как раз Головкер вспоминал. Например, как он зашнуровывает крошечные ботинки. Или застегивает ускользающие пуговицы на лифчике. И еще – как он легонько встряхивает девочку, поправляя рейтузы.
Лизу он не вспоминал. Она превратилась в какую-то невидимую инстанцию. Во что-то существенное, но безликое. В своего рода налоговое управление.
А потом неожиданно все изменилось. У Головкера возникла прямо-таки навязчивая идея. Причем не исподволь, а сразу. В один прекрасный день. Головкер даже помнил, когда именно это случилось. Между часом и двумя семнадцатого августа восемьдесят шестого года.
Головкер ехал на машине в офис. Только что завершилась выгодная операция. Комиссионные составили двенадцать тысяч.
Автомобиль легко скользил по гудронированному шоссе. Головкер был в светло-зеленом фланелевом костюме. В левой руке его дымилась сигарета «Кент».
И вдруг он увидел себя чужими глазами. Это бывает. А именно: глазами своей бывшей жены. Вот мчится за рулем собственного автомобиля процветающий бизнесмен Головкер. Совесть его чиста, бумажник набит деньгами. В уютной конторе его ждет миловидная секретарша. Здоровье у него великолепное. Гемоглобин? Он даже не знает, что это такое. У него все хорошо. Гладкая от лосьона кожа. Дорогие ботинки не жмут. И вот Лиза смотрит на этого человека. И думает: какое сокровище я потеряла!
Так и появилась у Головкера навязчивая идея. А именно: он должен встретиться с женой. Она поймет и убедится. А он только спросит: «Ну, как?» – и все. И больше ни единого слова… «Ну, как?..»
Головкер представлял себе момент возвращения. Вот он прилетает. Едет в гостиницу. Берет напрокат машину. Меняет по курсу тысячу долларов. А может быть – две. Или три.
Потом звонит ей: «Лиза? Это я… Что значит – кто? Теперь узнала?.. Да, проездом. Я, откровенно говоря, довольно-таки бизи… Хотя сегодня, в общем, фри… Извини, что перехожу на английский…».
Они сидят в хорошем ресторане. Головкер заказывает. Лизе – дичь. Себе что-нибудь легкое. Немного спаржи, мусс… Коньяк? Предпочитаю «Кордон бле». Армянский? Ну, давайте…
Головкер провожает Лизу домой. Выходит из машины. Распахивает дверцу. «Ну, прощай». И затем: «Ах да, тут сувениры».
Головкер протягивает Лизе сапфировое ожерелье. «Ведь это твой камень». Затем – пластиковый мешок с голубой канадской дубленкой. Учебный компьютер для Оли. Пакет с шерстяными вещами. Две пары сапог.
Затем он мягко спрашивает:
– Могу я оставить тебе немного денег? Буквально – полторы-две тысячи. Чисто символически…
Он мягко и настойчиво протягивает ей конверт.
Она:
– Зайдешь?
– Прости, у меня завтра утром деловое свидание. Подумываю о скромной концессии. Что-нибудь типа хлопка. А может, займусь электроникой. Меня интересует рынок.
Лиза:
– Рынок? Некрасовский или Кузнечный?
Головкер улыбается:
– Я говорю о рынке сбыта…
Вечером Лиза сидит у него в гостинице. Головкер снимает трубку:
– Шампанского.
Затем:
– Ты полистай журналы, я должен сделать несколько звонков. Хэлло, мистер Беляефф! Головкер спикинг. Представитель «Дорал эдженси»…
Шампанское выпито. Лиза спрашивает:
– Мне остаться?
Он – мягко:
– Не стоит. В этой пуританской стране…
Лиза перебивает его:
– Ты меня больше не любишь?
Головкер:
– Не спрашивай меня об этом. Слишком поздно…
Вот они идут по набережной. Заходят в Эрмитаж. Разглядывают полотна итальянцев. Головкер произносит:
– Я бы купил этого зеленоватого Тинторетто. Надо спросить – может, у большевиков есть что-то для продажи?..
Мысли о встрече с женой не покидали Головкера. Это было странно. Все должно быть иначе. Первые годы человек тоскует о близких. Потом начинает медленно их забывать. И, наконец, остаются лишь контуры воспоминаний. Расплывчатые контуры на горизонте памяти, и все.
У Головкера все было по-другому. Сначала он не вспоминал про Лизу. Затем стал изредка подумывать о ней. И, наконец, стал думать о бывшей жене постоянно. С волнением, которое его удивляло. Которое пугало его самого.
Причем не о любви задумывался Головкер. И не о раскаянии бывшей жены своей. Головкер думал о торжестве справедливости, логики и порядка.
Вот он идет по Невскому. Заходит в кооперативный ресторан. Оглядывается. Пробегает глазами меню. Затем негромко произносит:
– Пошли отсюда!
И все. «Пошли отсюда». И больше ни единого слова…
Мысль о России становилась неотступной. Воображаемые картины следовали одна за другой. Целая череда эмоций представлялась Головкеру: удивление, раздражение, снисходительность. Ему четко слышались отдельные фразы на каждом этапе. Например – у фасада какого-то случайного здания:
– Пардон, что означает – «Гипровторчермет»?
Или – в случае какого-то бытового неудобства:
– Большевики меня поистине умиляют.
Или – за чтением меню:
– Цены, я так полагаю, указаны в рублях?
Или – когда речь зайдет о нынешнем правительстве:
– Надеюсь, Горбачев хотя бы циник. Идеалист у власти – это катастрофа.
Или – если разговор пойдет об Америке:
– Америка не рай. Но если это ад, то самый лучший в мире.
Или – реплика в абстрактном духе. На случай, если произойдет что-то удивительное:
– Фантастика! Непременно расскажу об этом моему дружку Филу Керри…
У него были заготовлены реплики для всевозможных обстоятельств. Выходя из приличного ресторана, Головкер скажет:
– Это уже не хамство. Однако все еще не сервис.
Выходя из плохого, заметит:
– Такого я не припомню даже в Шанхае…
Головкер вечно что-то бормотал, жестикулировал, смеялся. Путал английские и русские слова. Вдруг становился задумчивым и молчаливым. Много курил.
И вот он понял – надо ехать. Просто заказать себе визу и купить билет. Обойдется эта затея в четыре тысячи долларов. Включая стоимость билетов, гостиницу, подарки и непредвиденные расходы.
Времена сейчас относительно либеральные. Провокаций быть не должно. Деньги есть.
Оформление документов заняло три недели. Билет он заказал на четырнадцатое сентября. Ходил по магазинам, выбирал подарки.
Выяснилось, что у него совсем мало друзей и знакомых. Родители умерли. Двоюродная сестра жила в Казани. С однокурсниками Головкер не переписывался. Имена одноклассников забыл.
Оставались Лиза с дочкой. Оленьке должно было исполниться тринадцать лет. Головкер не то чтобы любил эту печальную хрупкую девочку. Он к ней привык. Тем более, что она, почти единственная в мире, испытывала к нему уважение.
Когда мать ее наказывала, она просила:
– Дядя Боря, купите мне яду…
Головкер привязался к девочке. Ведь материнская и отцовская любовь – совершенно разные. У матери это прежде всего – кровное чувство. А у отца – душевное влечение. Отцы предпочитают тех детей, которые рядом. Пусть они даже и не родные. Потому-то злые отчимы встречаются гораздо реже, чем сердитые мачехи. Это отражено даже в народных сказках…
Лизе он купил пальто и сапоги. Оле – шубку из натурального меха и учебный компьютер. Плюс – рубашки, джинсы, туфли и белье. Какие-то сувениры, авторучки, радиоприемники, две пары часов. Короче, одними подарками были заполнены два чемодана.
Деньги Головкеру удалось поменять из расчета один к шести. Головкер передал какому-то Файбышевскому около семисот долларов. В Ленинграде некая Муза передаст ему четыре тысячи рублей.
Летел Головкер самолетом американской компании. Как обычно, чувствовал себя зажиточным туристом. Небрежно заказал себе порцию джина.
– Блу джинс энд тоник, – пошутил Головкер, – джинсы с тоником.
Бортпроводница спросила:
– Вы из Польши?
Неужели, подумал Головкер, у меня сохранился акцент?..
В Ленинградском аэропорту ему не понравилось. Все казалось серым и однообразным. Может быть, из-за отсутствия рекламы. К тому же он прилетел сюда впервые. Так уж получилось. Тридцать два года здесь прожил, а самолетом не летал.
Головкер подумал: что я испытываю, шагнув на родную землю? И понял – ничего особенного.
Поместили его в гостинице «Октябрьская». Вскоре приехала Муза – нервная и беспокойно озирающаяся по сторонам. Оставила ему пакет с деньгами.
Головкер испытывал страх, усталость, волнение. Больше часа он провел в гостинице, а Лизе так и не звонил. Что-то его останавливало и пугало. Слишком долго, оказывается, Головкер этого ждал. Может быть, все последние годы. Может, все, что он делал и предпринимал, было рассчитано только на Лизу? На ее внимание?
Если это так, задумался Головкер, сколько же всего проносится мимо? Живешь и не знаешь – ради чего? Ради чего зарабатываешь деньги? Ради чего обзаводишься собственностью? Ради чего переходишь на английский язык?
Головкер взглянул на часы – половина десятого. Припомнил номер телефона – четыре, шестнадцать… И дальше – сто пятьдесят шесть. Все правильно. Четыре в кубе… Он совершенно забыл математику. Но телефон запомнил – четыре, шестнадцать… А потом в те же шестнадцать в квадрате. Сто пятьдесят шесть…
Потрясенный, Головкер услышал звонок, раздавшийся в его собственной квартире. Один раз, другой, третий…
– Кто это? – спросила Лиза.
И через секунду:
– Говорите.
И тогда он глухо выговорил:
– Квартира Головкеров? Лиза, ты меня узнаешь?
– Погоди, – слышит он, – я выключу чайник.
И дальше – тишина на целую минуту. Затем какие-то простые, необязательные слова:
– Ты приехал? Я надеюсь, все легально? Как? Да ничего… В бассейн ходит. У тебя дела? Ты путешествуешь?
Головкер помолчал, затем ответил:
– Экспорт-импорт. Тебе это не интересно. Подумываю о небольшой концессии, типа хлопка…
Далее он спросил как можно небрежнее:
– Надеюсь, увидимся?
И для большей уверенности добавил:
– Я должен кое-что вам передать. Тебе и Оле.
Он хотел сказать – у меня два чемодана подарков. Но передумал.
– Завтра я работаю, – сказала Лиза, – вечером Ольга приглашена к Нахимовским. Послезавтра у нее репетиция. Ты надолго приехал? Позвони мне в четверг.
– Лиза, – проговорил он забытым жалобным тоном, – еще нет десяти. Мы столько лет не виделись. У меня два чемодана подарков. Могу я приехать? На машине?
– У нас проблемы с этим делом.
– В смысле – такси? Я же беру машину в рент…
Вот он заходит (представлял себе Головкер) к человеку из «Автопроката». Слышит:
– Обслуживаем только иностранцев.
Головкер почти смущенно улыбается:
– Да я, знаете ли… Это самое…
– Я же говорю, – повторяет чиновник, – только для иностранцев. Вы русский язык понимаете?
– С трудом, – отвечает Головкер и переходит на английский…
Лиза говорит:
– То есть, конечно, приезжай. Хотя, ты знаешь… В общем, я ложусь довольно рано. Кстати, ты где?
– В «Октябрьской».
– Это минут сорок.
– Лиза!
– Хорошо, я жду. Но Олю я будить не собираюсь…
Тут начались обычные советские проблемы. «Автопрокат» закрылся. Такси поймать не удавалось. Затормозил какой-то частник, взял у Головкера американскую сигарету и уехал.
Приехал он в двенадцатом часу. Вернее, без четверти двенадцать. Позвонил. Ему открыли. Бывшая жена заговорила сбивчиво и почти виновато:
– Заходи… Ты не изменился… Я, откровенно говоря, рано встаю… Да заходи же ты, садись. Поставить кофе?.. Совсем не изменился… Ты носишь шляпу?
– Фирма «Борсалино», – с отчаянием выговорил Головкер.
Затем стащил нелепую, фисташкового цвета шляпу.
– Хочешь кофе?
– Не беспокойся.
– Оля, естественно, спит. Я дико устаю на работе.
– Я скоро уйду, – ввернул Головкер.
– Я не об этом. Жить становится все труднее. Гласность, перестройка, люди возбуждены, чего-то ждут. Если Горбачева снимут, мы этого не переживем… Ты сказал – подарки? Спасибо, оставь в прихожей. Чемоданы вернуть?
– Почтой вышлешь, – неожиданно улыбнулся Головкер.
– Нет, я серьезно.
– Скажи лучше, как ты живешь? Ты замужем?
Он задал этот вопрос небрежно, с улыбкой.
– Нет. Времени нет. Хочешь кофе?
– Где ты его достаешь?
– Нигде.
– Почему же ты замуж не вышла?
– Жизнь так распорядилась. Мужиков-то достаточно, и все умирают насчет пообщаться. А замуж – это дело серьезное. Ты не женился?
– Нет.
– Ну, как там в Америке?
Головкер с радостью выговорил заранее приготовленную фразу:
– Знаешь, это прекрасно – уважать страну, в которой живешь. Не любить, а именно уважать.
Пауза.
– Может, взглянешь, что я там привез? Хотелось бы убедиться, что размеры подходящие.
– Нам все размеры подходящие, – сказала Лиза, – мы ведь безразмерные. Вообще-то спасибо. Другой бы и забыл про эти алименты.
– Это не алименты, – сказал Головкер, – это просто так. Тебе и Оле.
– Знаешь, как вас теперь называют?
– Кого?
– Да вас.
– Кого это – вас?
– Эмигрантов.
– Кто называет?
– В газетах пишут – «наши зарубежные соотечественники». А также – «лица, в силу многих причин оказавшиеся за рубежом»…
И снова пауза. Еще минута, и придется уходить. В отчаянии Головкер произносит:
– Лиза!
– Ну?
Головкер несколько секунд молчит, затем вдруг:
– Ну, хочешь потанцуем?
– Что?
– У меня радиоприемник в чемодане.
– Ты ненормальный, Оля спит…
Головкер лихорадочно думает – ну, как еще ухаживают за женщинами? Как? Подарки остались за дверью. В ресторан идти поздно. Танцевать она не соглашается.
И тут он вдруг сказал:
– Я пойду.
– Уже?.. А впрочем, скоро час. Надеюсь, ты мне позвонишь?
– Завтра у меня деловое свидание. Подумываю о небольшой концессии…
– Ты все равно звони. И спасибо за чемоданы.
Не за чемоданы обиделся Головкер, а за чемоданы с подарками. Но промолчал.
– Так я пойду, – сказал он.
– Не обижайся. Я буквально падаю с ног.
Лиза проводила его. Вышла на лестничную площадку.
– Прощай, – говорит, – мой зарубежный соотечественник. Лицо, оказавшееся за рубежом…
Головкер выходит на улицу. Сначала ему кажется, что начался дождь. Но это туман. В сгустившейся тьме расплываются желтые пятна фонарей.
Из-за угла, качнувшись, выезжает наполненный светом автобус. Неважно, куда он идет. Наверное, в центр. Куда еще могут вести дороги с окраины?
Головкер садится в автобус. Опускает монету. Сонный голос водителя произносит:
– Следующая остановка – Ропшинская, бывшая Зеленина, кольцо…
Головкер выходит. Оказывается между пустырем и нескончаемой кирпичной стеной. Вдали, почти на горизонте, темнеют дома с мерцающими желтыми и розовыми окнами.
Откуда-то доносится гулкий монотонный стук. Как будто тикают огромные штампованные часы. Пахнет водорослями и больничной уборной.
Головкер выкуривает последнюю сигарету. Около часа ловит такси. Интеллигентного вида шофер произносит: «Двойной тариф». Головкер механически переводит его слова на английский: «Дабл такс». Почему? Лучше не спрашивать. Да и зачем теперь Головкеру советские рубли?
В дороге шофер заговаривает с ним о кооперации. Хвалит какого-то Нуйкина. Ругает какого-то Забежинского.
Головкер упорно молчит. Он думает – кажется, меня впервые приняли за иностранца.
Затем он расплачивается с водителем. Дарит ему стандартную американскую зажигалку. Тот, не поблагодарив, сует ее в карман.
Головкер машет рукой:
– Приезжайте в Америку!
– Бензина не хватит, – раздается в ответ…
На освещенном тротуаре перед гостиницей стоят две женщины в коротких юбках. Одна из них вяло приближается к Головкеру:
– Мужчина, вы приезжий? Показать вам город и его окрестности?
– Показать, – шепчет он каким-то выцветшим голосом.
И затем:
– Вот только сигареты кончились.
Женщина берет его под руку:
– Купишь в баре.
Головкер видит ее руки с длинными перламутровыми ногтями и туфли без задников. Замечает внушительных размеров крест поверх трикотажной майки с надписью «Хиропрактик Альтшуллер». Ловит на себе ее кокетливый и хмурый взгляд. Затем почти неслышно выговаривает:
– Девушка, извиняюсь, вы проститутка?
В ответ раздается:
– Пошлости говорить не обязательно. А я-то думала – культурный интурист с Европы.
– Я из Америки, – сказал Головкер.
– Тем более… Дай три рубля вот этому, жирному.
– Деньги не проблема…
Неожиданно Головкер почувствовал себя увереннее. Тем более, что все это слегка напоминало западную жизнь.
Через пять минут они сидели в баре. Тускло желтели лампы, скрытые от глаз морскими раковинами из алебастра. Играла музыка, показавшаяся Головкеру старомодной. Между столиками бродили официанты, чем-то напоминавшие хасидов.
Головкеру припомнилась хасидская колония в районе Монтиселло. Этакий черно-белый пережиток старины в цветном кинематографе обычной жизни…
Они сидели в баре. Пахло карамелью, мокрой обувью и водорослями из близко расположенной уборной. Над стойкой возвышался мужчина офицерского типа. Головкер протянул ему несколько долларов и сказал:
– Джинсы с тоником.
Потом добавил со значением:
– Но без лимона.
Он выпил и почувствовал себя еще лучше.
– Как вас зовут? – спросил Головкер.
– Мамаша Люсенькой звала. А так – Людмила.
– Руслан, – находчиво представился Головкер.
Он заказал еще два джина, купил сигареты. Ему хотелось быть любезным, расточительным. Он шепнул:
– Вы типичная Лайза Минелли.
– Минелли? – переспросила женщина и довольно сильно толкнула его в бок. – Размечтался…
Людмилу тут, по-видимому, знали. Кому-то она махнула рукой. Кого-то не захотела видеть: «Извиняюсь, я пересяду». Кого-то даже угостила за его, Головкера, счет.
Но Головкеру и это понравилось. Он чувствовал себя великолепно.
Когда официант задел его подносом, Головкер сказал Людмиле:
– Это уже не хамство. Однако все еще не сервис…
Когда его нечаянно облили пивом, Головкер засмеялся:
– Такого со мной не бывало даже в Шанхае…
Когда при нем заговорили о политике, Головкер высказался так:
– Надеюсь, Горбачев хотя бы циник. Идеалист у власти – это катастрофа…
Когда его расспрашивали про Америку, в ответ звучало:
– Америка не рай. Но если это ад, то самый лучший в мире…
Раза два Головкер обронил:
– Непременно расскажу об этом моему дружку Филу Керри…
Потом Головкер с кем-то ссорился. Что-то доказывал, спорил. Кому-то отдал галстук, авторучку и часы.
Потом Головкера тошнило. Какие-то руки волокли его по лестнице. Он падал и кричал: «Я гражданин Соединенных Штатов!..»
Что было дальше, он не помнил. Проснулся в своем номере, один. Людмила исчезла. Разумеется, вместе с деньгами.
Головкер заказал билет на самолет. Принял душ. Спустился в поисках кофе.
В холле его окликнула Людмила. Она была в той же майке. Подошла к нему, оглядываясь, и говорит:
– Я деньги спрятала, чтобы не пропали.
– Кип ит, – сказал Головкер, – оставьте.
– Ой, – сказала Людмила, – правда?! Главное, чтоб не было войны!..
Успокоился Головкер лишь в самолете компании «Панам». Один из пилотов был черный. Головкер ему страшно обрадовался. Негр, правда, оказался малоразговорчивым и хмурым. Зато бортпроводница попалась общительная, типичная американка…
Летом мы с женой купили дачу. Долгосрочный банковский заем нам организовал Головкер. Он держался просто и уверенно. То и дело переходил с английского на русский. И обратно.
Моя жена спросила тихо:
– Почему Рон Фини этого не делает?
– Чего?
– Не путает английские слова и русские?
Я ответил:
– Потому что Фини в совершенстве знает оба языка…
Так мы познакомились с Борей Головкером.
Месяц назад с Головкером беседовал корреспондент одного эмигрантского еженедельника. Брал у него интервью. Заинтересовался поездкой в Россию. Стал задавать бизнесмену и общественному деятелю (Головкер успел стать крупным жертвователем Литфонда) разные вопросы. В частности, такой:
– Значит, вернулись?
Головкер перестал улыбаться и твердо ответил:
– Я выбрал свободу.
СТАРЫЙ ПЕТУХ, ЗАПЕЧЕННЫЙ В ГЛИНЕ
Моя жена проснулась и спрашивает:
– Кто может звонить в четыре утра? Даже интересно… Ты не спишь? – Я сказал:
– Ничего интересного.
Раньше, еще в Союзе, лет двадцать назад, это могли быть знакомые пьяницы. Помню, дисквалифицированный боксер Литовченко кричал мне:
– Еду! Жди! Готовь закуску! – Я вяло сопротивлялся:
– Сейчас ночь.
– Вечно у тебя ночь, когда я звоню.
– Да и выпивки нет. – В ответ раздавалось:
– Должен тебя разочаровать: есть, и в неограниченном количестве…
Так было в Союзе.
Я встал, прикрывшись газетой. Пол был теплый. Подошел к телефону. Слышу, говорят по-английски:
– Это полиция. С вами желает беседовать…
– Кто? – не понял я.
– Мистер Страхуил, – еще раз, более отчетливо выговорил полицейский.
И тут же донеслась российская скороговорка:
– Я дико извиняюсь, гражданин начальник. Страхуил вас беспокоит. Не помните? Восемьдесят девятая статья, часть первая. Без применения технических средств.
Я все еще не мог сосредоточиться. Слышу:
– Шестой лагпункт, двенадцатая бригада, расконвоированный по кличке Страхуил.
– О, Господи, – сказал я. Страхуил повысил голос:
– Все, начальник, испекся. Припухаю у ментов в районе Двадцать первой и Бродвея. Надо срочно выкуп заплатить. А у меня тут, кроме вас, ни одного солидного знакомого. Шплинта зарезали. Володя-Рваный лечится от алкоголизма.
– Что произошло? – спрашиваю.
– Да ничего особенного. В Сирее повязали, гады. С мантелем в руках.
– Что значит – с мантелем?
– Я мантель примерял, такой каракулевый, дамский.
Тут я наконец все понял:
– Ты шубу украл?
– Какой – украл?! Пытался. А то сразу – украл. Пытался и украл – вещи разные. Это как день и ночь.
Я задумался – что происходит? Одиннадцать лет я живу в Америке. Шесть книг по-английски издал. С Джоном Апдайком лично знаком. Дача у меня на сотом выезде. Дочка – менеджер рок-группы «Хэви метал». Младший сын фактически не говорит по-русски. И вдруг среди ночи звонит какой-то полузабытый ленинградский уголовник. Из какой-то давней, фантастической, почти нереальной жизни. Просит за него выкуп уплатить – четыреста долларов.
– Иначе, – говорит, – в тюрьму отправят, к черномазым. Удовольствие ниже среднего.
Я вынес телефон на кухню. Потянулся за сигаретами. Слышу:
– Гражданин начальник, захватите четыреста пятьдесят для ровного счета. Надо же отметить это дело, выпить по такому случаю.
Тут я немного опомнился, спрашиваю:
– Который час, ты знаешь?
– По московскому времени скоро двенадцать.
– При чем тут московское время?! – Но полицейский мне уже адрес диктует:
– Двадцать один, ноль три, второй этаж, сержант Барлей.
И голос Страхуила:
– Гражданин начальник, выручайте! – Моя жена спросила:
– Что такое?
Я даже отвечать сначала не хотел. Ну что я ей скажу? Звонит, мол, уголовник Страхуил. Просит внести за него четыреста долларов. Бред какой-то.
– Кто это? – спрашивает жена.
– Так, – говорю, – знакомый артист.
– Что у него случилось?
– Денег просит.
– Вечно тебе звонят какие-то подонки. Почему тебе Солженицын не звонит? Или Барышников?
– Видимо, – говорю, – у Барышникова денег хватает.
Я оделся, вывел из гаража машину. Еду и думаю: ведь рассказать кому-то – не поверят. Это только с русскими бывает. Уехал человек в Америку. Шесть раз переезжал с одной квартиры на другую. Стал домовладельцем. Все забыл. Все былые телефоны, имена, названия ленинградских улиц. И вдруг – звонок.
Мне один знакомый еще в Ленинграде рассказывал. Пристали к нему два хулигана в электричке. Выкинули его на ходу из тамбура. Скатился он по насыпи в канаву. Потерял сознание, естественно. Очнулся ночью, под дождем. Приподнялся и слышит:
– Вы случайно не знаете, кто изобрел граммофон?
Сидит мужик под зонтиком возле канавы. Кроссворд разгадывает. Да еще и мужик-то знакомый, как выяснилось, по офицерским сборам…
Еду через мост из Квинса. И вдруг начинается траффик. Причем солидный. Мили на две вперед – сплошные красные огни.
Это только в Нью-Йорке может случиться. Траффик в пять часов утра. Как он возник, из-за чего?
Минут сорок я ехал от Квинсборо-плаза до фуникулера на углу Шестидесятой и Второй. И только за мостом я понял, что случилось. Там возле бывшей железнодорожной кассы есть захламленная лужайка. Необитаемый клочок земли между двумя автострадами. Треугольная зона неуязвимости в потоке машин. Сотни раз я проезжал здесь, и все было нормально. А тут вдруг появился одинокий негр-саксофонист. Он был почти невидим в темноте. Играл самозабвенно, но плохо. Подбородком двигал, как боксер на ринге. Плоская кепка лежала у его ног.
Все тормозили, проезжая мимо. Я тоже слегка притормозил, опустив боковое стекло. Бросил в кепку несколько монет. Какая-то из них откатилась в сторону. Музыкант прихлопнул ее ногой. Затем одарил меня целым каскадом пронзительных режущих импровизаций. Могу добавить, что играл он «Рондо» Шостаковича в нелепой джазовой переработке.
Минут через сорок я был в полицейском управлении, напоминавшем римский Форум. Среди массивных псевдоионических колонн бродили живописно одетые люди. Кого-то провели в наручниках. Две ярко накрашенные и при этом ужасно бледные женщины кокетничали с молодым офицером в черной форме. Цыганское семейство расположилось на кафельном полу. Через зал проходили какие-то девицы с бумагами в руках. Наверху, у основания застекленного купола, были выбиты латинские изречения. Одно из них я с легкостью прочел:
«Бог – это справедливость».
И задумался: при такой биографии, как моя, чужой язык уже не составляет тайны.
Ко мне обратился полицейский с бакенбардами:
– Чем могу служить?
Он направил меня в канцелярию. Там я уплатил четыреста долларов, расписался и ответил на пять-шесть вопросов:
– Мистер Страхуил – ваш друг? Я кивнул.
– Что вы можете сказать о нем?
– Только хорошее.
– Где вы познакомились?
– В тюрьме.
– Когда, за что и где вы отбывали наказание?
– Я был надзирателем.
– Извините?
– Я был охранником, коллега.
– Называйте меня – сержант Барлей. За что и где мистер Страхуил отбывал наказание?
– Под Сыктывкаром.
– Пожалуйста?
– Под Сыктывкаром.
– Это в Польше?
– Нет.
– Тогда в России?
– Совершенно верно.
– За что мистер Страхуил отбывал наказание?
– В общем-то, за правду.
– Что это значит?
– За антикоммунистическую деятельность.
– Ограбление, убийство?
– Не думаю.
– Вчера он пытался украсть женскую шубу.
– Полагаю, что это недоразумение. Зачем ему женская шуба?
– Вот и я так думаю – зачем? – Наступила пауза. Сержант перебирал какие-то бумаги. Мне захотелось спросить:
– Скажите, я обязан был давать эти показания?
– Нет. А теперь распишитесь.
Потом меня завели в какой-то бункер. Через минуту появился Страхуил, здоровый, улыбающийся, в джинсовом костюме. Ринулся ко мне, горячо обнял и даже хотел поцеловать. При этом сильно оцарапал мне шею наручниками. Тут вышел офицер с ключами.
– Пока, – сказал он.
Мой друг выбежал на улицу, потирая запястья. Мне показалось, что я уже наблюдал эту сцену в каком-то фильме,
Я взглянул на часы – половина девятого. В ланчонете на углу жарили бекон.
– Зайдем? – спрашиваю.
– Не сюда.
– Ты же хотел позавтракать…
Становилось людно. Негры и латиноамериканцы толкали перед собой железные рамы на колесиках, увешанные одеждой. Переулки в этой части Манхэттена были забиты грузовиками. Как всегда, звучала однообразная ритмичная музыка. Из люков шел пар.
Страхуил толкнул вертящиеся двери. Я увидел вывеску – «Парижский шик». Столы были покрыты линолеумом, Над кассой гудел допотопный вентилятор. На прилавке возле блюда с фруктами дремал огромный кот.
Я сказал:
– Здесь недорого.
– Не имеет значения, – ответил Страхуил. И тут же добавил:
– Кстати, где деньги?
Я протянул ему несколько бумажек. Подошел официант. Мы заказали два куриных супа, фаршированные ножки и шашлык. Все из курицы. Страхуил поинтересовался:
– А выпивка у них есть? – Я перебил его:
– Как ты сюда попал?
– В смысле – на Запад? Была у меня одна еврейка из валютного ресторана. Сошлись мы, помню, на день конституции. Утром встали, познакомились как следует, оказывается – ей грозит трояк. И у меня как раз доследование шло. Уже подписку взяли о невыезде. Значит, надо ехать, и как можно дальше. Записались и уехали, примазав органы двумя кусками. А в Риме эта Беба завела себе какого-то шахматиста еврейской национальности. Уж здесь-то он вроде бы на фига ей понадобился? Видимо, любовь. А любовь – это для меня святое, гражданин начальник. Короче, дал ей на прощанье в глаз и отвалил.
Официант принес нам еду. Заиграла невидимая музыка. Страхуил нетерпеливо приподнялся:
– Я на минуту отлучусь. Надо заправиться.
– В смысле?
– В смысле горючего. Магазин за углом.
– Не стоит, – говорю, – рано.
– Что значит – рано? Мы же не в республике Коми. Здесь, гражданин начальник, всегда есть место подвигу.
– Это лишнее.
– Лишнее? – приподнял брови Страхуил. – Все у тебя лишнее, начальник! Кто знает, что в жизни главное, что лишнее. Вот я расскажу тебе историю про одного мужика. Был он королем шмена на Лиговке. И его наконец повязали. Оттягивает король что положено, возвращается домой. А у него три дочери в большом порядке. Упакованы, как сестры Федоровы. Старшая ему и говорит: «Батя, живи у меня…»
Все это стало мне надоедать. Я понял, что должен защититься от надвигающегося хаоса. Он преследовал меня в Союзе, я уехал. Теперь он настиг меня в Америке. Хаос и абсурд.
Страхуил продолжает:
– Она ему: «Живи, говорит, у меня, батя. Вот тебе койка. Вот тебе любая бацилла из холодильника: колбаска, шпроты, разные ессентуки…».
Тут я прервал его:
– Откуда ты свалился на мою голову? Страхуил не обиделся:
– Вот принесу горючего, бухнем и разберемся.
– Еще раз говорю – не стоит. Друг мой отложил вилку, задумался. Лицо его озарилось светом глубокой выстраданной правоты. Я услышал:
– По-твоему, жизнь – что? Она – калейдоскоп. Сегодня одно, завтра другое. Сегодня ты начальник, завтра я. Вспомни Чинья-Ворык. Вспомни автомобильную мойку на Конюшенной.
Господи, да я и без него все помнил. Прожитая жизнь только кажется бесконечной, воспоминания длятся одну секунду. Конечно, я все помнил.
1965 год, ноябрь. Лагерь усиленного режима на станции Чинья-Ворык. Я военнослужащий, контролер штрафного изолятора.
Праздники ощущаются даже в лагерной зоне. У заключенных – выстиранные робы, начищенные дегтем сапоги. Над канцелярией вяло полощется широкий бледно-розовый транспарант:
«Через добросовестный труд – к социализму!»
Я сижу на вахте у знакомого инструктора. Он чинит мою бляху с напайкой. Над его столом – репродукция, вырванная, очевидно, из поваренной книги: жареный цыпленок, декорированный яблоками.
Звонит телефон:
– Срочно зайдите к лейтенанту Токарю. – Инструктор одалживает мне свой ремень. Я нехотя иду к зданию администрации.
– Есть дело, – говорит Токарь, – собирайтесь. Берите конвоира. Выводите бригаду из двух человек на отдельную точку. Хуриев вас проинструктирует.
– Что еще за дело?! – говорю. – Сегодня праздник!
Токарь приподнялся, одернул гимнастерку и сказал:
– Канализационная труба этого не знала, взяла и лопнула.
Он помолчал и добавил:
– Я ей от души сочувствую, потому что и мое терпение лопается. Ясно? Действуйте…
Через полчаса мы были на вахте: караульный и двое зэков-сантехников. Естественно, у всех дурное настроение – праздник. Хотя работы там было часа на два.
– В три будем дома, – сказал я одному из зэков. Тот в ответ:
– Ну и что хорошего? – Второй добавил:
– Не дома, а в колонии усиленного режима 1314/6.
Мы вышли из зоны, спустились к подстанции. Караульный сел на ящик из-под огурцов. Зэки разожгли костер, покурили, взяли лопаты.
День был морозный, солнечный. Дым над зоной поднимался вертикально. В поселке за ручьем играла музыка:
Ты сегодня мне принес
Не букет из алых роз,
Не тюльпаны и не лилии…
Так прошло около часа. Раза два зэки устраивали перекур. Впрочем, работали они добросовестно. Хотя бы судя по тому, что разделись.
Зэки были тощие, мрачноватые, примерно одного роста. Такие не запоминаются. Правда, один из них без конца ходил мочиться. Он-то вдруг и подошел ко мне:
– Хорошая погода, гражданин начальник. – Я спросил:
– Что надо?
Зэк подошел еще ближе – так, что караульный выкрикнул:
– Стой на месте!
Зэк остановился, доверительно подмигнул мне и сказал:
– Начальник, давай его схаваем ради праздника.
– Кого?
– Да петуха,
– Какого еще петуха?
– А вон, смотри.
Действительно, возле ручья гулял петух. Наверное, забрел сюда из Чинья-Ворыка.
– Вы что, – говорю, – совсем обнаглели?!
– В чем дело, начальник?
– Петуха не трогать. Продолжать работу.
– Начальник!
– Ни в коем случае.
Зэк молитвенно сложил на груди руки. Заговорил драматиче-ской лагерной скороговоркой:
– Начальник, кто узнает?! Я его уделаю в момент. Исполню, как врага народа. А если что, ты не в курсе.
– Еще бы, – говорю.
– Он даже пикнуть не успеет. Вот и будет праздник.
– Особенно, – говорю, – для петуха. – После этого я смягчился и голосом лейтенанта Токаря выговорил:
– Действуйте.
Зэк свистнул, подзывая напарника. Я помахал караульному, чтобы не стрелял. Сантехники побежали к ручью.
Петух оказался неумным. Повел себя как участник троцкистско-зиновьевского блока. То есть простодушно зашагал навстречу собственной гибели. Ему бы удрать, так нет: развинченной мультипликационной походкой он двинулся в атаку. Головою поводил, как знаменитый саксофонист Чевычелов.
Через минуту все было кончено. Я огляделся – свидетелей нет.
Зэки вырыли ямку. Ощипывать петуха не стали. Просто вымазали его глиной и забросали сучьями. А сверху разожгли костер. Так он и спекся.
Караульный счел нужным объяснить мне:
– Глина вместе с перьями отвалится. – Я кивнул, дав понять, что считаю эту информацию ценной.
Зэк подошел и говорит мне:
– Отпусти в поселок.
– За водкой, что ли?
– Почему за водкой? За портвейном. А то сразу – за водкой… Водка и портвейн – большая разница. Это как день и ночь.
– Ни в коем случае.
– Начальник!
– Категорически исключено.
– Я через пять минут вернусь.
– Нельзя.
Я знал, что говорю. Культпоход в поселок мог закончиться большим скандалом. А может, и кровопролитием. Достаточно было встретить патрульных.
– Это лишнее, – повторил я твердым голосом.
– Лишнее? – переспросил он, сощурившись. – Что значит лишнее?! Кто его знает, что в жизни главное и что лишнее? Может, портвейн – это как раз самое главное…
– Кончай, – говорю, – философствовать. В поселок я тебя не отпущу.
– Начальник!
– Это лишний разговор.
Зэк презрительно оглядел меня и спрашивает:
– Хочешь, расскажу тебе историю про одного старого шмаровоза?
– Ну.
– Был он королем у себя на Лиговке, и вот его повязали. Оттянул король пятерку, возвращается домой.
А у него три дочери живут отдельно, чуть ли не за космонавтов вышедши. Старшая дочь говорит: «Живи у меня, батя. Будет тебе пайка клёвая, одежа, телевизор…» Король ей: «Телевизора мне не хватало! Я хочу портвейна, и желательно “Таврического”!» А дочка ему: «Портвейн – это лишнее, батя!» Тут он расстроился, поехал к другой. Средняя дочь говорит: «Вот тебе раскладушка, журнал «Огонек», папиросы…». Тут я перебил его:
– Хватит. Жрите своего петуха и кончайте работу. – Короче, ограничились мы петухом. Кстати, я его так и не пробовал. Не смог. Одно дело – курица из магазина. И совсем другое – птица, которой свернули шею у тебя на глазах. Да и соли, откровенно говоря, не было.
В конце зэк еще раз спросил:
– Не отпустишь в поселок?
– Нет.
– Ну, смотри. Жизнь – она длинная. Сегодня ты начальник, завтра я.
Вот, думаю, нахальная физиономия. Мало ему петуха. Я ведь и так, между прочим, рискую.
Однако поздно было ссориться. К этому времени стемнело. Надо было забросать снегом костер и возвращаться.
История не кончается.
Прошло двенадцать лет. За это время я демобилизовался и стал писателем-нонконформистом. Разумеется, меня не печатали. Тем более, что начал я с кошмарных лагерных рассказов.
Короче, я все больше пил и все меньше соблюдал осторожность.
В результате мои сочинения попали на Запад. Некоторые были там опубликованы. А я был уволен с последнего места работы. С полуразрушенной баржи, которую добросовестно охранял.
Дальнейшие события излагаю отрывисто, как бы пунктиром. Мелкое диссидентство. Встречи с перепуганными западными журналистами. Обвинения в притонодержательстве и тунеядстве. (Участковый Баенко говорил мне: «Из твоего дома выбегали полуодетые женщины». Я требовал логики: «Если у меня притон, они должны были наоборот – вбегать».) Затем – какие-то неясные побои в милиции. (Я бы воспринял их как случайность, не повторись они дважды.) И наконец – Каляевский спецприемник, бывшая тюрьма на Шпалерной.
Подробности описывать не желаю. Коротко скажу – в тюрьме мне не понравилось. Курить запрещено. Читать запрещено. Питание отвратительное. Спишь на голых досках. Но самое жуткое, что я там испытал, – это было даже не хамство, а публичные физиологические отправления. Железная лохань посреди камеры внушала мне неподдельный ужас. Так выяснилось, что я – интеллигент.
Тюремная обслуга вела себя очень агрессивно. Гораздо агрессивнее, чем в лагере. И даже медики отличались странной жестокостью.
Помню, заболел один мой сокамерник. Мы вызвали фельдшера. Фельдшер спросил:
– Что у тебя болит?
– Живот и голова.
Фельдшер достал из кармана таблетку. Разломил ее пополам:
– Это тебе от живота. А это от головы. И прибавил:
– Да смотри, не перепутай…
Шесть дней меня продержали в камере. Затем вывели на работу. Мне достался гараж Управления милиции на Конюшенной площади. Нужно было вырыть довольно большую яму. Так называемую мойку для автомашин.
В гараж мы с конвоиром явились пешком. Он представил меня трем работягам, которые загорали на листах фанеры. Он сказал:
– Присматривайте за этим декадентом. – Конвоир ушел. Сказал, что явится за мной к пяти. Посреди двора лежали тени от церковных куполов.
То и дело мои работяги вставали, переносили фанерные листы на солнце. Я спросил у них:
– Так что мне делать?
Тот, что повыше, откликнулся:
– Закуривай.
И кинул мне пачку «Беломора».
Второй, ухмыльнувшись, сказал:
– Правда, что от работы люди…
– Что? – я не расслышал.
– Глохнут! – заорал он.
Оба долго, радостно посмеивались.
Так прошло около часа. В основном мы курили и беседовали, сидя на досках. Того, что был постарше, звали Генычем. Высокого – Мишаней.
Затем наступил обеденный перерыв. Работяги достали свои бутерброды. Я встал и отошел. Высокий окликнул меня:
– Але! Раздолбай Иваньга! Иди питайся.
И протянул мне куриную ногу.
Это был высокий тощий человек с усами. Кисть его руки была украшена зеленоватой надписью: «Второй раз бью по трупу!»
Его лицо показалось мне знакомым. Да и он как-то странно на меня поглядывал. Затем вдруг поинтересовался:
– Ты в армии служил?
– Естественно.
– В охране?
– Ну.
– Не в Устьвымлаге?
– В Устьвымлаге.
– Чинья-Ворык помнишь?
– Ну, допустим.
– А как мы петуха уделали?
Он встал и чопорно представился:
– Потомственный зэка Володин. Кличка – Страхуил. Последняя судимость – кража.
– Предпоследняя, – исправил Геныч, – не зарекайся…
Конечно, я все помнил. Память наша – как забор, что возле Щербаковских бань. Чуть ли не каждый старается похабную надпись оставить.
Страхуил между тем возбудился:
– Помнишь, я говорил тебе, начальник: жизнь – она калейдоскоп. Сегодня ты меня охраняешь, завтра я буду в дамках. Сегодня я кайфую, завтра ты мне делаешь примочку.
– Короче, – вмешался Геныч.
– Короче, ты меня за водкой не пустил? А я тебя…
Он выждал паузу и закричал:
– Пускаю! – И затем:
– Вот шесть рублей с мелочью. Магазин за троллейбусной остановкой.
Я сказал:
– Ребята, это лишнее. Нас у вахты проверяют.
– Лишнее? – его глаза округлились. – Знаешь, что лишнее в жизни, начальник? Алименты, хронический трипак и уголовный кодекс… Вот я тебе расскажу историю про одного домушника с Лиговки. Дотягивает он свой четвертной…
– Кончай, – прервал его Геныч, – магазин закроют.
– Сейчас полтретьего.
– А может, у тебя история на пять часов?! – Короче, я пошел за водкой. А потом ходил один из работяг. И мы все говорили о жизни. А потом явился конвоир, и его тоже угостили водкой. Он сначала руками замахал:
– Я на службе! – А затем говорит:
– Мне – полную. – Геныч долбил:
– Сам люблю полненьких. – Конвоир опьянел, и я сказал ему:
– Жизнь – калейдоскоп. Сегодня ты начальник, завтра я.
А конвоир вдруг заплакал и говорит:
– Я курсы бульдозеристов чуть не окончил. Отчислен из-за сотрясения мозог…
А потом работяги вызвали такси, и Геныч объяснил шоферу:
– Улица Каляева, шесть. – А шофер говорит:
– Куда их, в тюрягу, что ли? – Геныч обиделся за нас:
– Не в тюрягу, а в пенитенциарное учреждение, мудила!
И мы с конвоиром всю дорогу пели:
Ты сегодня мне принес
Не букет из алых роз,
Не тюльпаны и не лилии…
Вентилятор гонял по комнате тяжелый запах лука. Кот приподнял голову и медленно ушел. В очередной раз стихла музыка.
Я уже не слушал:
– Едет тот пахан в законе к младшей дочери. Она ему: «Располагайся, батя! Вот тебе диван, места общего пользования, напротив – красный уголок». Король ей говорит: «Не хочу я ессентуков, раскладушек и вашего общего пользования! Хочу портвейна белого, желательно “Таврического”, ясно?!» А шкура в ответ: «Это, мол, лишнее!» Он ей внушает: «Да лишнего-то мне как раз и надо, суки вы позорные!» А девки ни в какую. Знаешь, чем все это кончилось?
– Ну?
Страхуил выдержал паузу и голосом опытного рассказчика закончил:
– Дочь пошла за ряженкой, а он в сортире на ее колготках удавился.
Страхуил умолк. Как-то странно поморщился. В глазах его блеснули слезы. Я спросил:
– Ты чего?
– Пахана, – отвечает, – жалко. – Мне стало все это решительно надоедать. Я приподнялся, говорю:
– Ну, мне пора.
Мне и в самом деле надо было готовить очередную передачу.
– Прощай, начальник.
– Будь здоров.
– Еще увидимся.
– Теперь уже не сомневаюсь.
– Я в смысле денег.
– Не спеши.
Я натянул плащ, толкнул вертящиеся двери. Заглянул еще раз с улицы в окно.
Около стола вертелся кот. Мой приятель кормил его из своей тарелки.