РАССКАЗ
1
Его зовут Кики. Нет, Кики – это не настоящее имя. Так попугайчика звали, который жил в его комнате, еще когда он был маленький, еще когда родители были живы. Попугайчик умел говорить и по сто раз на дню произносил свое имя, вот он его и запомнил. Никаких других слов, к сожалению, больше так и не выучил.
Когда не стало родителей, и он в вынужден был переселиться в дом для инвалидов, то по всякому поводу произносил, да и произносит, любимое слово – так оно к нему вместо имени и прилепилось.
Кики маленький, кругленький и почти как две капли воды похож на своих сородичей из племени даунов. Впрочем, мы японцев с китайцами тоже друг от друга не очень-то отличаем, но это я так…
Кики добрый. Улыбается целыми днями и готов всегда выполнить все, что бы ни попросили.
Кики трудолюбивый. Он работает в маленьком цехе, где собирает коробочки из заготовок картонных. Сто коробочек, двести коробочек в смену, а то и все триста. Неделями, месяцами, годами… Уму непостижимо, сколько коробочек наберется за все эти годы, но его привели однажды сюда, посадили, показали, что надо делать, и он собирает.
Кики прилежный и аккуратный. Все, что нужно для работы, стоит у него на столе в строго определенном порядке; стоит хоть чуточку этот порядок нарушить, он тут же это заметит и тщательно все поправит. Он собирает коробочки и ни на что почти не отвлекается. Разве что на пару минут, когда, например, бабочка в цех залетит или зайдет незнакомый кто, или… Впрочем, все достаточно однообразно, поводов не слишком-то много, и так бывает приятно отвлечься, когда ты день за днем собираешь и собираешь одни и те же коробочки.
Иногда, раз, а то и два за день, коробочки эти Кики осточертевают, достают до печенок прямо. Тогда он внезапно срывает с себя очки, швыряет их на пол (благо, пол с мягким покрытием и стекла из пластика не разбиваются), затем швыряет в пространство очередную коробочку и что есть силы вопит на одной-единственной ноте: «Ай-яй-яй-яй-яяяй»… Замолкает на секунду и снова: «Ай-яй-яй-яй-яяяй»… И снова… И кулаками размахивает. И слезы текут по щекам.
Так кричит, бедолага, пока не устанет ужасно или пока, с ухищреньями всякими, на него снова не наденут очки. Тогда Кики стихает, сникает, голова опускается, и он задремывает на считанные минуты. Очнется – и снова, как ни в чем не бывало, начинает очередную коробочку складывать.
Мне однажды захотелось понять, что же это такое с ним происходит. Я нашел себе стол, принес ящики с заготовками и стал, как и Кики, из заготовок коробочки складывать. Какое-то время было мне даже и интересно: я старался работать как можно быстрее, точнее, даже соревнование сам с собою устроил. Но развлечением это оставалось недолго. Стало надоедать. И чем дальше, тем больше. И когда через неделю Кики заверещал в конце смены свое «ай-яй-яй», мне вдруг непреодолимо захотелось швырнуть все к чертовой матери и заорать вместе с ним – что есть силы. Больше я после этого на себе эксперименты не ставил.
До чего же хорошая штука – свобода выбора. Жаль, что Кики об этом никогда не узнает.
2
Под каким только соусом не подают человека: и разумный он (homo sapiens), и производящий (homo faber), и играющий (homo ludens), и общающийся (homo communicans)… Я тоже этим изобретательством заразился и хочу внести посильную лепту в настоящую классификацию. Предлагаю вам ввести в употребление разновидность: человек собирающий или коллекционирующий – homo congestus или homo collectiоnis, выбирайте, как больше нравится.
Добро бы еще всякими там бонистами, нумизматами, фалеристами, филателистами и филуменистами все ограничивалось. Так нет же, ведь всякую, честное слово, дрянь человеки безумные собирают. Всякие баночки-скляночки, паровозы и автомобили, корабельные рынды и бачки унитазов, вазы ночные и телефонные карточки… Ведь вплоть до ксерофилии зараза эта распространяется.
Редко при этом кто из собирателей в средствах не ограничен. Оттого и идут на ухищрения всякие и даже бессовестности, чтобы коллекцию вожделенную малой – дармовой то есть – кровью пополнить. И никакие методы при этом зазорными не считаются. Страсть, одним словом!
Лиза тоже из той же породы коллекционеров. И, как у всякого уважающего себя собирателя, были у нее свои тайные способы, свои маленькие секреты, без которых настоящую коллекцию собрать никому никогда не удастся.
Да, я забыл вам сказать, что Лиза говорит очень плохо, а читать и писать совсем не умеет. Зато умеет расписываться. Закорючку такую ставит – куда там министру! А живет Лизавета на полном государственном обеспечении и из-за этого в средствах ограничена много жестче любого из своих сотоварищей по собирательству. Но страсть – это страсть, и ни с какими преградами и ограничениями она считаться не хочет, да и не должна.
Лиза очки собирает. Не оправы, заметьте, а очки – это важно, потому что основное удовольствие состоит в том, чтобы примерить очередную добычу и увидеть, как мир в очках этих выглядит. Похоже, что она не очки даже, а всевозможные изображения мира коллекционирует, ну и свои изображения в зеркале, разумеется, потому что ужасно хохочет, до колик просто, когда в зеркало смотрит, попеременно снимая и надевая очередную обнову.
Вот теперь рассказать пришло время, как коллекция Лизина пополнялась. Этого долго никто не понимал. Просто Лиза являлась с очередной прогулки вся сияющая, раскрасневшаяся, возбужденная… И все тогда знали – в коллекции пополнение. Но однажды за Лизой вслед явилась шикарная дама вся в растрепанных чувствах, в истерике просто, и орала, как ненормальная, что у нее только что, наглость просто, отобрали очки, которые стоят…
В общем, так это происходило. Увидев очки, возжелав их, Лиза с милой улыбкой подходила к несчастной жертве, выказывая последней свое величайшее расположение и восхищение, пыталась даже обнять и поцеловать… Таким образом усыплялось внимание, появлялась возможность подобраться к очкам вплотную. Затем очки неожиданно с жертвы сдергивались и – эффект неожиданности увеличивал преимущество – делались ноги.
С тех пор, как тайное стало явным, Лиза гуляет только под неусыпным надзором, но из уважения к ее страсти, чьи-нибудь старые очки ей иногда отдают, а иногда – это немыслимо просто – она все равно исхитряется пополнить свою коллекцию обычным порядком.
3
Юрик пришел к нам в пятом классе. Папа у Юрика был очень известный ученый-химик, профессор, автор бесчисленных книг и изобретений… А вот мамы не было. Она, вскоре после рождения сына, мужа с ребенком бросила и сбежала неизвестно куда, потому что Юрик инвалидом родился, умственно неполноценным, и не смогла она, и не захотела с таким ребенком жить и возиться.
Юрик пришел к нам в пятом классе потому, что папа-ученый долго не мог смириться с неполноценностью своего ребенка, в специнтернат его отдавать не хотел ни за что, воспитывал дома с помощью старшей сестры-педагога. По той же причине и в нормальную школу отдал (как уж он все препоны, связанные с инвалидностью мальчика, обошел – остается только догадываться). Думал, наверное, что так будет лучше, что так, среди нормальных детей, разовьется он больше. Да мало ли что он думал. Я ведь все это только предполагаю.
Я помню, как все это началось. Мало того, теперь понимаю, что это неизбежно должно было произойти, ведь в любом классе обязательно есть завистливое, мерзкое шакалье, которому слезы чужие в радость, кому чужая боль – сладкий праздник.
Однажды, я запамятовал уже по какому поводу, нас – всех мальчишек – пригласили в профессорский дом. Ах, какие игрушки там были! Я до сих пор помню всехний щенячий восторг от невиданной никогда огромной железной дороги, радиоуправляемых и электрических автомобилей, работающих экскаваторов и подъемных кранов, огромных оловянных солдатиков в какой-то невиданной амуниции, а пушки стреляли, а танки и автомобили двигались… Еще там роскошный был, невиданный просто аквариум и колли, и кот персидский…
На другой день нас вывели в сквер напротив школы, и Юрик каким-то образом или же с чьей-то помощью отбился от класса. Его стали искать и нашли сидящим на другом конце сквера в кустах, с землею за шиворотом, измазанного какой-то дрянью. Так и пошло. Его все время старались как-то унизить Но основным развлечением было, тихонько подкравшись, сдернуть с него штаны и толкнуть в спину; тогда неловкий и толстый Юрик барахтался с голым задом посреди коридора на потеху многочисленной публике. Еще надрессировали, что когда подносят кулак к лицу и спрашивают, чем пахнет, то отвечать нужно, что салом, а чтоб побыстрее дресировался – били. Еще множество и других было придумок, но первые две были основными и пользовались неизменным успехом, а потому и применялись чаще других.
Когда я перешел в седьмой класс, родители получили квартиру, мы переехали, меня перевели в новую школу, и Юрик на время из моей памяти выпал. Я был на последнем курсе политехнического, когда какое-то дело привело меня в мой старый район. Я остановился возле молочного магазина, чтоб прикурить, и вдруг из него вышел Юрик – растолстевший ужасно, огромный; он крутил над головой пустую авоську и мурлыкал под нос непонятно что.
– Юрик, привет, – окликнул я.
Он остановился, продолжая крутить авоську, и замолчал, свесив голову набок.
– Юрик, ты меня помнишь? Как дела, как папа, как тетя?
Юрик постучал себя по голове, ухмыльнулся и стал по порядку, монотонно, отвечать на мои вопросы.
– Не помню. Дела хорошо. Папа работает. Тетя умерла. Послали за молоком. Молока нет. Сказали прийти в три. Сколько времени?
Я хотел посмотреть на часы и непроизвольно сжал левую руку в кулак. Увидев мой жест, Юрик переменился в лице, отступил поспешно назад и с этого, как ему казалось, безопасного расстояния выпалил:
– Пахнет салом! Салом пахнет! Ты знаешь!
Потом ткнул в меня указательным пальцем и прошептал:
– А штаны, пожалуйста, не надо снимать.
4
У него была маленькая круглая голова на длинной жилистой шее, широкий зад, узкие покатые плечи и большой отвислый живот. Теперь, когда он сидел, живот растекся у него на коленях бесформенным студенистым холмом, и он изредка нежно и сосредоточенно оглаживал его двумя руками.
Когда он вошел и сел на свободное место в последнем ряду, лицом к задней стенке троллейбуса, надменного вида дама, рядом с которой он сел, немедленно встала и отошла, сделав брезгливую мину. Поэтому он сидел теперь совершенно один, разместившись свободно посередине, и что-то беззвучно сам себе объяснял, слегка размахивая руками и вяло гримасничая. Иногда, когда обычных доводов не хватало, он вдруг начинал неистово жестикулировать, и гримасы его становились ужаснее и выразительнее. Временами он поднимал руки вверх и бурно раскачивал ими так, будто это была трава под ветром в степи. Было видно, что он получал от этого какое-то особенное, неизъяснимое удовольствие, потому как на лице его тотчас появлялось выражение благости и блаженства.
Так коротал он время за чудесной беседой, пока взгляд его вдруг не упал на двух изящных вертушек – рыженькую и блондинку, – стоявших справа у окна, на площадке. Они громко смеялись, беседуя, и были и вправду по-весеннему чудно милы. И от этой неожиданной красоты он даже как-то затормозился, невероятным змеиным движением, ап, поправил ставшую вдруг помехой шею, и, срочно закатав до колена брючину вельветовых синих штанов, стал подтягивать канареечный носок и шнуровать красный ботинок – прихорашиваться. Покончив с этой, важной во всех отношениях, процедурой, он опять, ап, поправил змеиным движением шею и медленно стал переводить взгляд с одного чудесного видения на другое, с одного на другое… Видимо, рыженькая понравилась ему больше, потому что он уставился на нее немигающим взглядом и застыл, свесив руки и приоткрыв в обожании рот. Наконец, рыженькое создание окончательно утвердилось в его душе и пустило волшебные корни. Гримасы блаженства стали набегать на лицо его волнами, руки стали крутиться быстро-быстро, как крылья ветряных мельниц… Он был влюблен! Он был счастлив!
Откуда он только взялся, этот патлатый верзила! Подлость какая! Поцеловал ее даже! И вторую! Это было ужасно, это было такое предательство, такая измена… Он немедленно «сделал шеей», нахмурился, гневно выпятил губы, вытянул ногу и топнул. Он ревновал! Он мучился! Он бил кулаками воздух и грозно скрипел зубами!.. Он… Но все было напрасно. Измена была очевидна! В душе его постепенно стало поселяться понимание тщетности, пока, наконец, окончательно в нем не утвердилось. И такая тоска появилась на лице его, безысходность такая… А потом он как будто смирился. Не то чтоб покой, но успокоенность пришла в его душу. Он взял свою левую руку правой и погладил себя ею по голове, одновременно мурлыкая что-то под нос. Постепенно светлая грусть овладела им, глубокая светлая грусть. Откинувшись на сидении, он погладил живот, повелительно стукнул себя кулаком по колену и принял решение.
– Встать! – скомандовал он себе – и резко поднялся.
– Штаны подтянуть!– скомандовал он себе – и штаны были срочно подтянуты.
– Шеей ап! – скомандовал он себе – и она подчинилась.
Теперь все было кончено. Трудности преодолены. Пора было двигаться дальше. Гордо закинув голову, он вышел на остановке, подошел к каштану, цветущему у обочины, обнял его… и горько-прегорько заплакал.
5
Когда одним и тем же автобусом ездишь изо дня в день, к одному и тому же времени, то большинство пассажиров узнавать начинаешь и даже здороваешься. Вот мы с ним таким образом около года и сталкивались. Он где-то раньше садился. Когда я входил, он уже сидел на своем излюбленном месте в центре салона и, отрешенно уставившись перед собой, слушал какую-то музыку.
Был он ужасно худой, нескладный, щеки запавшие, узкие губы совершенно бескровные, жидкие волосы висели длинными прядями и редко бывали расчесаны, а в руки въелось какое-то бурое вещество, с которым он, видимо, постоянно работал; и всегда у него на шее висел яркий плейер, а в ушах торчали наушники.
Спокойно он не сидел ни минуты, что-то все время беззвучно напевал, осторожно, боясь зацепить соседа, водил перед собою руками – дирижировал, даже подпрыгивал несколько от возбуждения; при этом некрасивое, длинное лицо его постоянно менялось: он улыбался – восторженно, осторожно, саркастически и вдохновенно… он гневался и печалился, отчаивался и вновь надеялся… Лицо его отражало бесконечную гамму чувств и их всевозможных оттенков. Я за это про себя называл его «музыкантом».
Дважды мне удалось музыканта увидеть вне автобуса. Первый раз он шел с какой-то седой женщиной – невероятно худой и высокой. Плейера на нем не было и, может быть, потому музыкант выглядел жалким, чем-то невероятно напуганным: голова его была низко опущена, бедняга шарахался от прохожих, вздрагивал, если вдруг к нему кто-то нечаянно прикасался, двумя руками он вцепился в руку худой великанши, зябко жался к ней… так карманная собачонка, спущенная на землю, без всякого повода жмется к ноге хозяйки.
А второй раз музыкант был один, и родной его плейер был с ним! Двигался он довольно плохо: ноги при ходьбе заплетались, тело раскачивалось, голова на худой длинной шее моталась, как маятник… Но при этом он даже не шел, а летел, глаза были полузакрыты, руки двигались широко и свободно, точно он управлял невероятно огромным оркестром; еще, казалось, он пел – восторженно и самозабвенно, и лицо его при этом освещалось ликующей, победной улыбкой. День был субботний, центр кипел праздным, хаотично шатающимся народом, но ему было все равно, в своем самозабвении он люд этот просто не замечал; он врезался в него, как форштевень врезается в воду, и толпа, как вода, расступалась не в силах устоять перед этим напором, перед этой энергией всепоглощающего восторга.
И я вдруг поймал себя на том, что завидую музыканту, завидую остро тем удивительным чувствам, которые он, должно быть, теперь испытывает. Правда, я должен признаться, что зависть моя продолжалась одно только микроскопическое мгновение.
6
Бог ты мой, как была она когда-то красива! Нежный овал лица обрамляли медового цвета волнистые волосы, глаза были светлые, синие, а веснушки придавали лицу чудесную прелесть и просто сводили с ума… А потом она заболела. Так же, как и брат, которого теперь уже нет. Болезнь постепенно и неумолимо заковывала ее тело в панцирь, почти сразу отняла возможность ходить, а теперь уже даже руки двигались еле-еле. Болезнь прогрессировала, но происходило все мучительно медленно, и каждый новый день нес новую, невыносимоую боль; никто во всем мире ничем не мог ей помочь.
Чтобы не быть все время одной и хоть как-то отвлечься от боли, она попросилась на работу в маленький цех предприятия для инвалидов, где укладывала какие-то инструкции на дно картонных коробочек – это она могла пока еще делать. Здесь они и познакомились.
В равнодушной своей жестокости природа дала ему силу и красоту, а разум отняла почти весь: он не разговаривал, не читал, не писал, но понимал и мог делать довольно много. И работа в прачечной была у него, по меркам этого заведения, сложная и ответственная.
А тут он ее увидел, и с ним что-то случилось – непонятное, необъяснимое, что оказалось сильнее ущербного разума, выше издевательской воли природы. Будто душа его непонятным образом разглядела в этом бесплотном, неподвижном почти существе с реденькими тусклыми волосиками, ввалившимися щеками и узким беззубым ртом изящную, удивительную красавицу, какой была она множество лет назад, и прикипела к ней, и больше ни есть, ни пить, ни дышать не могла без нее.
Он носил в кошельке ее фотографию, ту, где она сидит в кресле и протягивает к нему руки, и улыбается, и всем подряд – знакомым и незнакомым – фотографию эту показывал. Подойдет, достанет бережно из портмоне, подержит недолго у вас перед глазами, будто жалуясь, разведет руками недоуменно и пойдет, сокрушенно качая кудлатой большой головой.
Стоило выпасть свободной минуте, как он немедленно шел в упаковочный цех, к ее столику. Подойдет, снимет с нее пепельный паричок (не любил отчего-то), натянутый, точно шапка, до самых бровей, и гладит, гладит по голове, потом поцелует осторожно бескровные губы и пойдет по своим делам.
На этой работе, как и на всякой другой, людям положен отпуск. Ну, и ему дали отпуск, две недели сказали на работу не приходить. Но он, к удивлению многих, все равно приходил, каждый день, точно к началу рабочего дня, и стоял неподвижно у двери, и подолгу, неотрывно смотрел на нее.
С тех пор, что он появился, жизнь изменилась так сильно! Стоило ей его только увидеть, только почувствовать его приближение, как на серых щеках проступала бледная краска, на бескровных губах появлялось подобие слабой улыбки, боль отступала, и она вся подавалась ему навстречу.
Какое же это было необыкновенное счастье! Ведь она могла попросить своего чудесного друга о чем угодно. Он часами катал ее по дорожкам парка, осторожно кормил мороженым из ложечки, водил в кино, гулял с ней по городу, завозил в магазины и безропотно ждал, пока она насладится чудесным видом нарядной одежды, обуви, украшений…. Боже мой, сколько же удовольствий и радостей пришло вместе с ним! Изредка они даже отправлялись в маленькое путешествие: он закатывал ее в электричку, и они ехали, ехали… Он даже домой к ней заходил иногда, но только вел себя очень странно: сядет в низкое кресло, упрется локтями в колени, опустит лицо в ладони и сидит неподвижно часами, смотрит не отрываясь, не дыша, а потом встанет вдруг и уйдет; даже не поцеловал ее дома никогда, ни единого раза.
Работа – это работа, от нее устаешь, особенно когда неподвижно сидишь в инвалидном кресле, и даже позу переменить нет ни малейшей возможности. Когда эта усталость становилась невыносимой, она протягивала к нему худенькие, бессильные руки, и он немедленно, сломя голову спешил к ней на помощь. Поднимет из коляски, прижмет к себе, как драгоценность, нежно и крепко, и ходит, и ходит кругами по цеху, будто танцует, а она положит голову к нему на плечо, обнимет за шею и улыбается тихо, и глаза сияют, будто два тихих чудесных огня, будто два тихих, чудесных, уже нездешних огня.
7
Видели ли вы когда-нибудь, как Тина здоровается? Ах, не видели! Тогда вам непременно нужно это увидеть, непременно.
Комната, где складывают инструкции для берушей, довольно большая. В ней сидит человек двадцать, каждый за своим столиком. У Тины тоже есть такой столик, он стоит у окна, прямо возле входа, но она никогда не сядет за него сразу, а сначала остановится в дверях и надменным, всевидящим взором оглядит помещение – все ли на месте. Затем не спеша, с достоинством высокородной дамы подойдет она к каждому, небрежно, снисходительно даже, протянет крошечную полную ручку и голосом еле слышным, расслабленым, с интонацией высокомерной, даже презрительной несколько… нет, не произносит, выдавливает: «Тина. Здравствуйте».
Да и как еще можно с вами здороваться и к вам относиться, если вы даже не помните, что ели на завтрак первого мая прошлого года. И вообще, что вы помните?! Пять дней рождений, десять праздников? А дни рождения всех, кто с вами знакомился когда-либо? А все поездки за город в мелочах и подробностях? А где вы находились… Да что с вами, слабопамятными, бестолку разговаривать.
В столовой у Тины свое персональное место. Другие могут сидеть, где хотят, но она – Тина – должна сидеть только здесь и ни за что не потерпит, чтобы ее права ущемлялись; и если кто ненароком займет ее место, мгновенно превращается в фурию. Ее полное, надменно-робкое личико багровеет, она вопит что-то нечленораздельное, щеки прыгают, губы дергаются, руки грозно молотят воздух, даже может ударить.
Здесь к такому поведению не привыкли, поэтому Тина всегда одна-одинешенька, с ней даже не разговаривают, а вот напугать могут запросто, чтобы хоть как-то отомстить за противный характер. Напугать ее очень просто. Достаточно крикнуть: «собака», как Тина приходит в ужас, забивается в дальний угол, дрожит там и плачет. А уж вида живой собаки совсем не выносит, и на прогулке ее нужно крепко-прекрепко держать за руку, потому что если любую, даже карликовую собачку случайно увидит – убежит – не догоните.
Зато работает Тина превосходно. Ни у кого нет такого рабочего места! Все разложено наилучшим, наирациональнейшим образом, в строгом порядке, неукоснительно соблюдаемом. Потому получается все с максимальной скоростью, чисто и аккуратно. Мало того, она еще успевает в окно поглядывать и все, что там происходит, запомнить до невероятных подробностей: кто, когда приезжал, что делал, с кем разговаривал, во что был одет… Проверять бесполезно, все будто вгравировано в память.
Если вы как-нибудь попадете в комнату, где складывают инструкции для берушей, Тина обязательно поднимется с места, подойдет, в своей единственной и неповторимой манере протянет вам руку, назовется и непременно спросит, как зовут вас и когда у вас день рождения. Если вы ей это расскажете, можете быть абсолютно уверены – теперь, в этом эгоистичном и беспамятном мире, есть кто-то, кто будет вас помнить всегда.