Писать об Оскаре Гибизти еще будут. Много будут писать. Поэтому я беру на себя смелость начать, зная, что не доскажу, недопойму. Зная, что не сумею донести всего того, что сам я сумел вынести из его стихов – пригоршню за пригоршней, вынести из его жизни, короткой, как удушье. Пишу «для всех и для ни кого». Это ощущение трагической отъединенности и одновременно всеобщности – оно не мое, не от меня. Оно здесь – лишь знак причастности к поэзии Оскара. К его правде и его безвременью. Я хочу рассказать об отчаянии. О собственном постижении, о неприятии и одновременно почти физическом сродстве – жилами, артериями, общими позвонками – к незнакомому доселе мне слову. Кому рассказать? Себе? Ему?
Странное чувство. Точно стоишь в пустой комнате и верно знаешь: никого нет и никогда не было, и весь мир – это лишь старая комната в желтых обоях с беленым потолком, комната, где ты родился, живешь и где обязательно когда-нибудь умрешь, так ни разу не выйдя через дверь, ни разу не выглянув в окно – потому что твердо знаешь, ничего за ними нет – пустота. Но при этом, отчего-то, кажется, что кто-то всегда присутствует возле и ты – как на ладони, как ребенок. И придуманные месяц, звезды, забор, крыши домов, люди, слепые улицы и дворы – все это живет: где-то над, где-то под, где-то вне тебя! И оно важней, чем ты сам и твоя голая комната, потому что в отличие от тебя самого – оно настоящее, оно не знает о тебе. Там пахнет сытым коровьим выменем, там «ветер звезды гонит стаями», и душа в сладком мучительном томлении бродит ночными переулками села, поджидая свою судьбу и свою беду. Жизнь, как полная до краев чаша – вот-вот готова пролиться в придорожную пыль, взорваться в одночасье другим, родным, как сердце, обновленным мирозданием… Но «яд течет с карандаша», и «ласточка, замерзшая сегодня», падает с древа счастья. Почему?
1976 год. Словно в одночасье, без пробных попыток и набросков, без предупреждения, на Земле, в маленьком осетинском городе Дигора, появился поэт шестнадцати лет от роду. Так рождаются на свет в архаических преданиях мифические герои – сразу умеющими говорить, стоять на ногах, сидеть в седле… Но почему уже с первых стихов «черный гриф пера» для Оскара становится не провозвестником собственного торжества, а роковым персонажем, злым гением, преследующим и неизбывным. Почему «карандаш, в ботинки букв обутый, на бумаге горечью следит»? Может, потому что карандаш – не создает, а убивает, он не гонец, а могильщик?
Отложим в сторону все, что, казалось бы, следовало сказать по случаю – обязательного и второстепенного. Остановимся на «карандаше». Понять это – важно… И понять это можно, только приняв сейчас и далее тот факт, что поэзия – это вовсе не то, что записывается словами в рифмующиеся строки, а окружающий нас вещный мир – это вовсе не то место, где привычно обретается поэт. Стихи – это компромисс между поэзией, насильственно выносимой на бумагу, и чуждой обыденностью, компромисс, не устраивающий поэта (потому: «что ни образ – смутный и неточный», потому: «сирые стада нелепых слов») и мало доступный остальным. Другим… Точные, яркие образы и чувства – они живут вне слов и понятий, живут внутри поэта, их гармоничность не поддается определению, поскольку сама по себе существует в не расчленяемой ничем гармонии целого, в том, что и есть, по сути, поэзия. Это выпуклость, цельность, живость только подтверждают за внутренним миром статус подлинного бытия. Вне его – страх, диссонанс, холод, отчуждение, имитация того, что возникает в душе как чувство и трансформируется вовне пошлостью, ошибками, суетой, грехами. Оттого и стихи – это лишь нелепый, бессильный жест, жест вовне, жертвенная дань подлинности неподлинному, истинного – бесконечной мнимости. Только приняв такую систему координат, когда смотришь, находясь «внутри», а не «снаружи», становится понятным, что путеводная течь карандаша – это всегда вторжение внешнего в потаенное. Метафорическая протока, по которой происходит неравноправное сообщение – души с внешним миром и внешнего мира с душой. Через карандашный след внешний, вещный мир получает доступ, неприметный лаз, получает возможность для своей губительной экспансии, оттого рифмы и «гребни строк» лишь солдаты его жестокой воли. Буквы, строки, рифма – все это, так или иначе, орудия вмешательства, расчленения. Они – чаще враждебные, безжалостные, порой жалкие и неуклюжие. Иной раз циничные, как «безрассудный юнец». Здесь акт стихотворства, зачастую персонифицируемый в поэзии Оскара через образ оставляющего за собой след карандаша – никак не «очистительный клапан» для выноса внутреннего сублимированного мира вовне. Это мучительное жертвенное приношение потаенного – завязи чувств, мыслей, ощущений – ради оскверняющего овеществления его.
С туши жертвенной дум моих шкуру сдеру
И солью ее кровь,
Перерезав ей вены.
Кладовую мечты по камням разберу,
Чтобы вынести дров,
А огонь – вдохновенье.
Процежу свой восторг –
Пейте стихотворенье.
Жертвоприношение как способ общения с другими. С людьми. С их неприглядным, обступающим тебя со всех сторон миром.
Если у А. Блока поэт – это человек, «отнимающий аромат у цветка», потому что находится верное слово, не оставляющее после себя ничего, кроме отзвука самого себя, ничего, чего бы уже не вместило в себя это слово, то у Оскара через слово никогда не может быть найдено тождество всему тому невыразимому, что мучит и ликует в нем, что составляет его почти нутряное счастье и что в невыразимости своей в тоже время составляет трагедию поэта.
Диссонанс слова и внутреннего ощущения. Дело здесь не только в запредельной остроте самовосприятия и, конечно, не в неумении Оскара найти «то самое слово», а в принципиальной невозможности этого. Потому что мир Оскара лежит за вербальным пространством, т.е. за тем пространством, в котором искони возводилось здание мировой литературы. И то, что он извлекает его (с большей или меньшей степенью тождественности и удовлетворенности этим) при помощи слов – чудо, на которое способны лишь те, кого мы называем гениями. Называем по прошествии многих лет. Опасливо. С подавляемым недоумением.
То, что сделал Оскар, удавалось до него очень немногим. И не в поэзии. Кроме, пожалуй, Лорки. То, что роднит их обоих, лежит в сходстве метафорического пространства, в отношении – осознанном или безотчетном – к земле, языку, собственному детству, т.е. к той почве, что определяет принадлежность человека той или иной национальной культуре. Эта принадлежность не щеголяет бутафорскими одеждами и патриотической декламацией. Она – в «крови» мелодики, под кожей стиха. Она стоит за самим словом, остается в привкусе после него. Все это в свою очередь заключено, закодировано в тех глубинных метафорах бессознательного, что определяют культурно-историческую общность людей и их различия. Родство же Оскара Гибизти и Федерико Гарсии Лорки – парадоксально. Их стихи – разные. Стихи обоих напоены молоком фольклора. Но оба – один осетин, другой испанец – будучи природно, стихийно национальны (и в этой стихийности они уже сопоставимы, но не идентичны), оба соприкасаются в метафорах, очевидно, лежащих глубже национальных напластований души. Это уровень базовых, универсальных метафор человечества. Уровень, до которого и Лорка, и Оскар смогли поднять поэзию, уровень, который они оба смогли достичь, погружаясь в себя.
Завершается
пряжа скорби,
но остается разум и сущность
отходящего полудня губ моих,
отходящего полудня взоров.
Это Лорка, «Потемки моей души».
Я приведу некоторые строки Федерико Гарсия Лорки и рядом, ниже – строки Оскара Гибизти. Без комментариев по приведенным отрывкам.
Лорка:
Но глаз моих
две опоры
ему не дают гнуться…
(Колокол)
Гибизти:
И на колесах глаз – мое лицо –
катиться будет за тобою.
Или:
Дверь лица моего…
Блестящие петли-глаза
много лет днем за днем
вместо смазки – слезами омыты.
Лорка:
А на краю небосвода
спускается день-бадья
в колодезь ночей бездомных.
(Алмаз)
Гибизти:
Я на сердца больного арбе
подвозил эти камни к границе…
Или:
По жизни моей прокатилась повозка лица твоего.
Лорка:
Из домика, который окрашен в индиго,
звезда луну добродушно дразнит,
как мальчик проказник.
(Пейзаж)
Гибизти:
В небе ветер-царь бродяге месяцу
бросил с трона медную звезду.
Лорка:
А бедра ее метались,
как пойманные форели…
(из цикла «Цыганское романсеро»)
Гибизти:
Волна тревоги
швырнула рыбу – мой язык –
на камни ваших душ.
«Миссия у поэта одна: одушевлять в буквальном смысле слова – дарить душу» [Федерико Гарсия Лорка. Избранные произведения. Т.I., М.: «Художественная литература», 1975. – С. 452]. Столкновение в сопоставлении неодушевленного, абстрактного с одушевленным (или наделенным такой одушевленностью) – вот, что рождает напряжение внутри пространства поэтической метафоры. И в это напряженное пространство врывается весь наш чувственный опыт. Так извлекается контекст, т.е. то, что всегда стоит за дискретностью слов, то, что больше слов, то, ради чего поэт сталкивает слова и через них образы и мысли. Одушевление осуществляется вне зависимости от направления сравнения: глаза ли приравниваются к опорам (или колесам) или наоборот, как если бы опоры или колеса приравнивались глазам. И то, и другое обретает телесность: туча-курица, малыши-топольки.
Заметим, и Лорка, и Гибизти идут дальше в этом шаге – стихи их смыкаются, как ладони молящегося. Этот шаг – метафорическое скрещение казалось бы одушевленного с несомненно одушевленным: рыба – язык, бедра – форели. И здесь всегда ассоциативная связь осуществляется с какой-либо частью тела. Собственно, подобное проделывал Сальвадор Дали, Иероним Босх. Но о живописи позже. Аппелирование к своему телу как исходному началу мировосприятия – вот то положение, без которого невозможно дальнейшее сознательное продвижение в озираемый нами поэтический мир, в отдельную реальность Оскара Гибизти.
Телесность, «организменность» – метафорическое пространство Оскара. Если Лорка лишь соприкасается с этим пространством и моменты таких соприкосновения – редкая россыпь в его стихах, то Оскар неизменно пребывает в этой «организменности» как во чреве матери, и там, где Лорка на миг ступает в это пространство своего сознания, Оскар становится ему единоутробным братом. Лорка сшивает миры – множество отдельных миров: фольклор, свое детство и младенчество, театр, политику, войну, сюрреализм, друзей, их и свои мысли обо всем вышеперечисленном – сшивает, разрываемый противоречиями и враждебностью этих миров друг к другу, в один радостный космос – Космос Федерико Гарсии Лорки. Гибизти другой. Он не складывает свой мир из чужих пространств.
Конечно, поэтический космос его не сводится лишь к упомянутой «организменности». Есть бабушка, мать, дом, двор с курятником, хлев, луна и ветер над головой. Есть десяти-двенадцатилетний мальчик, стоящий посреди родного двора, и вокруг, над ним, под ним – девственный поющий мир, за деревянным забором которого – зияет вселенским холодом пугающее и манящее Ничто. Но ось этого мир – он сам, его душа. Не тело, не руки и ноги – они участники этого взлелеянного мира наряду с глазами-окнами, с взнузданной покосившейся дверью, с ветром-котом и коровой в хлеву. И магнетическое ядро его поэзии – это готовность в любую секунду сжаться до чувства этой оси, чувства, вынесенного им из младенческой памяти. Вернуться в ощущения того времени, когда осознание только начинает осваивать внешний мир и начинает, естественно, с вчувствования в то, что происходит в теле, а за тем уже на внешних границах с ним. Потом, язык, рот, губы… Руки, ноги. После, в этот уже освоенный мир были включены мать, бабушка. Человечек рос, мир разрастался. Все вновь появляющееся надо было устраивать, связывать воедино в нечто цельное, непротиворечивое. Это разбухание внутреннего мира остановилось у черты, что очерчена нам границами его поэзии. Остальное так и осталось вовне. Оно скользило, мелькало мимо, царапало, раздирало до крови, но так и не получило пропуск в заповедное таинство подростковой души.
Возвращаясь к телесным ассоциациям в поэтике Оскара, я спрашиваю себя, неужели Оскар сохранил в себе это изначальное, младенческое чувство инородности собственного тела? Может, это – болезнь и регрессия? Не знаю. Не место здесь размышлять об этом… Я с благоговением думаю о том, что Оскар возвращает нас к утраченному, к тому, что прошли мы все и благополучно забыли, выпав из своего младенчества, как птенец из скорлупы – навсегда и, казалось бы, безвозвратно. Но вот строчка:
Я древо мозга
клюкой языка сотрясаю
или
Мой язык, словно пьяный, лежит
под забором зубов, шевелится
в луже кислой слюны
или
Голень языка о губ штанину,
хлопая, тревогу прозвонила,
и понимаешь это, и видишь, как в глаз повозку хвостом наперед впряжена радости лошадь, и чувствуешь дивана холодный язык.
Именно поэтому поэзия Оскара всеобща, потому код ее – универсален, ведь говорит она невыразимым языком первоощущений каждого человека. Потому – «для всех». И одновременно «для никого». Ведь обращается она сутью своей не к личности, а к тому, что лежит в каждом из нас за личностью и социумом, вне понятий я и ты, вне времени, вне добра и зла, вне да и нет.
Об этом же, про то же пытались и пытаются говорить сюрреалисты и неосюрреалисты. Про то же говорил своими картинами И. Босх. В живописи это удалось многим. Но – то живопись, оперирующая наше сознание совсем другими инструментами.
Оскар Гибизти заново раскрыл слову то пространство человеческого осознания, которое ранее ему было доступно лишь в устах шамана и… подчас в строчках Гарсии Лорки.
Об Оскаре будут еще писать. Напишут биографию. Литературоведы по кельям своим будут спорить о том, к какому направлению мировой литературы его следует отнести. Напишут и про то, что Оскара Гибизти неправильно и невозможно относить к кому-либо и к чему-либо. Будут толковать о «трудностях перевода» и тоже, непременно, скажут о непереводимости языковой стихии Оскара в лоно другого языка. По крайней мере, без зримого читателем ущерба. Или… может быть, я заблуждаюсь, может, слишком я радужен и переоцениваю нас, и строки Оскара так и останутся непонятыми, незамеченными?
Готовы ли мы принять его жертвенный дар?
Нужен ли он нам, равнодушным и поверхностным, снующим по нескончаемым очередям людским, потоками которых выстлано железобетонное здание цивилизованного общества, снующим с очумелыми глазами животных автоматов?
Оскар был дан нам, осетинам, маленькому народу, загнанному ныне историей на границы разрушенной империи, народу, раздвоенному между нищетой своего завтра и снами о великом прошлом. Зачем? Может – напомнить нам о том, что мы, как нация, еще способны порождать чудо?..
Зачем прошла перед нами незамеченной в момент своей трагедии вся жизнь гениального поэта, жизнь – жертвоприношение? Чтобы мы приняли эту жертву позже, сейчас? Или никогда? Кому нужен Оскар? Дигории? Осетии? Кому из нас?!
Этому человеку было больно жить. Не будь мы глухи и черны разумом, ему было бы чуть-чуть легче. А нам не так стыдно…
Читайте.
18.05.2006