НА СМЕРТЬ АРАФАТА
Утверждают, будто люди изобрели
слова, стремясь выразить свои
потребности. Мне этопредставляется
неправдоподобным. Естественное действие
первых потребностей состояло в отчуждении
людей, а не в их сближении. Именно
отчуждение способствовало быстрому и
равномерному заселению земли; иначе
родчеловеческий скучился бы в одном уголке
мира, а остальные края остались бы
пустынными.
Ж-Ж. Руссо
Я, конечно, подозревал, что телевизор, проработавший целую ночь, разрушит поутру мой похмельный покой, но ящик превзошел все ожидания – он закрутил черно-белый фильм про войну. Фашисты, подлюки, всегда вторгаются на рассвете.
Поворачиваюсь на другой бок и побеждаю агрессоров.
В полудреме снились какие-то давно забытые люди, соседи, знакомые. А по телу блуждало ощущение от дискомфорта, подобное которому я испытывал в детстве, здороваясь с некоторыми взрослыми – с одними почему-то было легко, с другими просто пытка.
Потом загавкали немецкие овчарки, их поддержал мой телефон. Сквозь сон, зажеванный как пленка старого кассетника, пытаюсь припомнить, когда в последний раз после его лая услышал что-нибудь хорошее. Тяну поводок на себя.
На связи был «покойный Берлиоз», он же мой неугомонный друг Алик. Эта дрянь не поленилась позвонить, наигранно скрывая волнение и дрожь в голосе, дабы выразить свое глубочайшее соболезнование по поводу кончины мсье Арафата. Мудак, честное слово. И Ясир тоже хорош… Ладно, не буду.
Толстые электрические часы выпучились семеркой и подрагивают двумя нулями. Обычно в это время, находясь еще в куражных парах, Алик выходил на связь голосом окруженного, загнанного со всех сторон шпиона, чтобы поинтересоваться простыми, далекими от политики вещами – что пили, с кем дрались, куда вчера он уехал из бара, сколько нас было и какие из общественных идеалов мы успели презреть. Почему-то он верил в мои сверхъестественные способности отслеживать его внезапные усекновения головы, исчезновения из тела и некоторые другие виды телепортации. Его башка катилась со вчерашнего дня по рельсам теории пассионарности. Пока я слушал Алика, из концлагеря сбежали все заключенные и моя дремота.
С другой стороны, Алибек – молодец, хороший мальчик. Пусть будет. С чего еще должна начинаться провинциальная жизнь, ее истории и мысли? Вот-вот – с хороших и верных товарищей… Сумеречное кавказское утро – это моя родина. Еще вчера, как самолет в ночном небе, мигали планы начать с утра рисовать. Днем солнечная колесница уделяла моей конуре излишне много внимания.
One, two, two с половиной, three – все, взлетаю.
Получилось как-то не очень-то бодро. Кажется, ко всему прочему, я еще и простыл. Но зато это честно – неприлично быть здоровым в такие холода.
Иду чистить зубы, спотыкаясь о пустые звенящие бутылки и наступая на недовольно перекатывающиеся кисточки. Последствия вчерашнего веселого собрания напоминают результаты качественной интифады.
Не забываю сказать здравствуйте новым страшным зимним сапогам, которые купила мама, приобретя их черт знает за какую цену. Теперь буду скакать в них, согреваемый маминой заботой и в тоже время неблагодарно стесняясь подарка. Эти черные пони, чувствую, часто будут увозить меня далеко от родительского дома.
За окном зимняя погода белой непредсказуемой обезьяной с одним мутным желтым глазом уже висела на оконных решетках, молча радуя меня тем самым, как китайского стихотворца эпохи Тан.* Еще бы, рядом друзья и непогожий свет отчизны. Краска на работах по настоящему оживает только при таком освещении.
Не успев толком одеться, со щеткой в зубах пытаюсь что-то подправить в листах, ковыряя кисточкой засохшую на палитре краску. Словно нет других проблем.
– Коммуниста и юда, шаг вперед! – кричит с экрана эсэсовский офицер перед строем заключенных.
Двое выходят сами, одного выталкивают силой.
Если у Арафата когда-либо был личный психоаналитик, он наверняка бы вдумчиво назначал ему такие эпизоды для успокоения нервной системы. Люди в лагерных робах, на ногах – кто в чем. Экран зияет ливнем и страхом. Все терпит грязная земля. Это параллельный мир на расстоянии множества световых и телевизионных лет. По идее, он должен стать моей памятью. Это должно быть мной пережито в ощущениях – как нежный возраст, школа, рассказы отца и прочее. Я стараюсь, но мне тяжело, у меня было безоблачное советское детство, достаточно ровная юность. А теперь я болен.
Не чистится мне спокойно, не умывается, не живется. Кто? Зачем, когда, почему наделил людей мучительной тягой к искусству, что по накалам разрушительных страстей можно сравнить только с усердным стремлением человека размножаться. Но, слава богу, качественной опухолью Аполлона, этой болезнью, вызывающей смертельную тоску по свободе духа, хворает только малая часть человечества, причем, бывает, не самая лучшая в нравственном отношении. Чувствую у себя некоторые признаки тяжелого заболевания – от частого миросозерцания болит голова, денег нет, есть долги, и будущее мое туманно.
Но подло перестать быть художником во времена повальной мещанской безвкусицы и салона.
А так, все хорошо. Тем более, что заключенные наконец-то без шума расправились с предателем. Слава богу, теперь можно выключить. Квадратный вещун моргнул и потерял сознание. Прямо беда с этим управляемым цветным и звуковым сном человечества. Радио и телевидение ежедневно нарушают естественное чувство времени.
Примеряю костюм неудачника – пыльный, античный, но модный и в наше время, и во все времена. Не так давно, где-то в очередном кутеже, потерял свой лавровый венок. Ну и черт с ним, и без него спокойно можно читать Лесбийские мелики.
Помимо воли, вне ее, на листах появляются всадниками взбалмошные поэты, босоногие забытые пророки, раненые индейцы, и все восседают на детских лошадках, верблюдах и ослах с колесиками – на которых далеко не уедешь. Одни инфантильны и суровы, несуразны и трагичны, другие – словно обезумевшие от воспоминаний старики и одинокие дети, все в одном лице, едут влекомые куда-то, в ярких красках, но в слабом свете. Бредут, как изгнанники, по стенам, комнатам, мечтам, странам, скрипя колесом и не давая мне покоя. Они оглядываются, молча приглашая в свое абсурдное опасное путешествие, указывая на тоскливую, сверкающую от грозы скользкую дорогу. У всех у них – мое ребро, мои мышцы и зрачки. У меня остаются их сомнения.
– Хозяин! Дома здесь есть кто-нибудь? – мягко комкая русский язык, кричит в незапертую дверь мастеровой-армянин.
Его бригада работает в соседской квартире. А их армия трудится на ремонтных и строительных фронтах во всем городе.
На карте истории нет периферии, нет паузы в ее жерновах. И есть множество ее беженцев и рабов. Армяне словно строят Вавилонскую башню, начав ее одновременно в нескольких удаленных друг от друга местах. Но вскоре они их соединят и тогда…
– Извини, у тебя нет мячик ненужный, чтобы порезать и шпатлевка с опилкой мешать?
– Моя голова… – предложил я, хотя думал про кумпол Берлиоза.
– Извини, – мастеровой с грустными мутно коричневыми глазами указал пальцем на стену, – а у бабка, что рядом живет – будет?
Я пожимаю плечами, и пепел моей сигареты падает вниз.
На полу много пепла, а на ватманах, вровень с ним, несколько закрашенных лиц – кто-то из моих героев не выдержал дороги и исчез. На земле таких миллионы. В пепле. Потому, я слышал, что солнце забирает обратно все, что успело вложить. У меня еще не слишком получается читать их рисованные судьбы, но эти фантазмы мне понятнее, чем я сам себе и многое вокруг меня. И это не частный случай – люди близкие или чужие никогда не могли уживаться с художниками. Именно так, а не наоборот, поскольку эти мазилы и им подобные все же бывают зачем-то нужны. Или хотя бы их высохшие мумии.
Мой дед Соломон, живущий в Израиле, в 75 лет стал брать уроки живописи у бывшего лагерного узника, и мы неосознанно стали готовиться к выставкам друг друга. Я, на ином конце света, постепенно становился поясом шахида замедленного действия возле ничего не подозревающих родителей. Они заложили меня в книгу, а ту спрятали в коробку из-под красок. Мы с дедом затаились, стали стареть и ждать бессмертия.
Формат бумажного листа бальзамирует взгляд. Вот, ангел везет мое сердце на верблюде в Цфат. А вот, он передал его женщине, и она бежит с ним в Египет или на Кавказ. Но люди уже сплетничают, мол, куда она в такую ночь? Такая ночь, такая темень, такой звездопад! Утомительный звездопад и изгнание сердца.
Двоюродный брат отца Вано – Ваня, худющий, саркастичный русский мужик с сильным грузинским акцентом, приходя к нам в гости басил: «Где тут наш жиденький лентяй, он же великий художник»? – имея в виду, что я великий лентяй пустынного происхождения.
Вано – тбилисец. Он хорошо и достаточно вовремя перевел для себя на русский язык Гамсахурдиа. После добровольного бегства из Грузии мой папа помог ему в свое время устроиться комендантом общежития мединститута. Вано стал там всем – и сантехником, и охранником, и завхозом, и разнорабочим, и шофером. Студенты за спиной называли его фараоном – он сухой, тощий и жилистый, с впалыми глазами, как у царя дельты Нила.
Летом, во время каникул, пока общежитие почти пустовало, «Рамсес» добросовестно занимался ремонтом. Было время, Вано брал меня с собой, давая возможность подзаработать, зачищая стены от беспардонного студенческого дизайна и неаккуратностей. На втором этаже в основном жили арабы из Иордании, Сирии и Палестины. А что значит подготовить их комнаты к ремонту? Надо скоблить и выводить со стен обнаженных девушек, каллиграфию и улыбающегося бородатого мужика в национальном платке и военном кителе. Шпателем, наждачкой, раз-раз и тридцать рублей в кармане.
Сложенные вдоль кирпичных стен общежития старые, облезлые батареи напоминали кости огромного чудовища. Но у Вано ничего не пропадет – он оживит Левиафана, зачистит, покрасит. А под вечер выпьет в своей конуре красного и начнет вспоминать и говорить про свой Тбилиси, Сабуртало.
Дракон начинает грызть его тоской по родной земле.
– Ребята, вы иностранцы? – спросил как-то мой хмельной дядя группу арабов, индусов и негров, шедших в гости к кому-то из своих земляков. Симпатичные, немного запуганные ребята. Но сметливые. Они, заметив еще издалека, что мы с комендантом таскаем батареи, теперь как один дружно мотают головами.
– Нет? – говорит лукавый Вано хитрым иностранцам. – Тогда бэрите уот эти батареи и нэсите их потэхонечку в подвал.
Кряхтит Индия, потеет Восток и Африка. «Здоровья» нам с Вано желают белые зубы на нескольких непонятных языках – никто ни хочет просто так выполнять чужую волю и гнуть спину в рабском труде.
И я тоже раб – потому что невольнику никогда не платят. Искусство готовится ступить в иные миры, и я просто расписываю его гробницу. Я из тех, кто никуда из Египта и не выходил. Если и выходил, так отстал и заблудился. В приступе пессимизма я перевел слово исход как конец.
Уже работаю и будто слышу издалека мамин голос, когда, ворча, она стряхивала с меня, пацаненка, уличную грязь и вынимала камни из карманов.
– Почему ты специально все делаешь так, чтобы настроить против себя всех? Почему ты не можешь как все прочие общаться с людьми?
Далее она часто объясняла, словно протирая старую икону, как бы повел себя на моем месте моя полная противоположность – отец. Он всегда знает, что сказать и что, собственно, надо делать.
А я опаздываю, я невнимательный и много разговариваю. Я выводящий из себя. Я никакой. Придерживая огромные очки, брызгают слюной школьные учителя, вновь обличая неудачного выродка уважаемого коллеги.
– Какой папа! Какой папа! И какой сын?!
А какого собственно вы сына ждали? Тогда я не понимал, чем вызывал у занятых, серьезных взрослых людей такой негатив, и отнимал их драгоценное время. Почему они меня все так доставали? Мне же казалось, что я ничем не хуже отца, а возможно, даже и лучше.
Нет, папа на самом деле молодец, искусство жить с людьми – это его ненаписанная книга.
Недавно, теряясь в темно-серых этажах высокого здания, зашел к отцу в институт, на его кафедру. Вижу – посреди его кабинета стоит женщина странной наружности в повязанном на голове платке. На лице бледный загар от проблем. Она держит на вытянутой руке красную нитку длинной примерно в метр, на конце которой небольшой железный конус, украшенный непонятными знаками.
За металлическими рамами окон резко потемневшее небо, неоновой веткой неожиданно вспоротое молнией. Дернулся раскат грома, сплюнув вязкие ленты сильного дождя. Рядом с женщиной, сутулясь над столом, сидел молодой паренек, стреляющий по сторонам бесноватым взглядом. На нем были брюки с фактурой кожи анаконды и прическа поклонника Пятого элемента. Женщина, между тем, внимательно понаблюдав за ниткой и железкой, таинственно сообщила, что решение верное, поскольку маятник идет по часовой стрелке. Поблагодарив отца, она увела юношу, который, как я понял, был ее сыном. При ближайшем рассмотрении на нем оказались простые камуфлированные штаны летнего типа и укладка волос – гран-при сельского парада причесок.
Дождь сразу перестал лить. Отец все это время, наблюдая за действом, делал лицо и жесты – нечто среднее между заинтересованностью и испуганным восхищением, что было весьма странным при его ироничном отношении к всякого рода таинствам и их носителям. Оказалось, что сынок этой женщины был не очень в себе, соответственно тяжело справлялся с учебой и самое неприятное – имел опасно натянутые отношения со сверстниками. Буквально накануне он даже пообещал кого-то взорвать. Это при том, что вокруг училось множество южанцев, которым так же, как и Ванно, не понравились речи первого грузинского президента – они нервные и немного приседают после громкого выхлопа автобусных газов. Завкафедрой решил помочь вузу попрощаться с таким студентом, от греха подальше.
Анализируя ситуацию, он узнал, что мама этого несчастного молодого человека – женщина верующая. Причем в кого и как неизвестно. Вызвав ее, отец сообщил, что вокруг Саши (так того звали) сгущаются тучи. Его все чаще и чаще, как он сам якобы заметил, окружают хулиганы, наркоманы и аморальные девицы, мечтающие втянуть очередную жертву в свои грязные цепкие сети. И чем скорее она вытащит своего Сашу из вертепа, тем будет лучше. Желая избавиться от нерадивого студента, пообещал при этом помочь с поступлением в ПТУ, надежном в моральном отношении. На прощание, а как раз этот момент я и застал, папа попросил женщину проверить на маятнике, к которому она обращалась за советом всякий раз, прав ли он в своем намерении спасти ее сына. Маятник сказал «да»!
Наверное, меня тоже пора гнать, как Сашеньку, и, не спрашивая, правильно или неправильно движется что-то по стрелке. Без глотка самодовольства, с ужасом осознаю, что даже к тридцати годам не усвоил многие из простейших правил этой жизни. Не могу отдать занятые деньги, не дарю жене подарки, могу подолгу не звонить любовнице, звоню любовнице, не тороплюсь зарабатывать, могу уйти спать, когда у нас гости, могу появиться перед ними в трусах, выращиваю на балконе мандрагору, пью, курю, ругаюсь матом. Я не включаюсь в неусыхающий, древний поток людской жалости к самим себе, поскольку, по большому счету, счастлив в своих бесполезных играх. Но чувствую себя обузой.
Кажется, я знаю, в какой момент планеты (а что есть планеты, как ни чьи-то блуждающие, остывшие мечты) решили устроить моим близким «подарок» и сделать меня фригидным илотом* художеств с ярмом из собственных фантазий.
Еще школьником, листая Библию и Шолом-Алейхема, я тайно зачал мысль уехать в Израиль. При этом я умудрялся особо не вникать в те социальные, политические данности, что раскинулись вокруг Израиля тогда и сейчас. Я готовился поселиться там, толком ничего не желая знать о реальной жизни маленького государства. Родители не замечали, что я собираюсь добраться до Израиля на трамвае. И кондуктор Доре* уже пробивал мне билет.
Однажды, когда я в очередной раз засопливил, отец трогательно вызвался прогреть мне нос синей лампой. Она никому еще никогда не помогла, но мы пользовались ей с необычайным упорством. Чтобы перед сном процедура не была для нас двоих такой скучной, он поставил возле кровати радио. В свистящем покашливании наших спецслужб мы слушали с ним запрещенный тогда «Голос Израиля». Над морем языков, интонаций, шипений, историй, наречий, шумов, скрежетов и звуков на меня светило искусственное синее солнце. Теплая звезда, воспарившая в небе комнаты волею предков. Сквозь закрытые веки я вдруг увидел эту необыкновенную страну, ее народ, танцующее море, шатры небес, меняющиеся в зависимости от времени суток, услышал красивую музыку, которая обволакивала и насыщала все желтыми, оранжевыми и голубыми красками. Я представлял, как иду по улице и говорю легко, без акцента на их непонятном языке: «Мир вам». «Мир вам», – отвечали мне незнакомые прохожие.
До сих пор я так и ищу эту Обетованную землю – только с высоты Кавказской окраины – на новых радиоволнах и на иных картах, идя в одиночестве по пустыне, встречая следы художников, поэтов, воинов, музыкантов, пророков, тех, кто пропал, потерялся на этом пути, но не остановился, уверовав в своего деревянного коня. Кто знает, может, однажды он превратится в Троянского и покорит чьи-то омертвелые крепости или пойдет на дрова в костер маяка, давая ориентир тем, кто идет сзади.
Если повезет больше, чем косноязычному пророку**, и удастся ступить на ту землю, где мне будет предписано нанимать рабочих для строительства храма, я, в старой отцовской буденовке, буду защищать ее до конца и… и не стану торопиться объявлять этот край обетованный всем и для всех. Потому что нет никакой уверенности, что там сразу же не объявится свой мсье Абдель Рахман Абдель Рауф Арафат Аль Кудва.
Так что звоните, друзья, если что, и утром, и днем, и ночью.
ДРУЖБА
Пройдоха, вояжер и бродяга, не выходя из комы и моего тела, открыл глаза. Своим обычным громким шепотом он истошно потребовал бумаги и красок – по сути, того же хлеба и зрелищ. Импульсы сумбурно и хаотично забегали по караванным путям мозга, по треснутым аренам черепной коробки, где уже давно раскинулись джунгли окрестностей Брахмапутры и в знойной полудреме зевают краснозадые обезьяны.
Чтобы различать себя или нас, трогаю изогнутой ладонью лицо, щетину, нос, губы. Это почти бесполезно. Я по-звериному привязан к нему, к этому авантюристу. Он, допуская некоторую общность интересов, не посвящая в подробности, торопливо вручает мне в руки короткий посох с грифом, стоптанные походные сандалии, подсовывает смету, а также прошение некой Изабелле.
Но бумага чувствует суету, смыкает частицы своей туманной плоти, не пуская далеко в глубь. С нервозностью ищу в письменном столе путеводную звезду и старые эскизы. На лицо затяжной творческий кризис. На тело, на волосы. Роясь на полках, пытаюсь отыскать у себя отблеск таланта хоть в прошлом. Всюду штиль, полный бардак, сирены и перхоть. От безысходности я делаю из листа кораблик. Он поплыл к краю и стал тонуть в открытом выдвижном ящике. Спасаю его, выношу на руках. Посреди рифов и старых набросков показался берег, горы, крыши домов и, наконец, несколько открыток из серии «Мой Орджоникидзе» (меж двух морей был такой город).
На одной из продолговатых фотографий обнаружен до боли родной кинотеатр «Дружба» – невзрачная бетонно-кирпичная забота о досуге населения. Чистое небо. Картинка дышит гладким Советским благополучием. Искусственным, сонливым, а мне все равно – в проеме квадратной арки здания несмело проглядываются любопытные окна нашей квартиры. Кинотеатр стоит на возвышенности во главе округлого плана нескольких однообразных пятиэтажных домов. Эльдорадо и территория, занавешенная со всех сторон детством. С открытки светился вполне естественный и счастливый без меня 1971 год (был такой год).
Спустя несколько лет, это грязного цвета культмассовое помещение с изрезанными парусами афиш станет дарить мне сказку. Нет, конечно, там не демонстрировались добрые видения «С тетей Валей», где поют богатыри, не смеются принцессы, в тридесятое царство скачут царевичи, где хромает невечное, смешное зло и без негодяев невозможен сюжет, гармония, интрига. Далеко уже не такой великий и никак не немой синематограф постоянно, с радостью откликался на огромный спрос населения в красивых музыкальных триллерах и мелодраматических мифах.
Индийские фильмы обожали все – и горожане, и сельские жители, и прогуливающие занятия студенты, и обремененные проблемами тетушки, и беззаботные дядечки, а также ингуши и дети. Ироничная мода на просмотр таких фильмов у накуренной молодежи пришла многим позже. Это – роддом моего чувства дадаизма. Не заживающая пуповина, дешевый детский опиум.
Многочисленная ингушская аудитория питала к этому театру кино особо теплые чувства и тоже не осталась без подарка – до сих пор их женская эстрада отдает далекой, сверкающей Индией: интонации, макияж, фактура платьев, скромная любовь, наивные декорации.
Обозначить на карте как трансвлияние, галлюцинацию или шутку Вишну?
Мы, соседские пацаны, знали, как без билета возникнуть в халявном рае. Иногда нам открывал дверь с той стороны Митхун Чакроборти. Бывало, мы сами, поддевая палкой увесистый железный крючок, попадали из света вначале в кромешную тьму, а потом в совсем другой, нереальный уровень напряженности человеческих взаимоотношений, красок, света, звуков, шорохов. Многорукие администраторы беспомощны, кассирши дремлют в своих блеклых затухающих неоновых пещерах. Пыш-шшш – пускаем мы торпеду в вертлявый вражеский корабль из игровых автоматов в холле. Звонок… и – экран, как угловатый всевидящий глаз, уже наблюдает за еще-не-до-конца застывшими людьми.
Индийские актеры и актрисы неизменно играли людей, которые словно родились только что – в одеждах (поэтому им часто везло), и сразу в том же возрасте, в котором представали перед нами со своими роковыми установками на добро, зло или пакости. И все они, усердно играя мимикой, крайне удивлялись, при виде нравственных предпочтений друг друга.
–Как? Это ты, Раджа?
–Папа?
Когда уже не было их смуглокожих арийских сил и эмоции переливали через край, они начинали много петь и танцевать. Взгляд, жест, брови, поза, цвет, звук, музыка, сливаясь в единую субстанцию, громко стучались к нашим запертым душам.
Конечно, входите, пожалуйста. Мы видим угнетенный, бесправный народ. Только у нас все не на своих местах, сквозняк и простуженный Павлик Морозов.
Одно из первых разочарований жизни, это достаточно пожилая и увесистая тетка по телевизору в очках, выходящих далеко за границы округлого лица с двойным подбородком. Она пела знакомые песни.
Мое сердце пылает огнем.
Родители выдали меня замуж.
Почему они выбрали мне мужа?
Я молода, но должна жить со стариком.
Аааааа—Аааа—Ааааа—Ааааа!
Он стар, я совсем юна.
Месяц прошел, как я созрела для любви.
Мой муж пренебрегает мной.
Аааааа—Аааа—Ааааа—Ааааа!
Мадам, как оказалось, надрывается за весь иконостас индийских актрис – те красавицы просто открывали рот. Какой жестокий подлог и несправедливость!
Вообще, мной замечено множество странных и немного пугающих совпадений. В соседском дворе, например, жил мальчик, тоже из приближенных к тайнам «Дружбы», который однажды, после очередного просмотра, стал очень бояться невест в белом. Позже, под гипнозом он расскажет, что в прошлой жизни был бедным студентом из пригорода Дели, покончившим с собой из-за несчастной любви. В Индии, как известно, белые одежды на женщине – знак траура.
Уже будучи учащимся школы Искусств, я обнаружил потрясающую схожесть архитектурных элементов древнеиндийских храмов с деталями фасада и планировкой кинотеатра.
Далее – после каждого ремонта на потолке кинозала, обязательно появлялось большое сырое пятно, и всегда оно напоминало силуэт бело-синего слона с мощными бивнями.
А кто ответит однозначно, чем провоцировала на зикр площадь перед кинотеатром?
Невероятно и безусловно – никто среди зрителей ни в чем не знал сомнений. Курс верный: во все века манит к себе людей жизнь без внутренних колебаний и вопросов. В нашем распоряжении каждый день была возможность в полтора-два часа на преданное, исступленное причастие к иллюзии. Безделье и отсутствие особого выбора порождали культ. Мы, маленькие кинопоклонники, гордились ясным прочтением линии сюжета и жизни. Главные герои демонстрировали такие же качества, которые один в один должны вырабатывать в себе октябрята и пионеры. Мы готовы! Драки. Масштабные индийские драки. Тув! Тув! Бах! Получи! Хлюп – ступнями через подошвы чувствуется, что кто-то уронил на деревянный пол мороженное. Бах! Наши!
Пробуем повторить на улице удар двумя ногами – бесполезно.
Помимо кулачных боев во имя любви и справедливости животики индианок. Пялюсь на них, выклеивая затем девственными сексуальными фантазиями свои детские сны. Мне и теперь претит западный эталон красоты, где нет места маленьким загорелым животикам. На задворках кинотеатра до сих пор сохранился нацарапанный на стене телефон Зиты и Гиты. Только теперь номера шестизначные и к тройке надо добавлять пятерку.
Все, кто, затаив дыхание, сидели в зале, переживали за героиню, болели за героя, отождествляли себя только с ними. Они были немногочисленны, сильны и благородны. Но вне сеанса их энергии не хватало на всех нас. Духи злых персонажей словно разбредались по округе, играя судьбами людей. Наверное, поэтому некоторым не составляло труда, перестав прятать свои пороки в темноте кинозала и в блестящих грезах, выбраться после на улицу и тут же покалечить чью-то душу или еще лучше – вынуть нож. Широкий экран, полный индийских сладостей, вызывал у них приступы булемии с последующими результатами. Очищаясь, кто как мог, они видели, что реальная жизнь без подтекста намного хуже, скучнее, горше. Она раздражала и дешевела во всех своих проявлениях.
Атмосфера вокруг кинотеатра – отдельная галактика. По ее млечному пути, состоящему большей частью из различных луж и пустых кошельков, не спеша блуждали верховные визири нищеты – крикливые ромале, темные личности, слишком затейливые, бесшабашные школьники, секты гопников, бомжи. Здесь своя флора, фауна, аборигены, микрокосмос.
«Жизнь после «Дружбы» – возможна, но не безопасна!» – объявляет лектор и быстрым, осмотрительным шагом старается пройти мимо.
Там, особенно с наступлением темноты, было все – пламенная любовь, суровая поножовщина, тантрический пролетарский секс, мертвые выкидыши, грабежи и насилие, крики о помощи и диогеновский смех, армии испражняющихся торговок с базара, не по-булгаковски отрезанные головы, цыганенок-гомосексуалист, валяющиеся пьяные, обворовывающие их милиционеры и море драк с периферийными ингушами.
Довольно загадочный по происхождению народ, но преимущественно – сильные, цельные люди. Было ощущение, что их не любил никто, и они в свою очередь презирали всех. Конфликты с ними вели в основном осетины, поскольку другие не так часто могли что-то противопоставить вайнахам в дерзости. У них всегда находилась общая тема для разговора – это длится всего лишь пару сотен лет.
– Век Кали-Юга! – в полуреверансе разводя руками, заметит интеллигентствующая жертва Блаватской.
Шестиклассником, отдыхая в общесоюзном пионерлагере, с удивлением обнаружил, что все дети, от Бреста до Таймыра, знают в подробностях о нашем 81-ом: чуть ли ни кто во что был одет и номер подожженного на рынке запорожца. Вы тоже его помните?
Кашмир и кошмар, но хорошо, что в школу идти не надо.
Голоса зарубежных держав, неустанно атакующие наши радиоприемники, торопились рассказать все как есть в строгом шипении КГБ. Никогда, кстати говоря, не приходилось слушать на русском голос Индии. То есть она нам как бы нужна, близка, понятна, а мы ей, получается, нет. Обидно.
Почти все осетины уважали Советскую власть, почитали Сталина и армию. Ингуши же, наоборот, сплошь были антисоветчиками, по понятным причинам социалистическими идеями не увлекались и могли дать гостеприимный прием любому дезертиру. Я испытал практически шок, когда мой старший друг и товарищ по занятию боксом Шамиль, только что демобилизованный из ВДВ, брезгливо уклонился от вывешенного ко Дню Победы красного флага. «Когда пойдешь в армию, – сказал он, видя мой ошалевший взгляд, – ты будешь целовать эту красную тряпку. А я на присяге только тронул губами свой палец!» Мало что из этого я понял, но у Шамиля на правой руке не хватало одной фаланги, и мне, читающему в то время «Сорочинскую ярмарку», казалось, что ночью красное полотнище догонит Шамиля и что-нибудь нехорошее с ним все же сделает. Шамиль погиб при неясных обстоятельствах в первый день осетино-ингушского конфликта. А я прочел еще много книг.
На Кавказе в старину был обычай выяснять отношения в кровавом поединке с завязанными глазами. Кому-то захотелось возродить жутковатую дуэль, но теперь уже дуэль нескольких тысяч участников по обе стороны, закрыв глаза правде и устроив тесное поле битвы прямо среди детей и женщин.
С тех пор я верю во все, кроме человеческого разума, по крайней мере, коллективного. Но я точно знаю, что у нас не должно быть кинотеатров, которые можно было бы посещать одним и нельзя другим из-за их национальной принадлежности. Часто в теплой застольной беседе наблюдаю, что если спросить у любого осетина, то каждый, пусть нехотя, найдет у себя в запасе ингуша, которого бы он уважал или согласен был иметь с ним общее дело. Потом тише, оглядываясь по сторонам и зашторивая окна, добавит, что в делах они – здесь еще тише – порядочнее, чем некоторые из соплеменников. Проведя такой своеобразный кулуарный опрос, можно убедится, что число «хороших» ингушей парадоксально превысит их реальное количество. Тот же самый результат, уверен, можно получить и по другую сторону.
Вывод простой – если и собираться толпой, так только затем, чтобы молча смотреть кино. Это же и будет ВЫХОД, маленькая вывеска, установленная над дверьми кинозала, горящая тусклым огоньком, перепачканная бесчисленными побелками и служащая последним пристанищем мошкаре.
Я назову свой фрегат Святая Инаковость.
–Не одевай под вечер джинсы, не ходи через кинотеатр, – наказывала мама моей сестре, – разденут! Не помогут ни соседи, ни милиция, ни дружки, ни дружинники!
Мама знает, что говорит, наш папа тогда раз в месяц дежурил в составе дружины по месту жительства. А я проигрывал в школе все его значки.
Днем в округе и в самом кинотеатре было относительно безвредно, разве что с расспросами могли прервать сеанс андроповские опричники. Между тем, и в это время не все парни решались провожать своих девушек в окрестностях «Дружбы» даже засветло.
А название красивое и абстрактно статичное. «Дружба». С кем? Кого? То есть, где-то у кого-то она есть. Так? Не «расположенность», не «доверие», а именно «дружба»! Ее нельзя «почувствовать», неправильно будет ее «проявлять», «показывать«, хоть и еноту понятно, с чего она начинается и где заканчивается. Но самым трудным окажется понять то, что происходит посередине.
Не нужен во лбу третий глаз, чтобы увидеть, что район кинотеатра был показательным в том, что касается отношений нескольких культур или даже цивилизаций. Да, я имею в виду – Индию. Она манила всех, была неоткрыта, неразгаданна, ни кем не покорена, хоть бедна и не воинственна. Ее бухты, пристани и порты, включая Бомбей, Калькутту и Мадрас, распростерты для всех, и к нам во двор не забредали разве что слоны.
Там же, у кинотеатра, нередко встречался странный человек в черной, вечно запыленной шляпе и в уже вышедших из моды коричневых брюках клеш. Под глазом у него часто переливалась монограмма, по которой индийский музыкант мог бы сыграть мелодию, воспевающую героизм рядового шудра. В частых единоборствах с собственной тенью он самозабвенно и громко озвучивал свои удары, причмокивая губами и демонстрируя знание гневных мудр. Он был связующим звеном между реальностью и измерением «Танцора диско». Потом этот человек куда-то исчез, струны на гитаре лопнули, и кинотеатр закрыли. Мы остались один на один с этим миром.
По-прежнему, но все реже и уже не воруя детей, кочуют по округе цыгане, как актеры массовок, оставшиеся без ролей. А я проплываю далеко от индийской киномании, открывая, как Колумб, совсем другие культуры и народы, осознавая, что за подобные путешествия моим именем не назовут кинотеатр.
Во время своих экспедиций я не раз замечал, что растянутость фатальных сцены, в которых долго умирают индусы, надлежащие устранению, на деле оказывалась неприятной жизненной правдой. Проверял пару раз, когда меня забивали какие-то энергичные конкистадоры в том же районе, районе дарившего радость кинотеатра. Тогда очень хотелось потерять сознание. Чтобы свет выключился, как в зале, и – все. Но кровь и мозг так накачаны адреналином, что заставляют прочувствовать все текущие нюансы и увидеть все мельчайшие подробности, начиная с обязательного журнала из предварительных угроз. У моих радетелей, по правилам жанра, лица всегда подсвечены снизу зелененьким осветителем.
Сейчас все, конечно, гораздо спокойнее. Нет очередей в темном, заплеванном кассовом зале, нет синих билетов и маргинальных афиш. Кинотеатр, унесенный смерчем перемен, перевоплотился в валютно-кофейный бизнес-центр. Большого слона на потолке спрятали за гипсо-картон, а вокруг созданы новые декорации, готовые уверенно жить без нас.
Теперь, видя кришнаитов, мне кажется, что эти ребята, как некогда преданные жены покойного раджи, положили свои души на погребальный костер той экранной доброты и чудесного наива. Перерождаясь после обряда антихотры, они в ностальгии своей пламенно подхватили сказочную индийскую эстафету. Их бледные головы, оторванные эмиссарами с добрющими глазами, могут показать фокус, достойный бродячих бенгальских факиров – как из любого абсурда вывести нужную золотую логическую цепочку.
Вы спросите их, для чего, например, Христофор оказался в Америке? Нет, не для будущей «Дружбы». Они ответят, что его паруса вел Кришна-Мурти, чтобы, спустя тройку сотен лет, создать там мощную гостеприимную общину. Харе, харе – мир это большой темный кинозал, в котором люди не видят и не слышат, какой идет фильм. Харе, харе – ключи от входа и напечатанные билеты только у посвященных, а кинооператор – предвечный Кришна. И он, кстати, уже надел фиолетовый халат, нарукавники и нажал на кнопку своей синюшной рукой. Бубенчик так сладко – дзинььь…
Иногда все же хочется легонько так хлопнуть по шее этому Сереже или Аслану, зовущими себя сейчас Прапхупадой или как-то вроде этого, чтобы вернулись поскорее домой, к родителям. Но не могу, я же воспитан на добрых, справедливых индийских фильмах. Мне, во-первых, перед Шивой неудобно и, во-вторых, есть на самом деле еще более неприятные организации, где нуждаются в подобных неофитах, в их доверчивых пластилиновых умах.
Да и потом, скажет какой-нибудь ср…ый психолог, так, между делом, что я такой агрессивный, поскольку не реализовался как человек, не состоялся как художник, сочтет меня графоманом с тяжелым детством и просто желчным типом с раздвоением личности, неспособным ценить и понимать настоящую «дружбу». Поэтому пусть мои мысли и рукописная память, учитывая интересы наследников, будут похожи на тихие закатные воды Ганга, по которым тоскует на чужбине индус. На реку, окунувшись в которую, одному можно очисть душу, другому заразиться неизлечимой лихорадкой, а третьему – будет даже противно подойти к его мутным волнам, по которым против течения, прямо из Терека чудесным образом плывет мой своевольный бумажный кораблик.
ШАРМАНЩИК НА САТУРНАЛИИ
Покровители Грузии, неуютно покоящиеся на дне мифов, стали по одной пускать электрические пузырьки звезд в темнеющее глазурное небо. На краю горизонта, где от переизбытка уже нет места крови, про запас, темной ватой висят тучи. Это земля Нико Пиросмани.
Тбилиси забыт и живет под сырой лестницей. Больно смотреть на старый осунувшийся город. Дешевые пластические операции из ярких реклам и нарядных бензоколонок не помогают скрыть нищету.
Да здравствует звенящий запах поля и чужой стороны!
Но вместо кахетинского многоголосья колонки в открытой машине доносят популярную латиноамериканскую песню. В мелодию из черной ночи веселого бразильского карнавала через пропасти столетий еле пробиваются звуки несчастных ацтеков. Их последний бог и царь давно уже умер от пыток на раскаленных «розах», страшно улыбнувшись напоследок всем будущим цивилизациям.
Душно-зеленый август. В нем, недалеко от Мцхеты, расположилась небольшая деревня. Древняя столица со специями была когда-то подана на блюде прожорливому Сатурну. Не для веселящихся рабов и господ, а как ориентир для кого-то там, наверху – наш большой, длинный, с белой скатертью стол во всевозможных яствах. Мы гостим всей семьей на даче у старинного друга моего отца. Во рту круглые сутки вкус солнца. Вкус сухого одухотворенного вина, сладкого винограда.
Скрываю от всех, что на самом деле я гость Пиросманишвили. Он просто не смог меня встретить.
Рядом шелест притока Куры, грязно-желтого цвета.
Изюм.
Ушло время, когда Грузия легко наливалась, как сочная гроздь, под ржавым серпом и молотом. Но дядя Лаша непотопляем. Он остается буржуа при всякой политике и даже при полном безвластии. Обязательно «Волга» – ГАЗ 24, затем 31. Большая, черная, член семьи.
Грузины любят семью, детей, родственников, застолье. Имеретины, мохевцы, сваны, хевсуры. Трудно представить потомка Колхиды (кроме одного художника, влюбленного в гастролирующую актрису) бобылем, праздно сидящим в кутеже без своего дома, без жены и отпрысков.
Для своего потомства дядя Лаша делал очень много. Была возможность работать, ощутимо трудился, не боясь увеличить папки на столе следователя ОБХСС, доброго толстого тбилисского мента, работавшего в облезлом кабинете при двух шумных вентиляторах. Мегрел. Если становилось совсем худо – оставался огород, куры, виноградник. Большие сильные предплечья, пальцы. Четырнадцатилетний сын и шестнадцатилетняя дочь не чаяли в отце души.
– Мама… мамико… садари?
Бедный Нико тоже хотел стать коммерсантом, пытался заработать, торгуя молоком в скудной лавочке. Не получилось у кахетинца. И не было на самом деле этих миллионов колючих цветов.
– Эли, Эли, лама савасхвани?
По одной из улочек старого Тбилиси бегут два школьника. Один, очень похожий на дядю Лашу в юности, пробегает прямо. Другой, смуглый в белоснежной рубашке, без юношеской ловкости заскакивает в деревянную подворотню перед тупиком. Он часто и отрывисто дышит. За ними гонятся. Эти ребята опять выкрали покататься новую соседскую Победу и разбили фары, помяли бампер. Взрослые сыновья соседа поймают только смуглого. Ему вновь несдобровать – он будет за руку отведен к своему родителю.
Отец мальчика – известный в Грузии писатель. Человек и художник, чье единственное золото и богатство – слово. Оно – желтый песок, из-за которого не раз гибли империи и династии.
Под тенью большого дерева трудно вырасти достойному растению.
Этот хлебосольный хозяин дома, сидя на фоне растущего алыми угольками шиповника, рассказывает о своем однокласснике Звиаде. Он переживает, что, может, именно те подзатыльники и повредили Гамсахурдиа-младшему и без того больную голову. Встаю из-за стола, когда начинают говорить о политике.
Иду любоваться прохладным старинным храмом. Моргаю шагами. Даже с закрытыми глазами. В воздухе чувствовалась древняя, богатая культура. Впрочем, на тот момент ей разве только там и оставалось витать. Вечность умирает тяжело и медленно.
Руставели давно погас в Иерусалиме, Пиросмани сгнил в подвале, Параджанов… Феллини снился страшный сон накануне смерти далекого друга.
От вина церковь медленно, как в шарманке седого кинто, вертелась перед глазами. Вокруг храма собирается множество экзотических животных – тигры, ламы, львы, жирафы. Я не боюсь покормить их с рук. Это звери Нико.
В одном из окошек чудесного механического инструмента появилась молодая хозяйка дома и позвала меня. Она попросила помочь ей зарезать курицу.
Я растерялся. Абсолютно не знаю, как надо убивать. К моему удивлению, провожу операцию весьма профессионально. Откуда в руках память?
На шее птицы цвета жертвенного ягненка повязал жидкую бордовую ленту.
Белый пасхальный агнец на черном. На мрачной кровавой истории с лентами рек.
Долго мою перепачканные глубокими венами руки.
Увидев, как я совершаю негуманный поступок, отец прервал общение со мной почти на месяц. Он – горожанин, может употреблять только уже разделанных, приготовленных крылатых. Люди в обыденности своей, не обратив внимания, отведают Ангела, зажаренного в ананасовом соке, Феникса запеченного в фольге. Как когда-то толпа даже не обратила внимания на Художника, отжатого нищетой и вымоченного в горьком дурмане.
У жреца-дилетанта не приняли подношение.
Наверное, папа был бы хорошим Богом. Он сразу реагировал бы на всевозможные зверства и несправедливость. Но я, так получилось, не дитя неба и даже не сын римского императора. А то бы быстро объявил его… всевышним. Или отравил. Не знаю, как там у них было принято.
Кажется, что однажды кто-то забыл объявить, что этот изощренный сатурналий окончен и завтра будет обыкновенный день. И все снова начнет до бесконечности меняться друг с другом в иных качествах: мысли, эпохи, поколения, правители. Придет время, и вместо отца будет сидеть сын или должная жертва вместо справедливого палача, а на месте нищей страны расцветет работящая Грузия. Только художник как творец, не меняясь ни с кем в этом безудержном празднестве, может сидеть каждый день по обе стороны стола. И часто пьяный неразбавленным вином.
Тихая обида за седого мастера накрывает своим влажным плащом траву и камни.
Но я вижу, что время – бессмысленный мясник, разрубивший острыми стрелками часов его судьбу и сердце на множество частей, навсегда забрызгало скупые клеенки наших душ красками радости, боли, мудрости и первозданности.
Великий Нико превратился в просителя Грузии перед Отцом небесным. Он ненавязчиво и негромко подскажет ему – в какие цвета выкрасить следующие, более счастливые миры.
Шарманщик продолжал играть, кружа над не прощенными людьми искрящиеся светила. Пирующие на картинах гордого Нико грустно и тревожно смотрели на нас и на эту землю. Они немного завидуют нам, но не хотят поменяться местами.
Синий сочный эфир заливает виноградную беседку и всю вселенную.
О ЧЕМ НЕ НАДО ЗНАТЬ
Замок! Клянусь богом Ра – настоящая маленькая крепость! Толстые непробиваемые стены со рвами и валами, врагами и войнами. На северной стороне моих каменных палат три бойницы – зеркало, окно и мольберт с белым листом. Можно пальнуть по любому из трех миров. Но, осторожно! Территория в аренде, а я не раз был ранен в голову ответным огнем. За стеклом виден камень, на котором по легенде сидел Булгаков, беседуя с каким-то подозрительным гражданином. Михаил Афанасьевич жил в 20-х годах на пару кварталов ниже. А тот сомнительный тип здравствует и сейчас, помогая многим людям в азартном бизнесе.
Уже полгода, как я обживаю пространство, где можно слышать, как в тишине падает с неба снег, захлопывающейся западней лязгает рельсами трамвай, где над раскрытой книгой горит лампа, похожая на ту, под которой школьником готовил домашние задания, вернее, делал вид, читая под столом Жуля Верна. А рядом греет душу полная коробка с красками, словно ящик с патронами. Но по большому счету пока это «потемкинская» мастерская.
Мой школьный друг Давид и ныне храбрый пожарник как-то расчувствовался и дал мне в пользование эту скромную недвижимость, нежданно доставшуюся ему от тетки. Мадам, царство ей небесное, всю свою достаточно долгую веселую жизнь тщательно скрывала любовь как к широким дарственным жестам, так и к племяннику, нередко концептуальным «перформансом» демонстрируя прямо противоположные чувства.
В будущем счастливый наследник собирается продать секцию и, подкопив денег, прикупить себе двухкомнатную. Говорит, дела идут неплохо. Я же подозреваю, что МЧС, пожарные и милиция порой сами устраивают звонки о заложенных взрывных устройствах, за кои им положены премиальные. Если это так, то, поправляя себе подобным образом финансовое положение, они действуют как священники, кричащие о близком дне страшного суда. Но я только рад за Давида – он неплохой парень, покоритель огненной стихии. Деньги ему во вред не идут, и квартирный вопрос его не портит.
Хотя мне всегда было интересно, есть ли в принципе люди, которые с детства мечтали стать пожарниками (исключая семейные традиции), потом приобрели, наконец, эту благородную специальность и теперь безмерно счастливы в призвании?
В общем, комната сразу и очень понравилась. В центре, высокая, с большим светлым окном. Большой плюс то, что хозяин разрешил свинячить красками и развешивать по комнатам текущие листы, дырявить обои гвоздями.
Но я не тороплюсь работать. Чем дольше не занят практикой, тем увереннее кажешься себе талантом. Я дорожу этим прекрасным состоянием неведения, которым многие, кстати, чересчур увлекаются.
В качестве оплаты Давид попросил предоставить ему возможность пару раз в месяц приводить сюда девушек и врать им, что висящие картины рождены его одиноким гением и божественной кистью. Господи! Да на таких условиях, когда пожарнику и нужно всего-то уложить избранницу в постель – я его сам к ней подносить и уносить буду. Если только он отошел от одной неаккуратной туристической травмы.
Зимой в горах этому экстремалу взбредилось, что после парилки нужно разгоряченным непременно нырнуть в сугробы снега. К сожалению, я не успел его предупредить, что кино, как и литература, не всегда предоставляет годные к реальному потреблению продукты. Разбежавшись, как это обычно происходит на экране, он весело, плашмя прыгнул на обледенелый, твердый, как бетон, снег. Отработав номер, держась за пах, Додя в шоковом состоянии был доставлен в ближайшую больницу.
Но все же думаю, у него все в порядке. Потом, с его-то темпераментом даже при самом неблагополучном исходе он как-нибудь себя к этому делу приспособит. Давид человек земли и огня.
Для меня самого мастерская и различные, там, натурщицы, подружки, просто около искусствоведческие нимфоманки – несовместимые понятия. Все это уже несовременно. И без подозрений на популярный вид греха – просто здесь я должен быть один и, по идее, работать.
Единственное, что смущало, так это планировка дома. Чтобы попасть к себе, нужно подняться по старинной деревянной лестнице и пройти через общую с соседями веранду, служащую трем квартирам еще и коммунальной кухней. С одной стороны от меня жила бывшая балерина с климаксом, собачкой, дочкой, мамой и мужем. С другой, до недавнего времени существовал одинокий, ворчливый дед Шалико, который каким-то образом помнил еще моего прадеда. Но старик умер неделю назад, и его квартира пока пустовала. В первые дни появления вблизи границ его графства он весьма изощренно пытал меня – кто такой, что здесь делаю, титул, чин и т.д. Услышав фамилию, он неожиданно оживился и заставил зайти к нему. На входе я споткнулся о прибитую к порогу подкову.
Обстановка и атмосфера его обиталища мало говорили о силе действия талисмана и выпрошенной у судьбы благодати. Почти вся стена и ковер были заняты серо-белыми, иногда блекло и непрофессионально подкрашенными фотографиями умерших, погибших родителей, братьев, сестер, дочерей и двух жен.
Не очень хорошая квартира.
– Я уже не боюсь смерти, – говорил Шалико, угощая меня чаем. – Эта моя жизнь стала болезнью, недугом и неприятностью. А я живу, мой дорогой, живу, как бы досматривая кино, где все уже ясно. Но вскоре оно закончится, и тогда мне будет к кому пойти.
Так получилось, но еще в 70-х годах Шалико остался один. Он успел рассказать мне почти обо всех. Внимательность, с которой я слушал его откровения, стоили мне вскоре нескольких протимуровских подвигов.
Подвижный старик поведал историю, как после революции, когда ЧК производило в массовом порядке изъятие ценностей, мой прадед, рискуя и выдавая за свое, каким-то образом сумел спасти некоторые из принадлежащих их семье вещей. В благодарность отец Шалико, а тот был уважаемым в городе борцом, выступавшим на одной арене с Поддубным, подарил моему прадеду часы с боем. Я даже помню их, правда, уже неработающими, но в хорошем состоянии.
Странно, они вручили нам часы, т.е. практически ВРЕМЯ. Тем самым, словно сократив свое пребывание на земле. Все наши раньше 80-ти умирать категорически отказываются. Тьфу, тьфу, тьфу. Мистифицирую, конечно, но на всякий случай. Думаю, что часы дарить никому не стоит.
Господи, дай мне силы воспринимать страх смерти как боязнь пропустить хороший фильм. Дай силы и таланта всем лицедеям и режиссерам.
Вот и Шалико отправился без приглашения в тот мир, куда никому не нужны билеты и виза, где никого не спрашивают о способностях и возрасте. На удивление что-то очень много родственников сбежалось неутешными на его похороны. Освободившееся место под крышей издавна вызывает теплые чувства.
Я не спустился проводить старика. Не знаю почему, но довольно часто чувствую себя каким-то лишним на подобных широко развернутых мероприятиях. А придет мой час, не обижусь и не стану плакать на плече у Гавриила, если соседи и знакомые не полезут таращиться на мою застывшую «в утешительном выражении» желтую рожу.
Не люблю, когда на меня спящего, пусть даже вечным сном, кто-то смотрит. А засыпать люблю на боку. Разве не идея – покойник-оппозиционер.
Сегодня категорически не хотелось работать. Я ждал фильм «Любовь» с участием Питера Фалька, где он неожиданно сыграл комедийную роль. В радостном предвкушении просмотра картины, полной язвительной, ироничной символики, сварил себе кофе. Но не успел прилечь на диван, как вдруг раздался стук по стеклу внутреннего окна. Уже через занавеску было видно, что это сводный брат Давида Жора – бывший наркоман. Одно время у него каким-то образом неплохо шли дела, потом он запустил летать по венам сумму равную ЯК-40 и упал почти на самое дно. Сейчас, благодаря брату, немного пришел в себя, и теперь он более-менее достойный, если это, конечно, вообще возможно, спивающийся бездельник. Вокруг его печени Вакх ежедневно кружит на дельтаплане.
Не так давно он умудрился получить пощечину от одного маститого крутого, чем парадоксально поднял авторитет в глазах себе подобных алконавтов. Жаль его конечно, но собутыльники, бывшие свидетелями, развили банальную затрещину до уровня неравной дуэли. Жажда героических повествований в крови у людей. Нам всем ласкают слух события, где действо выше человеческих сил.
Нежданный гость что-то невнятное забубнил про Давида, затем ожидаемо попросил деньги –100 рублей.
Сейчас! Да на такую сумму я неделю жить буду! Хожу, понимаете ли, пешком, не щадя обуви, экономлю на маршрутках, сыну по полчупа-чупса в долг покупаю, а тут, еклмн, возьми и просто дай ему сотню.
Жора ушел явно недовольный, сделав на прощание гордо-презрительную мину. Давай, давай, катись! Я тебе не сто рублей, чтобы всем нравится! Мой дельтаплан, мой дельтаплан!
Кофе остыл. Этот напиток, будучи холодным, может заставить пропустить полфильма, провоцируя на неотложные дела. Придется варить новый. Немного перца и соли. Хорошо!
Бывает так, что даже самые состоятельные, успешные люди в силу тех или иных обстоятельств хоть раз в жизни завидуют положению неимущего или простого человека, его скупым радостям. Я же культивирую, взращиваю в себе это предполагаемое ощущение. Потому что по сотне раз в день богат не делами, а фантазиями и часто безнадежно нищ духом.
Видимо от резких перепадов появляется «везение» – если однажды начал смотреть фильм не с начала, а с энного сюжета, то по какому-то гадскому закону в следующий раз вновь попаду точно на этот же момент. Спасибо Жора, что ты зашел. Ты необходим мне, людям, миру, космосу, авторитетам.
Только сделал пару глотков из чашки, как снова заметил чьи-то тени. Затрещал звонок в соседскую дверь.
– Кто там? – услышал я громкий тягучий голос балериновой мамаши.
– Мы хотим поговорить с вами о Боге! – нестройно зазвучала пара голосов.
– Что-о-о? – мамаша была глуховата и, по всей видимости, одна во всей квартире.
– Мы хотим поговорить с вами о Боге-е! – спокойно, но, повысив тон, повторили два голоса.
Попятно, что это были иеговисты или баптисты, или прочие исты. Вот и сюда добрались эти несчастные, делая из Христа Агасфера, что веками бродит из души в душу.
Учуяв или услышав что-то, они направились ко мне.
Опережая их, открыл дверь. Смастерив пальцами знак победы, я пропел голосом попа: «Аллах акбар». В ответ – беззвучное, смиренное негодование.
Заходя обратно и уже стыдясь своей фиглярской клоунады, я вспомнил, что не предупредил людей, что за соседней стенкой никто не живет. Было слышно, как миссионеры профессионально барабанят в пустую квартиру деда Шалико, который когда-то целился в счастье для себя и своей семьи, а теперь наверняка уже знал о боге, любви, МЧС, деньгах, Булгакове, часах, кино и кофе нечто такое, чего, наверное, не нужно знать ни одному живому человеку. Пока он здесь, по эту сторону зияющих кулис…