С подобными признаниями в любви встречаешься в поэзии не часто. Неслучайно пульсирующая ими небольшая книжечка стихов Зинаиды Битаровой обозначена в своем заглавии символом живой и крутой динамики – «ПАНТЕРА» (СПб, 1999). Тема любви звучит здесь верховно и многоголосно. Мы слышим голоса любви-мольбы («…разгляди меня, разгляди»), любви – еще только как прикосновения, сначала легкого, а затем уже и другого («Люблю твоих горячих рук скольженье…», «…нащупай рукою перенапряженные нити моей любви»), любви-агрессии («Вдрызг раздерет не кожу, а жизнь»), «диалогической» любви-схватки («…в сплетеньях наших рук чертик бы не уснул»). На уровне такого «диалога» поэтесса создает и свой вариант «определения поэзии»:
Ты – читатель,
а я – поэт.
Поэтому-то, подруга,
ты читаешь меня
под настроение,
тогда как для меня
поэзия –
это и хлеб насущный.
Это также и любовь–проникновение, слияние: «С твоего лица, с кистей твоих рук всем нутром на мое лицо, на мою грудь наяву – во сне стекает невидимое беззвучно поющее волокно – и от этого хорошо тебе и мне». И, наконец, любовь, оборачивающаяся пропастью, бездной:
А, может, лучше водоем
и два креста
там, где затоплены вдвоем,
как два куста.
А, может быть, провальный лог
и блеск на дне
того, чему назначен срок
в тебе ко мне.
Едва ли не на уровне главного героя выступает в «ПАНТЕРЕ» тело, поскольку его рельефом измеряется все ударное содержание этой книжки. Вернее сказать, оно здесь не объект, а субъект при своем предикате-любви: «Болезненно мыслят кожа, губы», «…мне, алчной до таинств впадин, до линий, извивов, окружностей, бугров, припухлостей и прочих божеских причуд». В переживаниях и действах любви оно выступает здесь в большем, нежели общепринятом значении:
Целую блеск прошедшей юности –
и жизнь становится губами.
В его магическую ауру втягиваются и вещи, которые, не распространяясь, обозначим как маргинальные, сопутствующие ему: «…над узором подола застыну…».
Не меньшее внимание уделено и лицу. И хотя во многих его образах дает о себе знать все то же неистовство чувственного обладания («Губы бантиком!… Я бантик развяжу…», «Улыбка, которую хочется пить…»), в целом оно изображается в более сложной гамме наблюдений и определений: «С губ нежных, злых и добрых вперемешку, сейчас-сейчас сойдет напевный звук…», «…и больше – впалость бледных щек, увядшей кожи холодок и чуть в надломе горьком губы».
Обращает на себя внимание и цветопись. Помимо изысканности ее сочетаний («серый-серый, оправленный в иней» – цвет глаз, «малахитовый с серым дымом» – цвет дома), ей присущ также элемент некой жизненной активности: «Любит тело твое цвет томительный иссиня-синий…», «…цвет желтый проник до нутра…», «серебряная страсть».
«Фиолетовый цвет – это сон» – определяет поэтесса. Понятие сна, однако, не очень-то контактирует с довольно-таки жизненно-активной позицией ее лирической героини. И если уж говорить о каком-либо ином проектирующемся на ее сознание видении мира, то лучше всего об этом сказано в стихотворении «Превращение»:
Вижу себя
очень солнечной,
гибкой, упругой
лозой виноградною.
Девушкой вижу себя
в греческой тунике,
юношей нежным –
и тоже из греческой памяти…
К этому добавим, что в стихах Битаровой нам слышится еще и своеобразный отзвук двух смертельно раненых страстью голосов мировой любовной лирики – героинь «Песни песней» и поэзии Сафо.
Основными темами, образами, а также интонациями «ПАНТЕРЫ» характеризуется и вторая книга поэтессы под изысканным названием «МАНЖЕТ» (СПб, 2002)1. И здесь в изображении предметов преобладает чувственное начало («И прекрасен был, чуть не порочно, цвет его бирюзово-молочный…» – о винограде), дают о себе знать все те же интонации любовных молений («…желанней быть нельзя – впусти меня, впусти!»), образы обаяния-прикосновения («Голос ласковый в меня проникает и струится, в жилах матово звеня»), поэтизация женской стати: «Тебя когда-то мог Роден слепить, но не слепил…». Зов Эллады, обращенный на утоление как эстетической, так и чувственной страсти, слышен и здесь («Озарение»). Что же касается эпитета (особенно цветописи), то в «МАНЖЕТЕ» он достигает, можно сказать, превосходной степени: в известный момент лирическая героиня ощущает в своем теле «кружевную легкость», видит «будто намеком вьющиеся» волосы своей подруги и весь ее облик с «простынным, бледно-голубым, как будто вылинявшим взглядом…».
Можно сказать, что проявившаяся в «ПАНТЕРЕ» повышенная чувствительность к миру достигает в новой книге явной гиперощутимости, способной создать иллюзию реальности, удовлетворяющую живым потребностям: «Мы бродим не спеша: желаний нет – все происходит». В значительной части стихотворений книга построена на зыбких, ускользающих ассоциациях – как знаках трудно выразимых, суггестивных переживаний («Ассоциации», «Лермонтомагия» и др.).
Не меньшая, если только не большая, чем в «ПАНТЕРЕ», отдается в «МАНЖЕТЕ» дань и парадигме тела со всей его уже знакомой топографией «бороздок, извивов, складок, выпуклостей, впадин». Наиболее изощренные эпитеты достаются именно ему: «Слишком легок запястий дым», «а рука – перепев, перегиб лебединый». Оно выступает здесь для героини даже в некотором роде показателем в развитии ее самопознания: «И что я так страстно хотела? И что я так страстно искала душой, отчужденной от тела?..», «А после все сделалось проще: влюблялась в осенние рощи, в весенние скверы влюблялась…», «А телом – к тебе прижималась…».
Нельзя также не отметить и более развитую во второй книге структуру поэтического выражения, в частности, диалогического характера, в котором один лирический импульс («Мой алчный дух все устремляется тобой владеть…»), сталкиваясь с другим, противоположным («…но прикосновение твое вдруг гасит страсть»), приводит конфликт к гармоническому разрешению: «И дух смиряется мой, плавает, парит в объединении с твоим, легчайшим». Так построены, например, стихотворения «Дуэт», «Растворение страсти».
Диалогический характер проявляется здесь не только на психологическом уровне «романа», но также и на уровне интонационном, за которым скрывается ни много ни мало – сама концепция мировосприятия. Так интонациям животрепещущего, импульсивного характера («Пахнет клевером сладко-сладко – о, пьянящая цветопрыть!») противопоставляются интонации приглушенные, с ровным, замедленным течением стиха, как бы заторможенным под действием некой энтропии: «Но знак беды – он есть о смерти знак: и нет тебя – и нет меня… почти что». Эти последние, правда, в стихах Битаровой не преобладают, хотя ими и завершается ее вторая книга:
По Невскому бродила фантазерка:
взгляд оставался призрачным, но зорким –
мерещились мне таинства потока,
и было мне светло и одиноко.
Возобладает ли из них что-нибудь одно? Продолжит ли творчество Битаровой развиваться в раз и навсегда намеченном в первой книге направлении «импульсивной», «страстной» лирики (и тогда нам не миновать уже третьей встречи с давней знакомицей «ПАНТЕРОЙ») или повернет оно на новый путь в разработке неиссякаемой темы любви – предстоит еще узнать с выходом последующих книг поэтессы.