Борис БИЦОЕВ. Бессонница

РАССКАЗЫ

ГИБЕЛЬ ИМПЕРИИ

Блуждая в лабиринтах улиц этого города, я задавался лишь единственным вопросом: как это все могло стать настолько чужим и нелепым, настолько грубым и больным? Все эти стаи голодных воробьев, эти враждебные лица людей на проспекте Мира, пьяные компании, покидающие заведения – что это? Начало? Конец? Или только повторение? И тут я увидел его, мирно сидящего на скамейке посреди всего этого хаоса. Желтая куртка, клетчатые брюки и ядовито оранжевые ботинки не могли не бросаться в глаза. Они просто кричали на фоне этой черно-белой монотонной беспорядочности. Он сидел, подперев голову руками, и пристально вглядывался в асфальт, как будто рассматривал там какой-то причудливый узор. Трудно было сказать, плачет он или смеется, грустит или радуется, волнуется или негодует – но состояние, в которое он себя погрузил, угадывалось сразу и безошибочно. Увидев меня, он расплылся в ленивой улыбке, но затем вдруг сделал серьезное лицо, тяжело выдохнул и протянул мне руку. «Империя гибнет!» – произнес он с горечью в голосе. Затем, решительно и демонстративно кивнув головой, вернулся в первоначальное положение.

Теперь казалось, что он решает на асфальте какую-то неимоверно сложную шахматную задачу. Заправленные в ботинки брюки – такая вроде бы незначительная деталь – фатально выдавали в нем выходца с юга, беспечного созерцателя, генетически исповедующего упрощенное, поверхностное восприятие проблем бытия и мироздания, и даже масса прочитанных им книг не смогла искоренить в нем этот врожденный бытовой рефлекс. Он попытался взглянуть на меня снизу вверх, прилагая при этом, казалось, нечеловеческие усилия. С огромным трудом он все же вскинул свои тяжелые веки и после недолгих, едва заметных манипуляций поймал мой силуэт в объектив своего зрачка. Мой контур, запечатлевшись на сетчатке, тут же юркнул дальше по проводам в непроходимую глушь его сознания. «Империя… – повторил nm, схватившись руками за голову, – империя гибнет!» На слове гибнет он картинно обрушил голову вниз, возвращая свой рассеянный взгляд в исходную точку на асфальте.

Сочувственно покивав некоторое время, я огляделся вокруг и присел рядом с ним. «Империя»… – он в беспамятстве замотал головой. В этом наряде он напоминал диковинную тропическую бабочку, которая своей пестрой ядовитой окраской пытается отпугнуть приставучих хищников. Какое ужасное время, подумал я, какое нелепое время заставило этого беспечного южанина стать философом. Я огляделся вокруг. Снующие туда-сюда прохожие, часы, с застывшим на них временем, мамаши с колясками, прогуливающиеся старики с шахматными досками – все напоминало, скорее, какую-то серую скандинавскую сказку.

Он был прав. Он всегда все знал лучше. Как-то раз, на этом же месте, несколько лет назад он впервые поведал мне о своем чудесном открытии. Он открыл перспективу. Для наглядности он заставил меня вместе с ним забраться на скамейку и посмотреть в сторону горизонта, где как раз садилось солнце. «Неужели ты не видишь? – возмущался он. – Этот проспект специально задуман перпендикулярно горному хребту. Отсюда открывается уникальный вид на горы. Видишь, мы как бы стоим на взлетной полосе, с которой должна стартовать наша фантазия. В нас должен ожить и заговорить дух наших предков, тех уникальных людей, которые с таким остроумием и изяществом заложили этот город. Ты чувствуешь что-нибудь?» Я отрицательно покачал головой. «Вот, – поспешил он заметить, – это потому, что уже следующее поколение наших предков видело мир совсем иначе и, проигнорировав волю отцов, стало делать все по-своему. Это они понастроили все эти несуразные многоэтажки, испортив тем самым прекрасный вид. Посмотри, эти убогие конструкции торчат отовсюду. И что, в конце концов, ожидает эту горе-работу? Все то же забвение. Люди выдохлись. Они больше не могут. Они гибнут. А многоэтажки все стоят. Стоят как памятники своевольному гордому поколению, не пожелавшему ни с кем и ни с чем считаться. Если включить воображение и представить себе, что многоэтажек нет, можно без труда уловить первоначальную идею, всмотреться и увидеть несуществующую гармонию, полет мечты, лестницу в небеса и все такое прочее… Ведь перспектива в целом все-таки осталась. Но… – тут он тяжело выдохнул, спрыгнул вниз и снова уселся на скамейку. – Но если у города и есть эта перспектива, то у нас в этом городе ее нет. Мы дети тех, кто строил многоэтажки. Мы – потерянное поколение». И тут в его глазах каким-то романтическим блеском вновь вспыхнули все эти книги по истории, культурологии и философии, которые он когда-либо читал – все, до последней мятой брошюры по этнографии, оставшейся в наследство от бдительного деда.

Нельзя сказать, что ему было легко носить все это в своей голове. Было время, когда наследственно-беззаботное в нем брало верх над разумным, и он бросал учебу, устраиваясь работать на центральный рынок. Там, среди ящиков сверкающих на солнце мандаринов, апельсинов и сочных персиков, между нависшими над ним гроздьями винограда, вереницами чурчхел и сушеных корольков, в зарослях петрушки, укропа и киндзы он на удивление всем своим прежним знакомым отнюдь не растерялся, а наоборот, за довольно короткое время успел освоиться, осмотреться и уже через неделю в компании таких же, как он, выходцев с юга чувствовал себя за прилавком, как рыба в воде. Там он научился громко смеяться, говорить глупости и заразился этой идиотской привычкой со всей силы сдавливать руку при рукопожатии. Конечно же, он уступал в колоритности своим матерым соседям по палатке, конечно же, он был лишен той вероломной непосредственности, с которой его коллеги выкрикивали в лицо покупателям названия и цены своих товаров, и тем не менее он вписался, растворился, затерялся и таки занял свое место на этой ярмарке тщеславия.

Но однажды наступил момент, когда он пристально всмотрелся в свое отражение в зеркале и сказал себе: «Нет, парень, это не твое!» В горячем, беспечном южанине вновь возобладал трезвый рассудительный философ. Именно тогда мне вдруг открылась вся трагичность судьбы этого человека, обреченного всю жизнь балансировать между серьезностью и озорством, образованностью и невежеством, карьерой и раздолбайством. Немудрено, что такой канатоходец может в любой момент оступиться и упасть в пропасть, сорваться вниз и больно удариться. От раза к разу у него случались глубокие кризисы, из которых ему все труднее и труднее удавалось выбираться, и то, что сидело, бурчало и мотало головой рядом со мной на скамейке, было не чем иным, как сорвавшимся в пропасть канатоходцем, валяющимся на полу и обиженно потирающим свои синяки. «П – е – р – ь – я»… – вырвалось у него изнутри. «Что? – недоуменно спросил я. Но он лишь продолжал бурчать, обхватив голову руками. «Империя?» – переспросил я погромче. – Знаю, знаю, – кричал я ему в ухо, похлопывая его по плечу. – Империя гибнет».

Я достал сигарету и закурил. Этот сгорбившийся памятник отчаянию уже не имеет ничего общего с человеком, который еще несколько месяцев назад сидел на этом же месте и, обнимая ладонью бутылку пива, так изящно плел паутину своих измышлений. С какой убежденностью он умел доказывать свою правоту! Все мои наивные доводы рушились о его эрудицию, как слепые корабли разбиваются о прибрежные скалы. «А что если уехать? – спросил я тогда с интонацией юного натуралиста. – Просто так, на удачу. Лондон! Париж! Роттердам!» Я вспомнил нашего учителя по физике, для которого все вокруг стало настолько относительным, что он в один прекрасный день собрал свои чемоданы и уехал в Канаду, оставив дома свою семью, свои книги и чашку недопитого кофе. Ходят слухи, что он там хорошо прижился и учит теперь канадских ребятишек играть в хоккей. «Нет, – возразил он мне, недослушав, – ты как хочешь, а я в Роттердам не поеду». «Почему? – не унимался я. «Да потому что, судя по названию, ничего хорошего нас там не ждет. Ну, сам подумай, что мы там будем делать?» Я задумался. «Вот именно, – тут же продолжил он. – Рано или поздно, на минутку или навсегда – все равно все они возвращаются. Вон их сколько вокруг! Ходят все напуганные, рассказывают какие-то небылицы, путаются, говорят, что единственная истина, которую им удалось усвоить, это то, что вернуться на самом деле никуда невозможно, как невозможно и убежать. Все это бессмысленно. Все это уже было, и обо всем написано в книгах. Где бы мы ни находились и куда бы мы не убежали, в нашем ли сознании или наяву нас все равно поджидает Проспект Мира». Тут он снова предложил мне забраться с ним на скамейку. «Видишь, – он показал рукой в сторону горизонта, – эта перпендикулярность так проста, так символична! Почему мы сейчас здесь? Случайно? Вовсе нет! Нас просто тянет на это место. Это не только взлетная полоса, это еще и посадочная полоса. Это полоса препятствий и полоса крушений, и рано или поздно мы с тобой на ней приземлимся, как вон те старики, которые так же беззаботно гуляли тут пятьдесят, а может, и сто лет назад. Посмотри, как они хитро устроились за шахматной доской. Ты думаешь, они обдумывают следующий ход? Нет. Они прекрасно знают, что ходить им больше некуда. Они лишь погружаются в себя, отчаянно силясь понять, как это могло случиться. Не успели начать игру, а партия уже закончилась. В жизни нет правил. И мысленно прикидывая их возраст, можно лишь догадываться, с какой интенсивностью давит на них это обстоятельство. В шахматах правила есть. Вот они и жмутся в страхе к доске, инстинктивно пытаясь найти хоть какое-то пристанище своему изношенному сознанию перед тем, как все закончится».

Мы слезли вниз со скамейки и вернулись к своим бутылкам пива. И тогда он впервые изрек эту жестокую истину: «Империя гибнет, – произнес он задумчиво, – империя гибнет, и нам ничего не остается, как молча любоваться ее закатом. Мы – дети римлян. Мы послед-ние, кто имеет право говорить от лица Рима. А все те, кто придет после нас – варвары!»

Я молча кивал, боясь ввернуть хоть одно слово в выстроенную им схему, и лишь повторял про себя: «Нет, ты так долго не протянешь. Ты сопьешься, загонишь себя в угол, обязательно сопьешься и раскиснешь». И мне вдруг вспомнилось, как мы, будучи еще детьми, точно так же сидели на этом месте, но в руках у нас были не горькие бутылки пива, а сладкие и невинные стаканчики с мороженным.

Я докурил сигарету и попробовал попасть окурком в стоящую напротив урну, но не попал. Мимо прошла какая-то бойкая мамаша, держа за руку телепающегося ребенка, вынужденного бежать рядом и иногда даже подпрыгивать. Минуя меня, ребенок вдруг улыбнулся, и мне показалось, это оттого, что он все прекрасно знает. Знает, почему я здесь сижу, и знает ответы на все вопросы, над которыми я ломаю себе голову.

Интересно, как он все-таки тогда общался со своими коллегами по рынку? О чем он с ними говорил? Задумавшись, я отклонился на спинку скамейки, потянулся и начал зевать от усталости и скуки. То, что сидело рядом со мной, вдруг поспешно отползло от меня к противоположному краю и, перевалившись через край, издало несколько неприятных утробных звуков, после чего мне пришлось виновато парировать возмущенные взгляды гуляющих и сидящих напротив людей. Извините, дескать, говорил я глазами, ну сорвался канатоходец в пропасть, ну с кем не бывает. Завтра очухается, умоется и будет дальше и вам и себе голову морочить. Обычная реакция отторжения, ничего больше. Одна из тех фаз, в которых организм избавляется от избытка накопившегося негативного материала такими вот радикальными методами.

Он вернулся на прежнее место, тяжело дыша, и с большим трудом взял у меня протянутый ему платок. Теперь, с моим платком в руках, он стал похож на фигуриста, откатавшего произвольную программу и ожидающего на скамейке вместе с тренером своих оценок. Как все-таки время к нам беспощадно! Несуразный гибрид джигита и панка, Цицерон в овощном ряду – он довел свое жизнеотрицание до совершенства и не может этого больше выносить. Мне, наверное, опять придется тащить его домой, подумал я и тяжело вздохнул. Таким он и останется в моей голове, и будет мучить, и преследовать меня, где бы я ни был. Он, этот проспект, желтая куртка, клетчатые брюки, яркое, гранатовое солнце, слепящее глаза, и вся эта несуразица мыслей в его и моей голове. Старики с противоположной скамейки вернулись к своим шахматам, стая воробьев жадно терзала брошенную им старушкой булку, а у линии горизонта тем временем уже вовсю полыхал пурпурный закат, обжигая своим светом окрестные дома, их окна и крыши.

НЕПРАВИЛЬНАЯ ПОЗИЦИЯ

Ему не повезло. Как он сам любил говорить, он занял неправильную позицию, затеял не то дело. Но жить по-другому он тоже не мог, и сейчас, с осторожностью оглядываясь на те стародавние времена, ему ничего не остается, как признать, что все, что он делал, он делал осознанно и исключительно по своей воле.

С самого первого дня, как он услышал музыку, он понял, что не сможет без нее дальше жить. Он и представить тогда не мог, к чему приведет его это роковое увлечение. Он покупал пластинки, вырезал из газет тексты новых песен, а вечером, когда весь город становился мирным и кротким, он запирался у себя в каморке и слушал радио. И эта тайная страсть, которую не могли разделить с ним ни его родители, ни школьные друзья, поглотила его, вторглась в его сознание и стала диктовать ему свои условия. Эта тотальная гармония взяла его в оборот, строгала и резала его, как полено, меняло его внешний вид и заполняло его внутренние пустоты. В обыденной жизни он стал робким, нерешительным. Стоило гармонии надолго исчезнуть, как он впадал в депрессию и мог даже заплакать. Он стал бояться дневного света, но куда бы ни занес его день, он всегда знал, что непременно выпутается. Ведь вечером он будет не один. Он вернется в свою каморку, где его будет ждать его единственная любовь – его гармония.

А мир за окном не менялся. Он был все так же недоступен и неузнаваем. Бурлил, кипел, клокотал, потом остывал, замерзал и снова нагревался. Он представлял собой каждодневную какофонию – грубый микс из рукопожатий, праздных разговоров, гудков машин и криков детворы. Одноклассники и одноклассницы женились и выходили замуж, выгодно приобретали по оптовым ценам телевизоры и видеомагнитофоны, рожали детей и трагически гибли в автокатастрофах, уезжали и были счастливы, но потом возвращались, потому что стыдились этого своего экспортированного счастья. Он делал вид, что всех их понимает, каждый раз кивал и поддакивал, не переставая в душе удивляться их глупости и невежеству. В них не было гармонии, и он их не любил. Он был себе на уме.

Время законсервировало его – он так и остался странноватым, нестриженным подростком. Его коллекция росла с огромной быстротой. Это были пластинки, бобины, кассеты – километры и километры пленки, и в один прекрасный день в его маленькой каморке, сплошь увешанной плакатами, вдруг стало слишком тесно. Гармонии нужно было место. Она требовала пространства. Она говорила с ним, она кричала на него на том странном новом языке, который его друзья и соседи уже не понимали. Выкрикивала названия странных, редких групп, новые редкие песни, альбомы, синглы, и он не устоял. Он сделал так, как она хотела. Или, может, он просто хотел, чтобы этот крик в его голове прекратился? Он перевез ее в центр, на людное место, где ей было спокойнее и легче, он занял денег и вопреки всем советам и просьбам одуматься открыл в полуподвальном помещении свою лавку. Если бы он открыл шашлычную, он стал бы богачом, но он сделал по-своему и поступить по-другому не мог. Он просто не мог иначе. «Я занял неправильную позицию», – говорил он и смеялся. И только так он мог заключить компромисс с этим миром, примирить гармонию и хаос.

Он стоял там один за прилавком, спиной к бесчисленным полочкам и стеллажам, и говорил на этом своем непонятном языке, переводил с него, охотно отвечал на вопросы, объяснял и рассказывал. Всего за 10 рублей он мог записать людям такую несуразицу и вздор, что люди приходили еще и еще. Они стекались к нему из разных районов города, иногда просто так, чтобы просто взглянуть на этого странноватого, доброго чудачка, посмотреть, как он разводит руками, показать его своим знакомым. Он не смущался. Он говорил легко и открыто. В нем звучала сама гармония. Она звучала целый день, с 10 до 18.00, и заполняла все это полуподвальное помещение своим ритмом, тактом и размером. Он научился быть обходительным с людьми. Он тратил на них свое время, свое красноречие. С неподдельной скромностью и смирением он отпускал им их музыкальные грехи, шел вместо них на голгофу, умолял гармонию не гневаться на них. Он умел быть многословным. Аккуратным почерком, скромно, но со вкусом, подписывал свои кассеты. И они, как вымуштрованные бойцы, сомкнули свои плотные ряды за его спиной, соблюдая порядок и чистоту, почитая дисциплину и гармонию. И он – молодой генерал, верховный главнокомандующий своих музыкальных войск, торопился на трамвай и через весь город спешил к себе в ставку, чтобы ровно в 10 принять командование. «Здравствуйте, товарищи бойцы!» – кричал он с порога. «Здравия желаю, тащ генерал!» – дружно отвечали кассеты. И заваруха начиналась…

Так, окопавшись в своем блиндаже на центральном проспекте, он держал оборону. А когда день плавно переходил в вечер, он закрывал свою студию и, оставшись наедине со всеми своими кассетами, пластинками и причудливыми электроприборами, праздновал свой маленький успех – свою победу. И только самые давнишние друзья, воспитанные им в духе терпимости к гармонии, имели право делить с ним эти минуты после рабочего счастья в его маленьком полуподвальном храме. Бывало, они закрывались на всю ночь, жадно курили, наполняли и опустошали свои бокалы, слушали кассеты с самых верхних полок и делились друг с другом самыми сокровенными мыслями. О, если б он только знал, с какой тоской он потом будет вспоминать эти ночные посиделки! Порой их общество украшали одна или две дамы, неравнодушные к музыке и вину и по-своему обозленные на несправедливость и ложь распоясавшегося мира. А когда воздух, то ли от сигарет, то ли от переживаний, становился невыносимым, главный жрец гармонии, он же генерал бесконечных кассет, открывал форточку, и осенняя свежесть гармонично проникала с улицы в их тесный искусственный мирок, и становилось легко и приятно, и все понимали, что наступило утро.

Так продолжалось бы вечно, если бы в один прекрасный день в музыкальном магазине не появились люди с грозными лицами и тяжелыми взглядами. Он тут же понял, что это именно те люди, от которых он бегал всю жизнь и которых боялся еще со школы, и что если они теперь здесь, в его магазине, то значит все кончено. Уж они-то знали, что никакой он вовсе не генерал, а просто самый обыкновенный трус, бежавший с поля боя жизни. От их спортивных костюмов у него запестрело в глазах. Да, это были они – борцы, люди, превратившие борьбу из средства достижения цели в самоцель, сделавшие ее смыслом своего существования. Один из них – здоровый парень с заплывшими ушами – вышел вперед и заговорил. И уже по первым словам стало ясно, что говорить – это не лучшее из того, что он умеет делать. В грубых, скупых выражениях, ломаными фразами он объяснил, что времена сейчас сложные, что любое место в центре дорогого стоит и что новый банк, который так внезапно вырос по соседству, надумал расширяться. Он предложил напуганному и сосредоточенно следящему за ходом его мыслей хозяину назвать свою цену, но в ответ увидел лишь страх и отвращение в его глазах. Хозяин начал нести какую-то чушь. Он стал говорить о том, как важен этот магазин в этом негармоничном городе, о том, что он уже сто лет здесь существует, что он был здесь, когда все носили брюки клеш и бакенбарды, и потом, когда появились первые лодочки и проборы, и что даже город перестанет быть самим собой, потеряй он этот оазис хорошего вкуса… Но тут его вдруг перебили. И сделали это грубо и бесцеремонно. Как будто подстрелили жаворонка на заре – и звонкая песня превратилась в истошный крик. И ничего как будто бы и не было, просто парень с заплывшими ушами медленно обхватил ладонью его шею и как бы нехотя, но размеренно и четко несколько раз ударил его головой о стол. Затем он наклонился над корчащимся телом и объяснил, что если сейчас было больно, то голова у хозяина все-таки есть, а если она есть, то он не станет больше придуриваться и поймет, что им от него нужно. Они поподробнее осмотрелись вокруг, выбрали несколько кассет и, пообещав заглянуть на следующей неделе, ушли своими неторопливыми размеренными походками, как они обычно покидали тренировочные площадки, оставив его лежать на полу с разбитой головой.

Раненый генерал на поле боя – что он чувствует в момент своего поражения? Он оглядел все вокруг – пластинки, кассеты, плакаты, с которых ему беззаботно улыбались его кумиры. Все было как всегда, но только гармонии больше не было. И тут он вдруг понял, что ее и не могло быть, что он сам ее выдумал. Он убедил себя, что она есть, просто вбил себе в голову, а потом, когда ему стало одиноко, стал убеждать в этом остальных. Поздравляю генерал, сражение с блеском проиграно! И он вскочил вне себя от злости, и начал крушить все вокруг, сдирать со стен плакаты, валить шкафы, сбрасывать вниз полки. Он ломал пластинки, топтал конверты, рвал обложки, а потом долгие часы сидел в оцепенении и распускал пленки. Он громил свои же части, уничтожал их как предателей, был беспощаден и жесток.

Кто-то потом вызволил его из этого хлама, кто-то не дал ему умереть. Километры пленок и горы винила отправились на помойку, а его самого, израненного и потерянного, приютила какая-то женщина. Всех интересовало, что будет дальше. Образовалась пустота, и тем, кто раньше к нему ходил, пришлось свыкаться с мыслью, что его больше нет. Его друзья понимали, что не могут ничем помочь, и стали его избегать. Одно время он скитался весь мрачный по улицам, и было видно, что он не знает, куда идет. Но потом он внезапно пропал, и кто-то сказал, что он перебрался на окраину, подальше от этих мест. И все, переживая случившееся, лишь сочувственно мотали головами, давая понять, что не в силах осмыслить его положение и уж тем более не в силах чем-то помочь. Он знал, что если хочет жить, то должен сам себя переделать, иначе он сойдет с ума. Он должен был убедить себя, что черное это белое, а белое это черное.

Прошатавшись без дела около полугода, он с напряжением и недовольством взялся за перекраску своего внутреннего мира. Он покопался в себе и нашел глубоко внутри заброшенный туда однажды в юности навык сварочных работ. Уцепившись за него, как за спасительную соломинку, он начал его развивать и в скором времени довел до совершенства. Он заворожено смотрел на пламя, часами корчился перед ржавыми трубами, соединял несоединимое. Вокруг сыпались искры, как будто вредные мысли рассыпались под действием огня. Так покорение металла придало ему уверенности и вернуло в строй. Конфликты в его душе вскоре поутихли. Он снова начал узнавать знакомых, а потом и вовсе осмелел, начав вдруг заводить новых друзей. Он вступил в законный брак с девушкой из прошлой жизни и стал от этого смелее и строже. Новая жизнь поменяла его, и о прежних делах он говорил теперь неохотно.

Однажды он признался кому-то, что не держит зла на того парня с заплывшими ушами. Наоборот, он даже благодарен ему за то, что он сделал. Несколько раз он даже назвал его спасителем, ангелом, вызволившим его из плена гармонии, открывшим ему глаза на мир. И слова эти вдруг каким-то образом дошли до самого этого ангела с заплывшими ушами, к тому моменту окончательно погрязшего в спасении душ. Ангел долго смеялся и часто пересказывал эту историю в шумных компаниях настолько красочно, насколько ему это позволял его словарный запас. Он смеялся и часто шутил на эту тему, но сворачивать миссионерскую деятельность и не думал. Он лишь толстел и продолжал появляться то тут, то там, насильственно обращая все новых и новых предпринимателей в свою веру. Но вдруг, однажды, никому не известной группе переселенцев с «дикого юга» – как их называли злые языки – стали настолько неинтересны и скучны его проповеди, что они подкараулили его машину возле дома и закидали его гранатами в собственном гараже. Различия в мировоззрении двух сторон, явившиеся причиной полного непонимания, сыграли свою роковую роль, и бедный на слова ангел вернулся на небеса. Он канул в небытие, и тем, кто знал его, показалось, что он как будто что-то недоговорил, не закончил мысль, как будто не успел найти нужных слов, чтобы себя выразить.

Слухи о случившемся, как дымок от взрыва, медленно и плавно расползлись по городу, отражаясь по-своему в каждом отдельном сознании. Люди качали головами и не находили слов, и никто не понял, почему вдруг тихий, уравновешенный сварщик так улыбнулся и сделал за смену двойную норму. Нет, он не воспринял это как победу. Он был уже далеко, и мысли его были совсем о другом, о новом. Его дела шли хорошо, и он понимал это.

Вероятно, пережитое им потрясение заставило его увидеть в себе пространства, которые раньше были ему неведомы. Он обзавелся всем тем, против чего бунтовал, находясь на службе у гармонии. Он с жадностью наверстывал упущенное, и материальному миру пришлось потесниться и освободить место для еще одного перебежчика. И вот он снова стал гулять по улицам, внешне похожий, но внутри уже не тот. Иногда, по воскресеньям, он выбирался с кем-нибудь в центр и, проходя мимо красивого здания нового банка, скалившегося своим мраморным парадным входом, невольно останавливался, давая волю воспоминаниям. Ведь на этом самом месте мелькнуло несколько лет его жизни, когда он был кем-то другим, кем-то важным. Его руки начинали трястись, в глазах появлялись еле заметные огоньки, как искорки от сварки, а лицо становилось то ли напуганным, то ли веселым. И тогда он начинал рассказывать, и в растерянности искал слова, но видел, что его не понимают. Он не расстраивался. Он делал серьезное лицо, махал рукой, тяжело вздыхал и шел дальше, как будто ничего и не было вовсе. «Я занял неправильную позицию», – пояснял он, довольный, что все-таки нашел нужное слово. Так он и повторял каждый раз, пытаясь всех убедить, что речь идет о сущем пустяке. И лишь однажды кто-то, кто был не в настроении, возразил ему. Ладно, мол, тебе со своей позицией. Какую бы позицию человек ни занял, жизнь рано или поз-дно в любом положении его найдет и поимеет. Вам ли этого не знать, товарищ генерал? Он тогда громко рассмеялся, но ответить ничего не смог. Только почесал голову и просто пошел дальше.

БЕССОННИЦА

Если ты уже час внушаешь себе, что ты полностью расслаблен и вот-вот заснешь, а на тебя, вопреки всем твоим внушениям, из темноты чернеющей ночи наступает твоя жизнь во всей своей нелепости и бессмыслии, мой тебе совет – сдайся, расслабься, уступи, ибо нет лучше средства от бессонницы, чем полная, безоговорочная капитуляция. Тогда возможно и в твоем сознании, как это часто бывает со мной, вдруг замерцает кружка горячего чая – символ всепрощения и дружбы, нечто материальное, способное сплотить вокруг себя все твои «я», «сверх я» и «супер я», своего рода финальный свисток, повествующий об окончании поединка с самим собой.

Как только этот образ в моей голове обретает ясные очертания, как только я начинаю отчетливо видеть пар над безупречно круглым чайным озерцом, ощущать в воздухе аромат лимона и любоваться процессом запотевания внутренней поверхности кружки, когда влага собирается в маленькие шарики, так внезапно срывающиеся и скользящие вниз по стенкам, – я понимаю, что уже не засну. Я медленно встаю, зажигаю свет, сажусь на край кровати и, недовольно потирая глаза, пытаюсь понять, что со мной происходит. Надо сделать кружку реальной – другого выхода нет. Вот в моей руке приятно тяжелеет оплавленная ручка блестящего чайника. Вот дверь моей комнаты распахивается, открывая передо мной новый, неизведанный мир. Вот свет неоновых ламп слепит мне глаза, как безумный. Неужели мне все это не снится?

Проворный, как лань, и тихий, как мышь, я осторожно ступаю по коридору второго этажа общежития № 8 в направлении общей кухни. В коридоре тепло и безлюдно. Справа и слева мелькают двери, за каждой из которых обрело свой покой чье-то суетливое эго – и пока эти эги спят, я вправе делать с кухней все, что захочу. Я чувствителен к каждому звуку, к каждому шороху и не готов до конца поверить, что это не сон, приземляя чайник на старую горелую решетку, так нелепо вьющуюся над видавшей виды конфоркой. Нет, я – ничтожество! Я недоумок! Суетясь и часто дыша, я хлопаю по карманам в отчаянной попытке спасти свою репутацию в собственных глазах, но тщетно. Идиот! – видел бы меня сейчас Достоевский. Я не взял с собой спички! Вот так и в жизни – ты строишь планы, совершаешь действия, но упускаешь из виду какую-нибудь мелочь, и тебе приходится вернуться назад, на прежнее место, чтобы попробовать довершить задуманное уже со второй попытки. И кто в этом виноват? Только ты один.

Слева и справа мелькают двери – ах, если бы они только знали! Я – коммунальный гроссмейстер, потерпевший поражение! Комнатный философ, загнавший себя в угол. Я возвращаюсь в свою комнату и объявляю розыск. Полки, ящики, шкаф… Видит бог, я не хотел заваривать эту кашу. Я хотел заварить чай! Наивный дурак: думал, что можно просто взять и растворить себя в кружке! Карманы, сервант, антресоль… Не может быть! Их нигде нет. У меня нет спичек. Нигде, ни одной. Не может быть.

Я возвращаюсь на кухню, матеря себя за то, что не подумал раньше. Полное исступление. Шок. Мне нужна спичка. Только одна спичка. Плита, под плитой, за плитой – ничего! Не может быть. Неужели придется отказаться от этой затеи? Неужели кружка так и останется образом? Неужели придется приправить бессонницу горьким вкусом поражения, ощущением собственной ничтожности?

Как раненный зверь, рыча и ругаясь, я возвращаюсь в свое логово. И будто последняя струна внезапно рвется где-то внутри. Я неловко потянул за карту – и вся конструкция с шумом обвалилась у меня на глазах. Все, что я себе настроил, теперь летает по комнате, плавно парит и опускается к моим ногам. Я – неудачник, и правы все те, кто меня таковым считают.

Здравствуй, бессонница, вот я снова здесь! Я выключаю свет, чуть не плача – ах, если бы точно так же можно было отключить на время голову! Одна единственная спичка – вселенская катастрофа. Гибель империи! Полцарства за коня? – возьмите все левое полушарие головного мозга и попробуйте найти там спичку. Я стараюсь забыть это все и заснуть. Кружка, чайник, коридор – всего этого не было. А слово спичка я и слышать не хочу. Я сплю, потому, что глаза мои закрыты. Нет, я не сплю. Я просто лежу с закрытыми глазами и пытаюсь перехитрить самого себя. Я полностью расслаблен. Сейчас я засну. Я обязательно засну. Вот он я – лежу не шелохнувшись. Я обезоружен и повержен. И моя нелепая жизнь под покровом темноты вновь начинает свое наступление. Воспоминания, образы, лица выстраиваются в стройные колонны и идут на меня под барабанный бой и звуки трубы. Они подходят все ближе и ближе. Это психическая атака. Вот они развернули свои знамена. Вот уже слышится глухое «ура» в их авангарде. Вот они примыкают штыки и бросаются в рукопашную, кромсают и режут мое сознание, желая меня уничтожить.

Лица, образы, запахи, отдельные слова. И снова начинается старая песня: там надо было сделать то-то и то-то, здесь надо было так-то сказать, в таком-то году надо было так-то сделать, а в таком-то не так. Неужели моя база данных настолько переполнилась, что всю оставшуюся жизнь я должен буду копаться в ней, как в архиве? Давайте, мучайте меня! Доставайте меня дальше! Да, все, что я делал, я делал неправильно! Вам хватает этого признания? Ведь в глубине души я знаю, что все это бессмысленно и нелепо. Я ворочаюсь, пытаюсь себя успокоить, но бессонница не уходит. И появляются картинки, одна за одной, как бессвязный фильм. Я пытаюсь думать о хорошем. Пытаюсь подчинить своей воле этот бессвязный поток.

Я вспоминаю шахматную доску. Она состоит из шестидесяти четырех клеток. И все они ровные и спокойные, большие и гладкие. Я – маленький мальчик, склонившийся над элементарной задачей. Вот я сижу в исступлении и чуть не плачу. Я не могу ее решить. Я глуп и беспомощен. Мне подсказывает мой отец. Он видит, что я не в состоянии увидеть простого, что моя маленькая голова с трудом соображает. Он говорит, что надо стараться использовать всю доску. Я должен шире взглянуть на проблему, охватить всю доску своим взглядом. Я следую его совету, вожу носом по доске: е6, е7, е8… Я проговариваю эту мысль про себя. И тут в моей голове словно вспыхивает яркое пламя, и фигуры ферзя и ладьи – холодные и насмешливые – вдруг тоже начинают переливаться ярким светом. Я нашел это поле. Я вижу, куда надо поставить ферзя. Это поле на самом краю доски. Я и подумать не мог, что ответ будет совсем в другой стороне. Нужно было просто шире взглянуть на доску. Я плавно перемещаю ферзя. Следующим ходом я ставлю мат. Отец смеется, видя, как я доволен. А я просто счастлив – ведь я только что совершил открытие.

Я встаю и с трудом нащупываю выключатель. Яркий свет вмиг разливается повсюду. Вот дверь, ведущая в другой мир. Вот коридор, в котором я блуждаю в неведении каждую ночь. Справа и слева мелькают двери, но мне нужна лестничная площадка. Я поднимаюсь на третий этаж – тишина. Захожу в кухню, включаю свет. Плита, подоконник, пол – ничего! Четвертый этаж, кухня – надо шире смотреть на доску – ничего. Пятый этаж – холодильник, подоконник – кажется, что-то есть. Они собирают использованные спички в банку. А вдруг среди них… Я смотрю их на свет, верчу банку в руках. Вон они как перемешались, спичечные трупы! Я беру с холодильника газету и высыпаю на нее содержимое банки, копаюсь в них пальцами, суетясь, отметаю ненужное. Не может быть – я вижу ее! Она здесь одна, остальные все трупы! Не веря своим глазам, я подношу ее к окну и вижу, что она розовая. Спичка с розовой серой – моя счастливая спичка! Я выдыхаю устало. Теперь и чашка становится ближе. Я не неудачник. Я не просто фантазер и мечтатель. Эта спичка – реальна. Это розовая спичка. Я способен решать проблемы как во сне, так и наяву. Я стою у окна и продолжаю рассматривать спичку на свет. О, как она прекрасна! Как она кстати! Но взор мой внезапно рассеивается. Спичка становится расплывчатой и нечеткой, а предметы за окном приобретают свои строгие очертания. Я смотрю в окно и поражаюсь тому, что вижу. Я застываю на месте.

Первые, еще робкие лучи холодного зимнего солнца уже ласкают заснеженные улицы, дома, стоящие в инее деревья. Горбящиеся люди в теплых шубах с надвинутыми капюшонами то тут, то там, как маленькие черные кляксы на белом листе, спешат, торопятся на работу. В такую рань! А дальше – дома, площадки, детский сад, пятиэтажка, пятиэтажка, магазин, школа – целый городок в тридцатиградусный мороз всеми забыт и занесен снегом. Платформа, которой не видно, а на ней люди – разноцветные камешки на снегу. Что я делаю в этом холодном северном городе? Как меня сюда занесло? Как получилось, что и я стал частью этой картины? Где ожидаемая кардиограмма гор на горизонте? Почему поменяли небо?

Что эта реальность себе позволяет! Я в волнении мотаю головой, давая понять самому себе, что не смогу решить этой задачи. Нет, это мне не по силам. Пусть все останется, как есть. Пусть все вопросы повиснут в воздухе. В этой партии я лишь фигура и далеко не главная. Я искал спичку – я нашел ее. Что же мне еще надо? Я в страхе пячусь от окна и растворяюсь в темноте лестничной площадки. Четвертый, третий, второй – стоп! Я наклоняюсь над всеми забытым чайником, и в руке моей вспыхивает огонь. Секунда – и голубые языки пламени ласкают дно самодовольного сосуда. Он вначале спокоен, потом начинает важничать и в конце, потеряв всякий стыд, начинает властно булькать и свистеть. И это когда все вокруг спят! Я снимаю его с плиты, снимая тем самым с себя всякую ответственность за его вызывающее поведение, и уношу его с собой, как наказанного. Надо торопиться – в любую минуту общежитие может ожить. Двери начнут открываться и закрываться, из кранов хлынет вода, кухню наполнят грубые запахи, и сливные бачки в туалете, как разбуженные львы, начнут рычать наперебой. Я несу чайник вдоль длинного коридора, весь перекосившийся под его тяжестью, вперед – пока за нами не закроется дверь моей комнаты. Я достаю из шкафа большую фарфоровую кружку, кидаю туда пакетик чая и заливаю его кипятком. Брызги летят во все стороны – а так оно и красивее. Я отрезаю кружок лимона, добавляю сахару – и кружка готова. Вот она, стоит себе, красуется, пускает пар во все стороны и даже не подозревает, что мне пришлось из-за нее пережить. Она существует, она излучает тепло, она вертится в моих руках, подносится к моим губам и ставится обратно на стол. Я сделал ее. Я претворил ее в жизнь, я ее автор. И согретый ее теплом, как изможденный путник на привале, как солдат на опушке леса, зачарованный пеньем птиц, я медленными глотками впускаю в себя тепло. Я полностью спокоен. Тепло физическое превращается в тепло психическое. Мысль о том, что кружка состоялась, разливается по всему сознанию и вступает с другими мыслями в химическую реакцию. Выделяется тепло. Я понимаю, что если есть кружка, значит, есть и я, и внезапно засыпаю, даже не успев додумать эту мысль до конца.