Мелитон КАЗИТЫ. Списки

РАССКАЗ

Перевод с осетинского К. Дзугаева

Пиран знал, что человек забывчив. А тем более осетин… Да и как ему не знать, поди не ребенок уже. Ребенком он был годах в двадцатых.

Тогда тоже напали на нас грузины. Тогда тоже намеревались истребить нас подчистую. Тогда тоже жгли все, что горело. Устраивали пожарища. Не разбирали стариков и детей. Женщин и мужчин – все одно. Кто как мог, бежали на Север Осетии, кровавя горные тропы.

Пиран все видел собственными глазами. Все хорошо знал и хорошо помнил.

В тяжелую годину войны с немцами – как горела вокруг земля, как горела и стонала – это тоже перед его взором происходило…

Ой-ой-ой, хоть бы пало зло на головы тех, кто его беспричинно делает! Как же так – и не видел человека, и имени его не слышал, так почему же смотришь на него через перекрестье прицела, почему грозишь ему острием ножа?! И сколько же раз такое можно?

Нет, нет, нет! Ведь в самоослеплении своем не хотим признать никого ни достойнее, ни лучше себя, вот и пропадаем от безудержного самовозвеличивания и хвастовства: и такие мы, и сякие…

В самом деле, видать, такие и сякие. Да, да – память наша коротка, как козий хвост, иначе как же могли мы все забыть?

У нас, осетин, в этом деле ни дна нет, ни покрышки. Как же – ежели у тебя спина дымится, неужто нос ничего не должен почуять?

Да что и говорить, Пиран-то ничего не забыл, а кому расскажешь? Кто тебя слушает?

Люди теперь меряют свое и чужое достоинство по занимаемым должностям, дорогим одеждам, да кто больше может съесть и выпить за роскошным застольем, прах их побери.

А кое-кто так вообще…

Тьфу, что за совесть у таких – псу шелудивому подстать…

Так ведь и не сказать об этом нельзя.

Кое-кто, прости Господи, за доблесть считает бахвалиться непотребством и развратом, да с усмешечками рассказывает про этакие “подвиги”.

Очень им нужны твои думы да тревоги.

Однако же Пиран, сидя на валуне перед домом у Большого базара и подперев подбородок своей кривой палкой, с утра до ночи думал свою горькую думу. Потому что знал, чересчур хорошо знал – откуда раз пошел на тебя огонь палом, оттуда и второго раза надо беречься.

Молчуном слыл Пиран, так ведь с кем говорить-то? Чья душа примет его сердечную печаль? Кому дать совет – от чего беречься?

Кто его понимал, давно уж не здесь, не рядом. Без звука, без шороха – земля им пусть будет пухом – без слов, без шепота отправились они к своему вечному пристанищу. Пиран и заметить не успел, как один остался-оказался.

А кто его молчуном звал, те ведь и не помнили ничего. Но если забыть нечто плохое – оно обязательно о себе напомнит. Да круче. Да беспощаднее. Да отвратительней.

И вот тебе наши беды. Кого звали братьями, те и всадили нам нож в спину. Кожу с нас живьем сдирают. Дома подпаливают. Грозят вымести, как мусор, с нашей земли, да и пустить в нее свои корни, благо земля предков наших благодатна.

Знают наверняка – кто уцелеет, вскорости, как и мы, позабудут все, кровь предков остынет в их жилах, брататься начнут со вчерашними врагами – как же, соседи ведь.

Хорошо это знал Пиран. Хорошо знал на склоне лет. Понимал он и то, почему люди без оружия, без военачальников грудью встали навстречу врагу – понимал, что не приняли позора моментальной сдачи, чтобы одним днем их опрокинули. Так нас никто не сможет побороть. А вот опосля – горе на наши головы – опосля на все и вся махнем рукой. Как крысы начинают бежать с тонущего корабля, так и мы мало-помалу начнем спасать свои завшивевшие душонки, втихую расползаясь во все стороны, да ища себе оправданий каких угодно. А народ – что народ, народ, как стадо, глядя друг на друга, бежит куда-то почем зря. А наши паскудники, заботясь лишь о том, как бы набить брюхо сытнее – горящими угольями бы им набить желудки – за барственными столами и возлияниями запродадут нашу землю, землю предков наших.

Но вот чему удивлялся старик, кто и что его по-настоящему изумляло – так это его внучок Бачачо и его дела.

От горшка два вершка, этот Бачачо, мужичок с ноготок, из погреба-укрытия ихнего его и наружу-то не пускали, а вот поди ты, сидит с ручкой и тетрадью во дворе, засиживается, ждет, когда вернется домой старший брат.

Тот приходит уставший, взвинченный, невыспавшийся, садится перед ним. Перед Бачачо. Обнимет свое ружье и подробно рассказывает, кто в последнее время в Иристоне погиб, как погиб, при каких обстоятельствах покинул этот мир.

Каждый день пишет Бачачо, кто погиб, составляет список в своей тетрадке. Пересчитывает их раз по двадцать на день – сколько было, сколько стало.

– Перестань записывать! – бывало, прикрикнет на него старик.

Не слушался мальчишка. Писал и писал списки. Спискам же этим проклятым, черт бы их побрал, конца и края не видно – тянутся, как змея гремучая. Исписанные тетради внук складывал стопкой, одна на другую. А как стопка росла – что с ребятенка взять, не соображает же – почему-то радовался этому.

– Не пиши, говорю! – старику это сильно не по душе было. – Смотри, сожгу твои списки! – пригрозил внучонку.

Бачачо хмурился. Возражать старшему не смел, но записи свои спрятал – не найдешь. Все-таки не послушался, продолжал вести свои списки.

Ребенок же. Умишком мал пока. А о чем его старшие думают? Считать мертвых не к добру, Бога гневить да беду на дом навлекать – как же ему старшие не объяснят, вот о чем старик кручинился.

К тому же, бывало, придут друзья его брата, так обязательно возьмут списки. Читают их. Считают. О чем-то горюют.

Старик на супругу набросился.

– Карга, найди мальчишкины списки. Нельзя Бога гневить. Сожги их!

– На поминках твоих пусть попирует мальчик! – огрызнулась старуха.

Потом сказала ему, о чем люди говорят: наверху, мол, волкам в овечьих шкурах страдания десятков или сотен людей невдомек. Пока, мол, не встанут они на грудах мертвых тел, пока кровь народная не поднимется им аж до ноздрей, до тех пор, мол, не снизойдут до нас своим вниманием, не остановят бойню. А ребенок пишет списки и надеется, что чем длиннее станут, тем скорее те, наверху, прекратят это избиение.

Тяжко призадумался старик: эх, не одна ли душа у каждого в теле, что же за матери таких рожают, как же не слышат они боль наших детей? Или их подданные и в самом деле друг друга поедом должны поесть? Так, что ли, они хотят?

Не мог старик ответить на свои вопросы. Днем и ночью грохотали обстрелы, рвались снаряды и ракеты, заглушали и слово, и мысль человеческую.

Наутро как-то позвал внука:

– Принеси-ка свои тетрадки.

– Не-а… – протянул мальчишка; старик смотрел на него пристально из-под седых бровей.

– Не порву, не бойся!

Мальчик чуть не плакал. Знал старик, никому не даст их Бачачо, коли не верит. Своевольный. Как Пиран, дед его, своевольный. Коль задумал что, так прет, как буйвол против ветра.

Только хотел драпануть от деда, как тот его спрашивает:

– Сколько их?

– Чего? Тетрадей?

– Тех… кому земля пухом?

– …тысяч…

Старика словно ножом по сердцу полоснули. Боже, из такого маленького народа тысячи лучших полегли, это же как надо зажмурится, чтобы не видеть такое оттуда, сверху?

“Что это за жизнь? Что за время пришло-настало? Куда все катится?” – и вставать не хотелось старику.

Маленький Бачачо все писал свои списки, заполнял тетради, все пересчитывал погибших, а Пиран нет-нет, да и спросит его:

– Сколько теперь?

Или:

– Ну как, сколько раз порадовались лютые?

Ребенок к вопросам привык.

Первому теперь деду докладывал:

– Дада, знаешь, сколько уже?!

А потом сильно начали нервничать. Ребенок и старик. Бачачо и Пиран. Тетрадей-то не осталось неисписанных, так как же… как же это…

“А может, в самом деле под корень нас хотят извести? – впал старик в сомненья. – Как так можно, в одном государстве два соседа проливают кровь друг друга, и некому их остановить?”

К полуночи, бывало, только-только задремлет, опершись на свою кривую палку, как вдруг встрепенется – аж искры из глаз сыпались.

Вот и сейчас – вперился в супругу.

– Чего ты, старый? – испугалась старуха, допытывается шепотом.

– Мальчишка спит?

Бачачо с мамой прикорнули на полке, не снимая одежд. Снаружи то и дело слышался визг пуль, мин, ракет.

– Э-э-э!..

А эти сладко посапывали во сне. Посмотрел бы на них кормилец… Где-то в России пограничником сторожит, караулит чей-то сон, а здесь с его семьей такое творят…

Старик переживал. То и дело поглядывал на внука: чего он дрыхнет? И мать ухом не ведет.

Пиран покосился на кастрюли. Погреб невелик, кастрюли одну на другую сложили, на честном слове держатся.

Старуха у стены прикорнула, дремлет, головой кивает. Если палкой ткнуть в кастрюли – то-то будет грохота, не скоро заснут обратно…

Да не решился помешать сну близких. Встал кряхтя. Вышел на крыльцо. Молча слушал перестук свинцового дождя да уханье пушек; дождался, пока Бачачо продерет глазки. Как только внук появился, позвал его.

– Сколько их, знаешь? – опередил его с вопросом мальчик.

– Кого?

– Как кого? – удивился мальчуган. – Наших, осетин. Почти все – осетины.

– Мужчин пишешь?

– Юношей, девушек… мужчин да женщин…

– А стариков?

– А что, стариков не убивают? Еще как убивают. Не боятся их, стариков-то, вот и режут. И стариков. И старух. В Тлиакана их зарубили в кроватях. Потом сожгли. В Ногкау восьмидесятилетнего Казиева Иоседа раздели, бросили на снег и поливали ледяной водой, пока не замерз. В Хелчуа у старухи отрезали палец с перстнем. И детей не щадят, – мальчишку словно прорвало, безостановочно рассказывал об ужасах войны, как живьем закапывали в землю, жгли, заваривали в трубы, чтобы…

Говорил, говорил, а старик его уже не слышал. Хотелось ему огреть палкой свою седую голову, так внучок рядом.

Старик ощутил, почуял, что невмоготу ему стало, сейчас, сию секунду пойдет и закричит во весь голос…

А до кого докричится? Кто услышит?

Онемел словно весь. На сердце камень давит. Дышать трудно, словно песком засыпало.

Встал. Поднялся насилу. Поковылял, тяжело наваливаясь на палку.

Кому старик нужен? За домашними делами близкие хватились его только к обеду. Супруга, верная спутница жизни, супчику положила на стол, озирается, зовет:

– Старик, иди обедать!

Не видно старика. Ворча, начала искать по дому и вокруг:

– Да где ж ты, старый?

Нет его во дворе. И на улице нет.

Посмотрели в погребе, по комнатам. Нету… В гостиной тоже.

– Запропастился, как сквозь землю провалился, – озаботилась женщина.

По городу с восточных окраин то и дело били очередями. Одиночными выстрелами отвечали защитники города.

– Да куда ж он делся? – извелась старуха.

Он и по молодости лет никогда праздно не шатался. Помнится, даже на свадьбу к близким без приглашения не пошел.

На всякий случай супруга поискала у соседей.

Никто его не видел. Да и кто лишний раз нос высунет из дома… нет, никто не видел.

У бабки сердце начало заходиться.

Под вечер старик появился, разбитый, насупленный – она на него напустилась:

– Куда ты исчез на целый день? Я тут извелась совсем!

Старику разговаривать не хотелось.

– Чтоб тебе пусто было… – отстала старуха.

А Пиран спрашивает Бачачо:

– Сколько стало? – упавшим голосом.

Вечером побрился. Искупался. Надел чистую одежду и с утречка опять исчез.

И так – несколько дней подряд. Однажды на рассвете старший внук пристал к нему с вопросом:

– Дада, чего ты ходишь по улицам, а?

Старик и не взглянул на него.

– Ты же знаешь, они засели на Згудерских высотах. Выцеливают всех, кто появляется на улицах…

– Горе-стрелки…

Вытащил из-под одеяла свой вороненый кинжал. Навострил его на точильном камне. В стариковских глазах прежние искры посверкивали. Пробовал пальцем острие…

Солнце только выглянуло, как поднялся старик, подошел к постели старшего внука. Тот только вернулся из окопов, едва веки смежил; долго смотрел старик, как тот спит, вздыхает во сне, потом ладонью ласково огладил по черной бороде. Поправил одеяло и вышел на веранду. Бачачо поднял на руки. Прижал к груди. Поцеловал в чубчик. Бормотал ему вполголоса сквозь зубы:

– В тетрадях пиши стариков тоже. Никого не пропусти, не забудь. Пиши…

Что-то хотел было сказать супруге, но передумал – что женщине в голову взбредет, бес его знает, – и не стал ничего говорить. Исчез опять куда-то.

Бачачо бабушке рассказал, что когда та за хлебом пошла, дед оделся во все новое, кинжал засунул за голенище сапога… А больше он его не видел.

Никто его по соседям не заметил. Никто не видел и в городе.

Не вернулся вечером старик. И на второй день не появился. Через несколько дней в городе прошел слух – Пиран мертв, тело на той стороне. Продают его за столько-то денег. За цену настоящего боевика!

Родня да соседи с плачем к ним бросились:

– Чего это его туда понесло?

– Куда он пошел на беду свою? – сокрушались люди.

– Немолодой же человек был, так неужто не знал, куда идет? – горевали по Пирану.

Пиран знал, куда идет.

Знал и то, что человек забывчив. Особенно – осетин. Знал, не сегодня, так завтра его забудут. Но не хотел об этом думать… Но Бачачо, маленький Бачачо сидел в погребе на низенькой скамеечке. Тетрадь – на коленях, в детских глазенках стоят слезы, и пишет Бачачо имя и фамилию дедушки.

1995 год