Т.Т. КАМБОЛОВ. Экзистенциалистские мотивы в творчестве Гайто Газданова

Темы человеческой судьбы, смысла жизни и смерти, несомненно, занимают одно из важнейших мест в творчестве Г. Газданова. Они уже в той или иной степени затронуты в различных исследованиях, но, на наш взгляд, их подлинное значение в мироощущении автора и в созданном им мире его персонажей до конца не раскрыто. Интерес Газданова к этим проблемам чаще всего объясняется влиянием писателей-экзистенциалистов М. Пруста, А. Камю, Ф. Кафки, Ж.-П. Сартра и др. Несомненно, в формировании Газданова как личности и, в первую очередь, как творческой личности, как писателя, не могло не отразиться все то многообразие философских концепций и литературных традиций, которые он целенаправленно, а вероятнее бессознательно, усваивал из огромного числа прочитанной им научной и художественной литературы. Однако сведение особенностей газдановского психологизма, его концептуальных и тематических преференций к следованию канонам определенной философской школы, модной в данное время, было бы непростительной схематизацией и умалением роли самого писателя, его личности. Мы считаем обоснованным мнение Ю.В. Матвеевой, которая считает, что “Газданов, очевидно, принадлежит к тем творческим натурам, которые прислушиваются прежде всего к своему внутреннему голосу и оглядываются прежде всего на свой личный жизненный опыт (выделено нами – Т.К.), а значит, преломляют, переделывают и понимают все эпохальное тоже по-своему, всякий раз творя из так называемых “идей времени” нечто свое, оригинальное, неповторимое. Это можно отнести и к экзистенциализму Газданова, который отнюдь не является калькой чьих-либо учений, но который берет начало в непосредственной жизненной интуиции писателя, что лишний раз указывает на совпадение ее с историко-философской интуицией времени” [4, c.149].

Именно в личном жизненном опыте, на наш взгляд, и лежат корни экзистенциализма Газданова. При этом можно предположить, что даже если бы Газданов никогда ничего не узнал о принципах этой философской концепции, главные вопросы его произведений оставались бы теми же, поскольку они составляли основу его личностного мировосприятия. То есть мы хотим сказать, что его экзистенциализм сформировался не столько под влиянием знаний о нем, сколько особыми обстоятельствами того жизненного пути, который ему уготовила судьба.

Мы попытаемся проследить на основе анализа его произведений то, как сам Газданов, вероятно, понимал формирование и развитие своего мироощущения. При этом мы полагаем, что в случае с Газдановым тезис о недопустимости проведения аналогий между автором и его персонажами и, тем более, отождествления их должен быть признан не очень категоричным. Мы поддерживаем тех исследователей, которые считают многие, если не все, произведения Газданова автобиографичными. Очевидно, что при этом следует уточнить понятие автобиографичности. Естественно, речь не идет о документальном изложении событий, описании персонажей в точном соответствии с их прототипами и т.д., хотя и в этом отношении многие произведения Газданова максимально приближены к его реальной жизни. Под автобиографичностью произведений Газданова мы понимаем отражение в психологическом мире его персонажей особенностей мировосприятия самого автора, т.е. речь идет об автобиографизме ощущений и идей, автобиографизме концептуальном. Мы полагаем, что там, где речь идет о мировоззренческих позициях его героев (причем героев не всегда лирических и не всегда положительных – главное, концептуальных) есть основание считать их творческим преломлением мировосприятия самого автора, и мы позволим себе с известными вышеупомянутыми оговорками говорить о экзистенциализме произведений Газданова как о системе его собственных взглядов, вложенных в уста его героев, и иногда использовать “Газданов” вместо более принятых “рассказчик”, “лирический герой” и т.д.

Возвращаясь к фундаментальным проблемам, поднимаемым в творчестве Газданова, мы считаем, что в основе личностной картины мира Газданова лежит особое отношение к смерти, сформированное определенным стечением жизненных обстоятельств, связанных со смертью родных, знакомых, малознакомых и совсем незнакомых людей, а также острым восприятием тех многочисленных происшествий, в которых он сам едва избегал смерти.

В “Вечере у Клэр” его герой, Николай Соседов, вспоминает, что из раннего своего детства он запомнил только одно событие, когда в трехгодовалом возрасте он был на волосок от смерти, едва не выпав из окна своей квартиры [1, с.14-15]. Очевидно, неслучайно из всех своих детских впечатлений герой Газданова вспоминает этот эпизод: именно его, не отдавая себе в этом отчета, он считает важным, фундаментальным для формирования своего личностного мироощущения. Немного позже психика маленького Гайто, душевно предрасположенного к острому сопереживанию (даже страдания вымышленных, книжных персонажей настолько сильно воздействовали на него, что отец его был вынужден настаивать на том, чтобы его оградили от подобного рода чтения), была травмирована целой чередой страшных впечатлений, связанных со смертью обеих сестер и отца, особенно отца. Вообще роль отца чрезвычайно велика в становлении личности Газданова, в том числе и в формировании его “фатального” мироощущения. Легко прослеживается, что даже в его детском восприятии наиболее четко сохранились воспоминания об отношении отца именно к смерти. Отец не любил колокольного звона: “все, что хоть как-нибудь напоминало ему о смерти, оставалось для него враждебным и непонятным; и этим же объяснялась его нелюбовь к кладбищам и памятникам” [1, с.19]. Столкновение со смертью на долгое время выбивало отца из обычно добродушного расположения духа. Любовь к жизни не иссякала в нем до самой его смерти, и уже в больнице незадолго до своей кончины он с тоской говорил своей жене, что согласился бы быть простым пастухом, но только бы жить.

Смерть отца оказалось сильнейшим потрясением для восьмилетнего мальчика. “Та минута, когда я, неловко вися на руках дяди, заглянул в гроб и увидел черную бороду, усы и закрытые глаза отца, была самой страшной минутой моей жизни… В ту же секунду я вдруг понял все: ледяное чувство смерти охватило меня, и я ощутил болезненное исступление, сразу увидев где-то в бесконечной дали свою собственную кончину – такую же судьбу, как судьба моего отца” [1, с.22].

Ужас и отвращение к смерти, уже зародившиеся в душе мальчика, только усилились под впечатлением переживаний матери в связи со смертью отца: “Она не плакала, когда он умер, но и мне, и няне было страшно оставаться наедине с ней. Три месяца, с раннего утра до поздней ночи, она ходила по гостиной, не останавливаясь, из одного угла в другой. Она ни с кем не разговаривала, почти ничего не ела, спала три-четыре часа в сутки и никуда не выходила. Родные были уверены, что она сойдет с ума” [1, с.28].

Все эти события романа, в целом, совпадают с обстоятельствами жизни самого Газданова, и можно предположить, что именно так призрак смерти начал формироваться в мире юного Гайто, становясь основным мотивом его духовной жизни. “Эти первые, прозрачные годы моей гимназической жизни отягощались лишь изредка душевными кризисами, от которых я так страдал и в которых все же находил мучительное удовольствие. Я жил счастливо – если счастливо может жить человек, за плечами которого стелется в воздухе неотступная тень. Смерть никогда не была далеко от меня, и пропасти, в которые повергало меня воображение, казались ее владениями. Я думаю, что это ощущение было наследственным: недаром мой отец так болезненно не любил всего, что напоминало ему о неизбежном конце, этот бесстрашный человек чувствовал здесь свое бессилие. Бессознательное, холодное равнодушие моей матери точно отразило в себе чью-то последнюю неподвижность, и жадная память сестер вбирала в себя все так быстро потому, что где-то в отдаленном их предчувствии смерть уже существовала. Иногда мне снилось, что я умер, умираю, умру; я не мог кричать, и вокруг меня наступало привычное безмолвие, которое я так давно знал; оно внезапно ширилось и изменялось, приобретая новое, доныне бывшее мне неизвестным, значение: оно предостерегало меня” [1, с.39].

Уже в этот период он ощущает внутренний протест против несправедливости смерти, лишающей смысла своей неотвратимостью саму жизнь. “Однажды, убежав из дому и гуляя по бурому полю, я заметил в далеком овраге нерастаявший слой снега, который блестел на весеннем солнце. Этот белый и нежный снег возник передо мной внезапно и показался мне таким невозможным и прекрасным, что я готов был заплакать от волнения. Я пошел к этому месту и достиг его через несколько минут. Рыхлый и грязный снег лежал на черной земле; но он слабо блестел сине-зеленым цветом, как мыльный пузырь, и был вовсе не похож на тот сверкающий снег, который я видел издали. Я долго вспоминал наивное и грустное чувство, которое я испытал тогда, и этот сугроб. И уже несколько лет спустя, когда я читал одну трогательную книгу без заглавных листов, я представил себе весеннее поле и далекий снег и то, что стоит сделать несколько шагов, и увидишь грязные тающие остатки. – И больше ничего? – спрашивал я себя. И жизнь мне показалась такой же: вот, я проживу на свете столько-то лет и дойду до своей последней минуты, и буду умирать. Как? И больше ничего? То были единственные движения моей души, происходившие в этот период времени” [1, с.16-17].

Призрак смерти неизбежно должен был приобрести более отчетливые черты во время участия Газданова в боевых действиях гражданской войны, и хотя он писал, что “нормальные человеческие представления о ценности жизни, о необходимости основных нравственных законов – не убивать, не грабить, не насиловать, жалеть, – все это медленно восстанавливалось во мне после войны”, однако все это уже безвозвратно “потеряло прежнюю убедительность и стало только системой теоретической морали, с относительной правильностью и необходимостью которой я не мог, в принципе, не согласиться. И те чувства, которые должны были во мне существовать и которые обусловили возникновение этих законов, были выжжены войной, их больше не было, и ничто не заменило” [1, с.350].

Мысль о смерти, ее готовности явиться в любой момент могла окрепнуть и после случая в Константинополе, подробно описанном Газдановым в “Ночных дорогах” [1, с.124], когда он чудом избежал гибели, в последнюю секунду удержавшись от падения с крыши дома.

Неважно, действительно ли имели место в реальной жизни Газданова эти и иные многочисленные эпизоды, связанные со смертью других людей, или в которых создавалась угроза его собственной жизни, или же это плод авторского вымысла: важно то, что он вспоминает о них или выдумывает их все с одной и той же целью – показать читателю и (что, может быть, важнее) себе цепь событий, сформировавших его особое “фатальное” мироощущение, объяснить и, в какой-то степени, оправдать его, обосновать право сказать, что “личная моя судьба сложилась так, что мне неоднократно приходилось присутствовать при неизменно трагических развязках, это повторялось столько раз и в таких различных обстоятельствах, что я стал казаться себе в какой-то степени похожим на агента из бюро похоронных процессий” [1, с.275]. Установление истоков своего “ненормального” с общепринятой точки зрения мироощущения, несомненно, было нужно самому Газданову, с одной стороны для того чтобы понять реальную причину случившегося с его мироощущением, а с другой – для того, чтобы снять груз ответственности за это с себя, переложить его на внешние обстоятельства, жертвой которых он стал. Возможно, именно с этим связано нагромождение смертей в произведениях Газданова: он вызывает (осознанно или бессознательно?) в памяти и концентрирует во времени и в пространстве все, что могло спровоцировать его фатальное мироощущение. При этом незавидная роль свидетеля многочисленных смертельных трагедий отягощается особенностями его памяти, сохранявшей в мельчайших деталях все эпизоды его жизни. Мысль о невозможности избавиться от страшных воспоминаний, связанных со смертью близких людей, часто повторяется Газдановым. “…Я столько раз видел агонию близких мне людей, и все они умирали на моих глазах; в силу жестокой аномалии моей памяти последние их минуты почти всегда возникали передо мной, когда я оставался один и имел несчастье не быть чем-либо занятым” [1, с.212]. Разговаривая с Платоном, рассказчик совершенно неожиданно и вне видимой связи с протекающим диалогом восклицает: “Платон, это невозможно … – обстоятельства складываются так, что всюду, куда бы я ни попал, я вижу всегда умирание и разрушение, и оттого, что не могу этого забыть, вся жизнь моя отравлена этим” [1, с.150]. Говоря о своих мироощущениях, герой Газданова постоянно указывает на “это постоянное ощущение рядом с собой чьей-то чужой смерти” [1, с.237], на то, что “меня волновала чужая и далекая печаль, как всегда преследовал призрак чужой смерти – всю мою жизнь” [1, с.275].

Так сформировался призрак смерти, неотступный и вездесущий, постоянно стоящий за спиной и отравляющий каждую минуту жизни. “… Я не могу удержаться от одного и того же, неизменного представления: кровать, простыня, умиранье, дурной запах агонизирующего человека и полная невозможность сделать так, чтобы это было иначе” [1, с.177].

И вот здесь следует особо отметить следующее: идея смерти у Газданова была не такой, как у большинства людей. Мысль о смерти время от времени посещает каждого человека, однако, как правило, не занимает особого места в его повседневной жизни и, навеяв легкую печаль, незаметно уходит до следующего раза, когда встречная похоронная процессия, случайно попавшаяся под руку выцветшая фотография или еще что-то более неуловимое не напомнит о ее незримом присутствии. Ощущение смерти у Газданова другое, и его словами Александр Вольф отвечает Елене Николаевне, которая утверждает: “Ты считаешь себя осужденным на смерть. Но мы все осуждены на смерть. – Иначе. – Почему? – Потому что все понимают это только теоретически, а я знаю, что это такое. – Почему? – Не могу объяснить. В некоторых тюрьмах арестантов отпускают в город, под честное слово, на день или на два. Они так же одеты, как все остальные, так же могут обедать в ресторане или сидеть в театре. Но они все-таки непохожи на других – не так ли? Меня отпустили на некоторое время; я не могу ни думать, ни жить так, как все, потому, что я знаю, что меня ждут” (выделено нами – Т.К.) [1, с.348]. Вот суть газдановского ощущения смерти! Он уже никогда, почти ни на минуту не мог забыть о том, что его “там” ждут. Именно поэтому Вольф так близок рассказчику, поэтому его так тянет разыскать его. “Это было нечто вроде жажды самооправдания или поисков сочувствия, и я сам себе начал напоминать кого-то, кто, будучи приговорен к известному наказанию, естественно, ищет общества людей, несущих такую же кару, как он сам” [1, с.299].

В нормальных, привычных акцентах “ЖИЗНЬ – смерть” произошло непоправимое, необратимое перемещение – “жизнь – СМЕРТЬ”. Жизнь – обычно единственная реальность человека, завершающаяся смертью – концом реальности, наоборот, предстает ирреальностью, иллюзией и только смерть воспринимается как подлинная реальность.

Вся жизнь его персонажей представляет собой движение к смерти: история еврейского юноши из Польши, мечтавшего о карьере портного, прошедшего войну, ранение, плен, получившего свой первый заказ и умершего от воспаления легких; судьба русского офицера, участника мировой и гражданской войн, несколько раз раненного и через день после приезда в мирную Грецию упавшего в колодец и утонувшего и т.д. и т.п.

И эта “жизнь” предстает такой никчемной, бессмысленной перед финалом, перед “СМЕРТЬЮ”: “…стоило ли тогда ползти под обстрелом, теряя сознание от слабости, с таким страшным усилием, стоило ли тратить столько несокрушимого мужества и героизма, чтобы однажды ночью утонуть в колодце, после того, как все опасности остались позади?” [1, с.344-345]. “…Зачем нужна такая ужасная бессмысленность существования, это сознание того, что если я умру стариком и, умирая, буду отвратителен всем, то это хорошо – к чему это? Зачем до этого доживать? Ведь от смерти мы не уйдем…. Зачем … становиться инженером или адвокатом, или писателем, или офицером, зачем такие унижения, такой стыд, такая подлость и трусость?” [1, с.75]. “Мы все, одни медленно, другие быстро, одни в кабинетах судебных следователей, другие на дорогах той или иной страны, третьи еще где-нибудь, – мы все идем к смерти. И если вы себе представите, что чтобы вы ни делали, как бы вы ни жили, здесь или там, в таких или иных условиях, все равно и вам, и мне суждены, может быть, разные пути, но и у вас, и у меня всегда одно и то же назначение – если вы себе представите это, то логически из этого вытекает другая мысль: не все ли равно, какой дорогой мы дойдем до неизбежного конца нашего земного странствования?” [2, III, с.599].

Призрак смерти лишает смысла не только конкретные поступки людей, главное – он выбивает у них духовную опору. “…В сущности, несостоятельно все и, в частности, любая отвлеченная мораль и даже недосягаемое духовное величие христианства, – потому что мы ограничены временем и потому что есть смерть. Я, конечно, давно знал эти мысли, всю мою жизнь, как их знали миллионы людей до меня, но лишь изредка они переходили из теоретического понимания в ощущение, и тогда всякий раз я испытывал особенный и ни с чем не сравнимый ужас. Все, в чем я жил, и все, что окружало меня, теряло всякий смысл и всякую убедительность” [1, с.423].

Таким образом, тот факт, что любая человеческая жизнь неизбежно завершается смертью, делает бессмысленной саму жизнь. Все иллюзии ее, все те цели и смыслы, которые придумывает себе человек, чтобы заполнить промежуток между рождением и смертью, рушатся перед единственной объективной реальностью – смертью.

Для большинства людей эта проблема не возникает, поскольку призрак смерти не довлеет над ними. Неспособность понимать всю иллюзорность жизни или, другими словами, способность не видеть жизнь в ее перспективе, отстраненно, определяет их жизненный путь. И в этом есть свои преимущества, преимущества слепоты, характерные, например, для образа Валентины Симон, которая “никогда не задумывалась над вопросом о ценности человеческой жизни, даже своей собственной, и ее блистательная молодость делала ее неуязвимой всякий раз, когда возникала проблема смерти в ее отвлеченном или непосредственном значении” [2, II, с.420].

И хотя таких людей Газданов считает несчастными, большего сострадания заслуживают другие – те, перед которыми эти “проклятые” вопросы встали слишком поздно, когда уже ничего нельзя исправить. Наиболее ярко этот типаж представлен Газдановым в “Ночных дорогах” в образе Федорченко.

Третью, наименее многочисленную категорию составляют люди, рано начавшие жить “с открытыми глазами”, задавшиеся этими вопросами в начале своего жизненного пути и выработавшие своего рода иммунитет к их разрушающему воздействию. Кстати, и в произведениях Газданова ощущается этот растущий с годами иммунитет, определенная психологическая адаптация писателя к “проклятым” вопросам и более спокойное, рациональное их восприятие. Но этот иммунитет никогда не бывает достаточно сильным, чтобы однажды окончательно преодолеть болезнь, и яд терзаний продолжает медленно отравлять жизнь.

Именно эта внутренняя борьба Газданова и привела, на наш взгляд, к тому необычному раздвоению мировосприятия, о котором он неоднократно упоминал в своих сочинениях.

В нескольких произведениях Газданов рассказывает о том, как впервые произошло это раздвоение. При этом обстоятельства этого события повторяются автором настолько подробно, что сомневаться в реальности этого события в жизни Газданова не приходится (не отрицая возможности внесения автором определенной художественности в его описание). Например, в рассказе “Третья жизнь” Газданов пишет, что “это случилось со мной впервые зимой последнего года, в Париже, на улице, названия которой я не знал. Было, по-моему, около трех часов ночи; с вечера шел непрекращающийся ни на минуту дождь; он то усиливался, то ослабевал, и в свете фонарей медленно летели, не останавливаясь, бесчисленные капли воды. Все окна были темны и закрыты, улица проходила точно между двумя глухими стенами…. Сделав несколько шагов, я потерял сознание. Это не было ни обмороком, ни сном, ни секундным забвением; это было как бы бесконечной душевной пропастью, подобной той, которая, наверно, предшествует смерти…. Очнувшись, я увидел, что продолжаю идти по тротуару… Когда я вспоминал потом эту ночь и улицу, и дождь, я знал, что в то время я видел себя со стороны и даже скорее издали, чем вблизи… Я тревожно следил за этой длительной разлукой с собой и даже боялся чьего-либо появления, которое вдруг остановило бы своей густой, непросвечивающей тенью призрачную возможность возвращения в себя, – и тогда я навсегда потерял бы рассудок… [2, III, с.318-319]. В рассказе “Фонари” повествование идет от автора, но описывается та же картина: “Он шел ночью – был дождь – по узкой и длинной парижской улице; …он шел мимо однообразных темных стен; не было никакого движения воздуха… Довольно далеко перед собой он видел все одно и то же: две высокие стены, черную ночную дорогу между ними, блестящие от дождя ровные камни мостовой – больше ничего… Он очень хорошо помнил свое ощущение в эту минуту: это был точно провал во времени; и улица, и дорога показались ему бесконечными, а сам он как будто бы шел где-то внизу под временем и очень далеко от тогдашней его жизни. Он подумал: как далеко! – и продолжал идти, все углубляясь в эту темноту, и сам со стороны видел, как появляется его фигура то на одном, то на другом углу, как она пропадает за водяной стеной, как идет, и вьется перед ней серый кусочек тумана” [2, III, с.240]. В романе “Возвращение Будды” Газданов усложняет эпизод: “…Я – были сумерки парижского вечера, – бродя без цели по улицам незнакомой мне части города, свернул в узкий проход между домами. Было уже почти темно. Проход оказался удивительно длинным, и когда я дошел до его конца, я очутился перед глухой стеной, откуда под прямым углом начинался поворот влево. Я направился к выходу, который, по моим расчетам, должен был находиться где-то близко. За поворотом было еще темнее. Я шел вдоль двух стен и смутно различал, что в одной из них время от времени попадались ниши, назначение которых мне представлялось загадочным. Я прошел так несколько десятков метров в мутной темноте, над которой было беззвездное небо; стояла полная тишина, нарушаемая только звуком моих шагов по неровной мостовой. И вдруг, когда я поравнялся с одной из тех ниш, которые я заметил в начале прохода, оттуда с необычайной быстротой и совершенной беззвучностью рванулась чья-то тень, и я за одну короткую часть секунды успел испытать смертельный ужас, к которому давно уже был подготовлен этим непрекращающимся, многодневным состоянием тревоги” [1, с.399-400]. Затем последовал провал в сознании, видения – его пребывание в тюрьме Центрального Государства – и возврат сознания у забытой цели прогулки.

Двойственность существования Газданова, по мнению Л. Диенеша, заключалась в том, что “его “настоящая” жизнь – нищего эмигранта, зарабатывающего свой хлеб трудом ночного таксиста на дне парижского общества – находилась в трагическом противоречии с духовной жизнью утонченного и образованного писателя и интеллектуала” [3, с.17]. Мы полагаем, что это не самое главное противоречие, не самый главный аспект раздвоенности личности Газданова. На наш взгляд, суть раздвоения личности Газданова образно описана им в рассказе “Нищий”: “Он невольно сравнил себя с деревом, у которого сохранился ствол, но внутри ствола все сгнило, осыпалось и умерло. Ему казалось, что в теперешнем его существовании было что-то похожее на то, как если бы он нес в нем свою собственную смерть. Жить – это значит иметь желания, к чему-то стремиться, что-то защищать. У него ничего этого не было” [2, III, с.623]. Главное в раздвоенном мироощущении Газданова – это постоянная борьба между внутренней апатией, вызванной убежденностью в бессмысленности абсолютного большинства человеческих поступков и деяний перед лицом неминуемой смерти, с одной стороны, и необходимостью преодоления этого состояния для элементарного выживания, т.е. необходимостью работать, заниматься разными малоинтересными вещами, бессмысленность которых он ощущал постоянно, но находил в себе душевные силы, чтобы превозмочь себя и жить “нормальной” внешней жизнью. Но часть его личности всегда отстраненно созерцала эту суету, видя “сверху” всю панораму жизни и главное – ее финал. Неслучайно, в одном из своих произведений он описывает свое мертвое тело, которое он сам видит со стороны, точнее откуда-то сверху. Именно это, на наш взгляд, он имел в виду, говоря, что “…в этой отчетливой и, собственно, прозаической катастрофе, совершенно лишенной какого бы то ни было романтического оттенка или прозрачности, – существовало чье-то двойное присутствие, свидетеля и участника [1, с.388]. Именно это состояние и имел в виду Газданов, говоря, что “страдал всю жизнь от непреодолимого и чрезвычайно упорного раздвоения, с которым тщетно пытался бороться, и которое отравило лучшие часы моего существования” [1, с.300].

В определенные периоды баланс между участием в жизни и ее созерцанием нарушался, он бывал уже не способен оставаться в ее течении, и его полностью уносило куда-то “ввысь”, где он какое-то время жил в своем внутреннем мире.

При этом Газданов считает, что призрак смерти может иметь и свою позитивную сторону. Сила любви Жанины в “Пилигримах” объясняется тем, что “…сознание ежедневной опасности и готовности к тому, что это может насильственно и страшно оборваться каждую минуту, придавало ее чувству к Роберту ту зыбкую глубину и то душевное изнеможение, которых не было бы, если бы рядом с ними не было мысли о смерти” [2, III, с.305]. И дружба “становилась особенно дорога, когда появлялся призрак смерти или старости, когда многое, что было приобретено вместе, теперь вместе потеряно. Я думал: дружба, это значит: мы еще живы, а другие умерли” [1, с.25]. Но самое главное – это то, что смерть является своеобразным критерием, мерилом человеческой жизни. “Мы можем судить о значении и смысле той или иной человеческой жизни только после того, как она кончится. …Потому что, пока она движется, вчерашний герой может стать преступником или порядочный человек растратчиком чужих денег. …И только смерть, останавливающая навсегда это движение, давала ответ на те вопросы, которые еще накануне казались бессмысленными и теперь приобретали все свое столь очевидное значение” [2, II, с.670].

Однако постоянные мысли о смерти, скорее всего, были тягостными для Газданова и угнетали его. “И вот почему, просыпаясь каждый день, я торопился тотчас соскочить с постели и начинал делать гимнастику. Но до сих пор, всякий раз, когда я остаюсь совершенно один и со мной нет ни книги, которая меня защищает, ни женщины, к которой я обращаюсь, ни, наконец, этих ровных листов бумаги, на которых я пишу, я, не оборачиваясь и не шевелясь, чувствую рядом с собой – может быть, у двери, может быть, дальше – призрак чьей-то чужой и неотвратимой смерти [1, с.213]. Вероятно, в наиболее тягостные минуты он делился своими мыслями и искал поддержки у близких людей, в частности, у матери. Неслучайно, в одном из своих писем В.Н. Газданова пишет сыну: “Мысль о самоубийстве никогда не должна тебе приходить в голову, ты слишком здоровый человек, чтобы даже допустить мысль о таком ужасе. Иногда мне кажется, что никто столько горя не перенес, сколько я, и, тем не менее, мысль о самоубийстве мне никогда не приходила в голову, даже в самые страшные минуты”. Очевидно, что-то в предыдущем письме Газданова обеспокоило Веру Николаевну до такой степени, что она посчитала необходимым предостеречь сына от мыслей о суициде. Следует отметить, что это несколько неожиданная информация, поскольку ничто из того, что известно о Газданове из воспоминаний современников, из его собственных произведений, не дает никаких оснований предполагать такую глубину депрессивного состояния писателя. И его автобиографичный Коля Соседов утверждает, что даже когда “трагическая нелепость моего существования представала передо мной с такой очевидностью, что только в эти минуты я отчетливо понимал вещи, о которых человек не должен никогда думать, потому что за ними идет отчаяние, сумасшедший дом или смерть”, даже в эти минуты “как это ни странно, за такими мыслями никогда не следовала идея самоубийства, которой я был совершенно чужд, всегда, даже в самые страшные моменты моей жизни” [1, с.122-123].

Несомненно, этому же душевному состоянию Газданова посвящен пассаж в другом письме В.Н. Газдановой: “Прошлый раз я целиком была поглощена твоими планами и ничего не написала тебе о той меланхолии, которая охватывает тебя временами. И ты не лечишься? Конечно, нет. И я не знаю, что это такое? Ты должен обязательно лечиться. Ведь это заболевание имеет, несомненно, какую-то почву, которая с течением времени может прогрессировать и кончиться скверно. Не думай, пожалуйста, что ты гигант, да и все, что ты пережил за 16 лет, я полагаю, так горько, что трудно передать”. Неотступные мысли о неизбежности смерти и бессмысленности, тщетности человеческой жизни приводили писателя в состояние глубочайшей депрессии, и Газданов, очевидно, делится своими психологическими проблемами с матерью. У Газданова это состояние, названное Л. Диенешем “ужасом Арзамаса”, усугублялось, с одной стороны, разрушительным противоречием между его внутренним, духовным миром и внешней, повседневной жизнью, несовместимость с которой он, как известно, временами не мог преодолеть, и, с другой стороны, его оторванностью от родины, что, действительно, могло только усилить осознание бессмысленности его главного занятия – литературного творчества. Неслучайно в письме к Горькому Газданов, обращаясь к нему с просьбой помочь ему вернуться в Россию, пишет: “В том случае, если бы ваш ответ – если у вас будет время и возможность ответить, – оказался положительным, я тотчас обратился бы в консульство и впервые за пятнадцать лет почувствовал, что есть смысл и существования и литературной работы, которые здесь, в Европе, не нужны и бесполезны” [3, с.116].

Газданов, наверняка, пытался бороться с этим комплексом, используя различные способы. Один из них – развитие идеи о предопределенности человеческой судьбы. Наиболее удачно и красиво это выражено в псевдовосточной притче, где “к шаху пришел однажды его садовник, чрезвычайно взволнованный и сказал ему: дай мне самую быструю твою лошадь, я уеду как можно дальше, в Исфагань. Только что, работая в саду, я видел свою смерть. Шах дал ему лошадь, и садовник ускакал в Исфагань. Шах вышел в сад; там стояла смерть. Он сказал ей: зачем ты так испугала моего садовника, зачем ты появилась перед ним? Смерть ответила шаху: я не хотела этого делать. Я была удивлена, увидя твоего садовника здесь. В моей книге написано, что я встречу его сегодня ночью далеко отсюда, в Исфагани” [1, с.344].

Найти опору в борьбе со смертью и ее призраком в религии Газданов не мог, поскольку унаследовал от отца неприязнь к православию, которая в последующем только усилилась. Впрочем, не более благожелательным было его отношение и к католицизму. В некоторых исследованиях можно встретить утверждения об увлечении Газданова буддизмом [5, с.536]. Это может быть объяснено теми же поисками эффективного способа борьбы с призраком смерти, и буддистская концепция реинкарнаций могла бы стать определенным убежищем. Однако, мы полагаем, что в конечном итоге и в нем он не нашел решения своей проблемы. Персонаж Котика в “Эвелине и ее друзьях”, адепта буддизма, несомненно, отражает отношение Газданова к этой религии: автор не скрывает своего неприязненного отношения к этому альфонсу, сквозящего даже в имени, которым он его нарек.

Но поиски смысла жизни вопреки смерти не могут быть прерваны, “и прежние размышления с новой силой вернулись ко мне, нечто похожее на непрекращающуюся головную боль, эти постоянные и столь же упорные, сколь бесплодные поиски какого-то призрачного и гармонического оправдания жизни” [1, с.495].

Следует отметить, что в своих ранних произведениях Газданов только ставит вопрос о смысле жизни, однако даже не пытается дать на него ответ. Л. Диенеш считает, что философская глубина Газданова заключается “именно в вопросах, а не в ответах или решениях, которых он вообще не предлагает, полагая, что их нет, исходя при этом из уверенности, что окончательных и исчерпывающих ответов ввиду абсурдности самой жизни быть и не может” [3, с.19]. Но так жить невозможно, без “осмысления жизнь не стоит того, чтобы ее прожить”, и попытки дать и ответы все-таки появляются в более поздних сочинениях, и их различные варианты, видимо, отражают динамику жизненного опыта и духовного развития писателя. “…Больше половины всего моего времени я потратил на мечты, поиски и представления о том, каким должно было быть мое существование, и какие наслаждения ожидали бы меня, если бы внешние обстоятельства могли складываться так, как я этого хотел. …Я обдумывал мельчайшие подробности жизни, которую я вел бы, когда бы был миллионером, сложное распределение целого дня, визитов, приемов, деловых разговоров, путешествий, причуд и всего другого, что было бы мне доступно. И всякий раз после этого передо мной вставал вопрос: а что же дальше? Может быть, слава? Но если меня будут знать даже миллионы людей, и мое имя будут повторять повсюду – стану ли я от этого счастливее? – Нет, – думал я. …Оставалась мечта о власти над людьми; она была особенно сильна, но, в конце концов, я оставил и ее. …И тогда всю силу моего воображения, все возможности моих чувств, весь опыт моей жизни я обратил на мысль о женщине [2, III, с.321-322].

Но и это решение временно, и любовь, как сама жизнь, иллюзорна, над ней тоже витает призрак смерти – “…во всякой любви есть печаль… – печаль завершения и приближения смерти любви, если она бывает счастливой, и печаль невозможности и потери того, что нам никогда не принадлежало – если любовь остается тщетной” [1, с.12].

Поиски продолжаются: “Он перебирал – в тысячный раз – те факторы, которые побуждают людей к труду или подвигам: тщеславие, стремление к богатству или власти, любовь к женщине, любовь к своей стране и желание принести ей пользу, наконец, любовь к ближним и желание им помочь или облегчить их участь. Из всего этого единственное, что казалось ему достойным, была любовь к ближним” [2, III, с.624]. При этом имеются ввиду не только и не столько родственники, сколько “ближние” в христианском понимании – люди вообще, страждущие и не находящие себя в этом мире. В этом жизненное кредо Роже, главного положительного героя “Пилигримов”, который считает, что “…огромное большинство людей надо жалеть. На этом должен строиться мир” [2, II, с.405]. И “если у тебя есть силы, если у тебя есть стойкость, если ты способен сопротивляться несчастью и беде, если ты не теряешь надежды на то, что все может стать лучше, вспомни, что у других нет ни этих сил, ни этой способности сопротивления. И ты можешь им помочь. …Для меня лично в этом смысл человеческой деятельности” [2, II, с.405]. Самое замечательное в этом то, что “такая деятельность не нуждается ни в оправдании, ни в доказательстве своей пользы” и “…не так важно, как это будет называться: гуманизм, христианство или что-нибудь другое. Сущность остается одна и та же, и сущность эта заключается в том, что такая жизнь … не нуждается в оправдании… только такая жизнь стоит того, чтобы ее прожить” [2, II, с. 405-406]. Идея Роже становится фундаментом новой жизни Фреда. “…Людям надо помочь. Для меня лично в этом смысл человеческой деятельности” [2, II, с.432].

Эта концепция развита Газдановым и в “Пробуждении”, герой которого Пьер Форэ также стоит перед проблемой решения вопроса о смысле его жизни. “До тех пор, пока была жива его мать, его назначение состояло в том, чтобы ограждать ее от неприятностей, защищать от трудностей, беспокойства, нужды; теперь, когда ее не было, все, что он делал, потеряло свой главный смысл” [2, II, с.451]. Все его поступки потеряли смысл, поскольку могли иметь оправдание только в том случае, если служили для достижения какой-то цели. “И эта цель была отнята у него – потому что сердце его матери ослабело и потом остановилось в день ее смерти. И прекращение этого мерного вздрагивания значило не только то, что она умерла; это значило… что из его собственной жизни был вынут тот смысл, который наполнял ее раньше” [2, II, с.451]. Пьер, приняв решение забрать к себе Мари, вновь обретает цель жизни: “Он был избавлен, наконец, от того тягостного чувства, которое преследовало его все эти годы со дня смерти его матери: чувства бессмысленности окружающего, его собственной жизни, его службы и всего, что он делал” [2, II, с.466-467]. Выздоровление Мари, доставив ему огромную радость, вновь лишило смысла его жизнь: “…Было чувство непоправимой потери, которое он испытывал: то, ради чего он жил, перестало существовать” [2, II, с.492].

Герой другого романа Газданова “Эвелина и ее друзья”, Мервиль, также считает, что “…смысл его существования заключался в потребности жертвовать своими удобствами, своим спокойствием и своими деньгами для “лирического мира”… [2, II, с.561].

Но и эта, последняя иллюзия, дававшая надежду на то, что можно придать человеческой жизни смысл, сделать ее такой, что она даже не будет нуждаться в оправдании, легко разбивается вдребезги. Да, действительно, посвящение своей жизни состраданию и помощи людям, любви к ближним могло бы стать достойным смыслом человеческой жизни. “Но искусственно создать ее было нельзя”… [2,III, с.624].

* * *

Такова, на наш взгляд, основа психологического мира газдановских произведений, отражающего особенности мироощущения писателя, который так никогда и не смог избавиться от постоянного присутствия за своей спиной призрака смерти, от неотступной мысли, что его “там” ждут, и не нашедшего ответа на терзавший его вопрос о смысле жизни.

ЛИТЕРАТУРА

1. Газданов Г.И. Вечер у Клэр. – Владикавказ, 1990.

2. Газданов Г. Собрание сочинений: В 3 т. – М., 1996.

3. Диенеш Л. Гайто Газданов. Жизнь и творчество. – Владикавказ, 1995.

4. Матвеева Ю.В. Экзистенциальное начало в творчестве Гайто Газданова // Дарьял, 2001, №2. – С. 147-179.

5. Тотров Р. Между нищетой и солнцем // Газданов Г.И. Вечер у Клэр. – Владикавказ, 1990. – С. 513-542.