На пороге третьего тысячелетия
У истории – свое летоисчисление, свои точки отсчета, не совпадающие с хронологическими границами веков. Девятнадцатый век в Европе по сути начался с Французской революции, двадцатый – с Первой мировой войны. Есть основания подозревать, что и мы уже живем в ХХI столетии, если, конечно, за оставшиеся полтора года не произойдет нечто такое, что затмит эпохальную драму развала СССР. Это событие нарушило супердержавное равновесие «Запад-Восток», вызвало глобальные геополитические перестановки, послужило пусковым механизмом для губительных макротенденций, стремительно выходящих из-под контроля. К вечному призраку большой войны, который всегда преследовал человечество, периодически находя реальные воплощения, добавились многочисленные угрозы, вполне сопоставимые с этой неотступной проблемой, а порой и превосходящие ее по трудности упреждения. (Очевидно, именно это некогда имел в виду Рейган, заявивший, что бремя глобальной ответственности США ставит перед ними более серьезные задачи, чем сохранение мира. Советская пропаганда ухватилась за эту весьма опрометчивую фразу для «раскрутки» образа «президента-ястреба».)
Прямым следствием и ярчайшим символом общепланетарных процессов конца 1980-х–1990-х гг. явилась косовская сербско-албанская трагедия. На крошечной территории, о существовании которой мало кто знал до недавних пор, выплеснулись наружу типичные для наших дней социально-инфекционные этнические и политические недуги со сложной исторической этиологией. В условиях двухполярной системы Югославия, используя свои преимущества буферной зоны между «демократией» и «тоталитаризмом», позволяла себе достаточную свободу в выборе тех или иных средств для эффективного подавления разрушительных вирусов сепаратизма. Запад, считавший Югославию не вполне капиталистической, и СССР, находивший ее не вполне социалистической, воздерживались от вмешательства не только потому, что опасались друг друга, но и из боязни потерять потенциальную сферу влияния – в результате резкого «поправения» этой страны при давлении слева, или резкого «полевения», – при нажиме справа.
С распадом СССР и Варшавского блока радикально изменилась военно-стратегическая конфигурация мира, а вместе с ней (если не раньше) общая идеологическая и психологическая атмосфера. Обвальная дестабилизация постсоветского пространства повлекла за собой цепную реакцию глобального размаха. У границ бывшего СССР и далеко за их opedek`lh потенциальные очаги малых и больших войн уже стали реальной опасностью, которая в условиях распространения высоких технологий приобретает апокалиптические черты. Ослабев до критического уровня, преемница СССР – Россия – утратила роль сдерживающей силы в своей прежней, «восточной» зоне супердержавной ответственности.
Естественно, образовавшийся вакуум заполнили США и их западные союзники своим военным, экономическим, политическим и идеологическим присутствием. Конечно, американцы руководствуются прежде всего своими собственными «национальными интересами» – священным для них понятием, неизменно сопровождаемым или подменяемым щедрой риторикой о «правах человека» и «общечеловеческих ценностях». (Мы вовсе не хотим сказать, что эти категории для Америки – пустой звук. Но они никогда не были безусловным приоритетом ее внешней политики.) Такие же интересы имеются у каждой западноевропейской страны, как и у Европы в целом, и они далеко не во всем тождественны американским.
В стремлении США к глобальному лидерству есть, помимо совершенно явного гегемонистского подтекста, еще и мотив, обусловленный здравым смыслом – предотвратить в своих старых и новых сферах влияния развитие хаотических, неуправляемых процессов. Охваченный эйфорией, на первый взгляд, блестящей победы в холодной войне, Белый дом решил выжать из этого триумфа максимум возможного, в том числе – путем «добивания» поверженных. Началось спешное строительство нового миропорядка по американскому образцу. Непосредственными жертвами этой лихорадки стали сначала Ирак (дважды), затем Югославия и, наконец, Сербия. И если в первых двух случаях применение силы было легитимизировано соответствующими решениями ООН (пусть и не бесспорными), то в Косово НАТО (то есть – США) действовало так, будто международного права более не существует. Мы уже не говорим о полном пренебрежении к тому, что американские политики традиционно считают химерой – мировому общественному мнению. Правда, они не могут позволить себе подобного отношения к общественному мнению своей страны – феномену весьма своеобразному и до поры до времени очень удобному для властей предержащих. Дело в том, что американцы почти не интересуются иностранными делами, как правило, отдавая их на откуп правительству. (Спросите у «среднестатистического» гражданина США – что он знает о «не своей» истории, географии, литературе, искусстве и т.д. И если вам скажут, что Украина находится в Германии, а Кавказ в Сибири, то это еще не самые экзотичные ответы.) Обыватель начинает волноваться по поводу внешней политики только тогда, когда она касается его благополучия. Несколько гробов из Сомали или падение курса доллара – куда более серьезные аргументы, чем десятки и сотни тысяч неамериканцев, погибающих в войнах, природных и техногенных катастрофах, от голода и эпидемий.
Взрывоопасные последствия событий в Косово усугубляются тем трагическим и еще не до конца осознанным фактом, что это произошло в центре цивилизованной Европы. На банальную внутриполитическую ситуацию, возникшую в суверенной Сербии, США отреагировали с жесточайшей неадекватностью. Цели войны, объявленные Вашингтоном как главные, скорее всего – пропагандистское прикрытие для более широких планов, которые, возможно, так и не будут обнародованы. Многие аналитики сходятся на гипотезе (высказываемой, правда, как категоричное мнение) о том, что, разбомбив Сербию, США сделали обдуманный, решительный и рискованный ход в сложной шахматно-геополитической партии. Насколько верно такое предположение – покажет время. В принципе все может оказаться проще: то, что сегодня представляется хитроумной комбинацией, завтра, не исключено, придется признать элементарной глупостью. Впрочем, важнее другое. Фактическому упразднению подверглась самая крупная международная структура (ООН), которой в течение более чем полувека, худо-бедно ли, удавалось быть амортизирующим фактором при столкновении великодержавных интересов, играть арбитражную роль, вносить некий гуманистический дух в циничную сферу мировой политики. Отнюдь не преувеличивая значения ООН и не отрицая давно назревшую (или перезревшую) необходимость ее реформирования, все же следует отдать должное усилиям организации по предотвращению войн и ликвидации их последствий, стремлению придать системный, цивилизованный вид межгосударственным и межблоковым отношениям, заставить уважать правила игры там, где так велико искушение играть без правил. Если ООН нуждается в кардинальных преобразованиях, то лучше уж повременить, чем производить их не в рамках установленных процедур, а в одностороннем, явочном порядке, как это сделали США в Сербии. Подлинно глобальная угроза заключена не в самой косовской проблеме, а в избранном американцами методе ее решения и в тех масштабных политико-стратегических целях, ради которых, вероятно, они и начали войну. Даже при желании трудно поверить в официальную версию о «гуманитарной» сущности военной операции. Во-первых, настоящая «гуманитарная катастрофа» началась с ракетно-бомбовых ударов по Сербии (и в Вашингтоне не могли не предвидеть этого). Во-вторых, мотивы гуманизма звучат очень странно, когда дотла разоряется страна с многомиллионным мирным населением (сербским и албанским), а выигрывают от этого вооруженные сепаратистские кланы, промышляющие наркобизнесом. В-третьих, в мире насчитываются десятки куда более серьезных, по сравнению с Косово, очагов сепаратизма, которые подавляются беспощадно, с огромным количеством жертв при почти всеобщем молчаливом признании того факта, что речь идет о внутреннем деле суверенных государств. В Белом доме не называют это ни геноцидом, ни этнической чисткой, ни гуманитарной катастрофой, предпочитая depf`r|q в стороне. Разумеется, до тех пор, пока проблема не касается национальных интересов США или не декларируется в качестве таковой. Судя по всему, Сербия удостоилась такой чести со всеми вытекающими «прелестями».
Еще раз повторим: вопрос – в чем конкретно состоят интересы Вашингтона в Сербии – остается открытым, несмотря на обилие ответов на него. Не вступая в дискуссию, позволим себе предположить, что даже свержение Милошевича – при всей желательности подобного исхода для Запада – не стоит тех колоссальных средств, которые были задействованы в войне. США и Европа достаточно богаты и опытны, чтобы найти другие, менее затратные и более приличные пути избавления от него. Значит, американские интересы на Балканах, по логике, должны простираться гораздо дальше растиражированных «идеалов гуманизма».
Так или иначе, на сегодняшний день очевиден, по крайней мере, один итог, прискорбный именно своим глобальным смыслом и угрожающими перспективами. С точки зрения институциональной, функции ООН практически узурпировал военно-политический альянс НАТО, а с точки зрения доктринальной, международный закон демонстративно потеснен идеей целесообразности. Специалисты с понятным беспокойством говорят о возникновении «беспрецедентной ситуации» и «новой философии» в мировой политике. Беда, однако, как раз в том, что ничего нового тут нет. И в этом же – надежда.
* * *
Испокон веков правители, понимая абсурдность «войны всех против всех», которая, в конечном счете, не выгодна никому, думали над тем, как привести хаос отношений между собой и между своими народами к некоему подобию системы, где действовали бы определенные каноны и ограничения. Не ради возвышенных идеалов, а ради самосохранения и элементарных удобств для «людей играющих» (в данном случае – в политику). Что до идеалов, то они волновали скорее философов, размышляющих над извечной проблемой гуманизации такой своенравной материи, как международные отношения. При этом искреннее, страстное желание облагодетельствовать человечество намного опережало готовность этого самого человечества выйти из варварского состояния. В ранних европейских опытах по разработке международных законов преобладал дух «естественного отбора». И хотя общей тенденцией все же являлось облагораживание отношений между государствами, она развивалась далеко не прямолинейно, с жуткими возвратами к звериной эпохе, со срывами в пучину первобытности. Из выдающихся трактатов и различных теорий государи предпочитали брать то, что было пригодно для практического использования, отвечало их конкретным интересам, вкусам, реалиям времени и места. Вместо идеи «вечного мира» – легитимизация военной добычи и ее дележа; вместо «прав народов» – «права монархов»; вместо g`anr{ о подданных – «государственный интерес» (reason d`etat); вместо всеобщего или частичного разоружения – безудержная гонка вооружений во имя «национальной безопасности».
Однако «цивилизованное» устроение европейского миропорядка шло не только за счет сознательных усилий, но и благодаря полустихийному явлению, именуемому «равновесием сил». Слабые инстинктивно объединялись против сильных, сильные – против сильнейших, сильнейшие – друг против друга. Поддержание равновесия стало для некоторых государств устойчивой внешнеполитической традицией, отвечавшей их военно-стратегическим и экономическим интересам. Трудно сказать – сколько войн в истории так и не состоялось благодаря применению принципа баланса (да и праздное это занятие рассуждать о несвершившемся), но есть подтверждение тому факту, что данный принцип служил более или менее действенным средством против гегемонии одной страны и ее произвола по отношению к остальным. Он же способствовал дальнейшему развитию дипломатических технологий разрешения или предупреждения конфликтов, совершенствованию международного права. Тут, разумеется, не должно быть иллюзий: в первую очередь именно наличие у государств военной силы заставляло их искать несиловые методы проведения внешней политики. И поиски в этом направлении всегда шли (и идут до сих пор) крайне сложно. Так называемая гармонизация противоборствующих интересов – цель сколь соблазнительная, столь и трудно реализуемая. Слишком часто в истории острые противоречия устранялись только войной, да и то – лишь на время, до следующего этапа накопления горючего материала. Впрочем, кое-что меняется даже в области узаконенного убийства. Все большее распространение получают «цивилизованные» правила войны, некий аналог кодекса чести дуэлянтов. И хотя война, как бы «гуманно» она ни велась, всегда остается войной и несет людям огромное горе, признаки желания подняться над варварством присутствуют и в этом варварском занятии.
На фоне медленного, но все же поступательного процесса проникновения морали в международные законы и международную практику реальный приоритет сохраняется за материальными факторами (военно-экономическая мощь, территория, население и т.д.). И – за принципом «цель оправдывает средства». Об этом еще раз напомнили недавние события на Балканах, для которых можно подыскать ряд исторических аналогов.
* * *
Установление параллелей между настоящим и прошлым – дело очень тонкое и рискованное. Но, иной раз, не бесполезное. Есть близкие схождения, не дающие покоя историкам. Ни игнорировать их, ни превращать в предмет поклонения не стоит. Их стоит изучать. Спокойно и bg{qj`rek|mn. Делать из истории непререкаемую наставницу – такая же неразумная крайность, как и отвергать ее опыт.
Позволю себе короткое лирическое отступление. Надеюсь, уместное. В пятилетнем возрасте мой сын как-то задал мне, казалось бы, предельно ясный вопрос: «Папа, куда ушло вчера?» Признаться, я до сих пор не знаю ответа. Фундаментальные проблемы мироздания, которые взрослые исследуют разумом, дети угадывают каким-то экзистенциальным чутьем, подобно необразованному художнику, гениально схватывающему многомерную суть бытия благодаря своей необразованности. Вероятно, проще всего сказать: «вчера» ушло в «сегодня», а «сегодня» уйдет в «завтра». Но в этом ли состоит тайна времени и смысл истории? Вопрос непреходящий. А для тех, кто намерен решать его с математической точностью, – похоже, еще и безнадежный. Тем он и достоин внимания.
Так или иначе некоторые вещи очевидны: настоящее, органично вырастая из прошлого, вместе с тем вовсе не тождественно этому самому прошлому. Выяснение соотношения между тем, что является (или кажется) преемственностью и что – отрицанием, между старым и новым – задача не из легких, ибо по своей гносеологической природе и по своей вечной злободневности она слишком уязвима для глубоко субъективных подходов. Ситуация осложняется и другим обстоятельством. Политики и общество, особенно в переломные эпохи, требуют от истории практической пользы, а от историков – конкретных советов. Но поскольку «у науки сборы долгие», а жизнь, ее допрашивающая, нетерпелива, то возникает целая каста «аналитиков» (и в России и за рубежом), специализирующихся на удовлетворении повышенного социального спроса на срочные ответы. Имея весьма приблизительные представления о технологии исторического (в том числе сравнительно-исторического) исследования, но безошибочно чувствуя конъюнктуру, они готовы выполнять любые заказы и ублажать самые экстравагантные политические вкусы. Благо, в прошлом, при сильном желании и достаточном воображении можно отыскать все, что угодно, чтобы отождествить это с настоящим и спроецировать на будущее. Так историю превращают в стройматериал для воздушных замков, самоубийственных прожектов или райской обители на ограниченное число мест.
Ничуть не лучше и прямо противоположный тип восприятия исторических фактов – полное пренебрежение ими, по незнанию или по умыслу. Подобной болезнью обычно страдают помешанные на идеях разрушения и социальной вивисекции революционные реформаторы, неважно – большевистского или демократического толка. Их ненависть к «проклятому» прошлому есть не что иное, как зеркальное отражение азартной мечты о «нашем, новом мире», возведенном на развалинах старого. Единая, фанатическая сущность этого нигилизма нисколько не меняется оттого, что у одних он долгое время носил идеалистический njp`q, у других – нарочито стяжательский.
Велик соблазн логически предположить, что истина находится где-то между, условно говоря, «происторической» и «антиисторической» трактовками проблемы «прошлое-настоящее». Однако ее там нет, во всяком случае – в том чистом виде, в каком хотелось бы ее обнаружить. Как нет ее вообще в такой «метафизической» сфере, как гуманитарное знание. Повод ли это для пессимизма или упразднения темы, связанной с историческими аналогиями? Конечно, нет. Это скорее напоминание о необходимости осторожного и ответственного обращения с тонкими материями. (Чувство почтения к прошлому, как предпосылка к пониманию его, приходит к человеку и поколению с возрастом, по мере естественного убывания любви к будущему, «бесконечность» которого для каждого из нас, живущих, неумолимо сжимается, как шагреневая кожа.)
* * *
Поскольку в истории нет буквальных повторений, любые аналогии условны и субъективны. Принимая данный посыл за непреложное правило, обратимся к классическому сюжету из анналов международной политики – Венским соглашениям 1815 года, подытоживавшим победоносные результаты длительной борьбы против французской гегемонии в Европе. Был установлен новый порядок, основанный, как считается, на принципе «равновесия сил». Структура и эффективность этого равновесия, вопрос о выигравших и проигравших, тема преемственности Венской системы в контексте предшествующих и последующих международно-правовых и международно-силовых систем не перестают быть предметом острых споров. Не вдаваясь в слишком профессиональные подробности, остановимся на феномене, который стал одной из несущих конструкций в архитектуре постнаполеоновской Европы. Речь – о «Священном союзе», объединении трех монархов и монархий (Россия, Австрия, Пруссия). В историографии сложился неизжитый доселе обычай оценивать его как одиозное явление. Одних не устраивала в нем «реакционная» идеологическая сущность, проявившаяся в активной антиреволюционной деятельности. Других – туманная евангелическая риторика, подменявшая четкие международно-юридические формулировки и поэтому вызывавшая сомнения в легитимности альянса. Третьих – таившаяся в нем угроза европейскому балансу сил. Четвертых – его якобы антитурецкая и антимусульманская направленность. Для подобных опасений были более или менее обоснованные причины объективного и субъективного свойства.
Однако «Священный союз» едва ли заслуживает тех однозначных толкований, которые получили воплощение в популярной метафоре Ф.Энгельса – «союз государей против народов». Неслучайно Гете усматривал в «Священном союзе» гениальный замысел. Другое дело – во что он вылился.
К концу XVIII века в Европе существовала весьма развитая система государств и система взаимоотношений между ними, регулируемая весьма развитыми международными нормами. Но это нисколько не помешало Наполеону завоевать континент и дойти до Москвы. Национальные интересы Франции, преподносимые как великая миссия избавления человечества от рабства с помощью идей свободы и демократии, оказались выше международных законов и суверенных прав государей.
Опираясь именно на эти законы и права, представители держав-победительниц, собравшиеся в 1815 г. на Венском конгрессе, стремились создать порядок, пригодный для того, чтобы уберечь Европу от войн и потрясений, источник которых виделся в революционной Франции. Решить данную задачу они хотели путем дележа наполеоновского наследства и щедрого вознаграждения себя новыми территориями, подданными, реституциями и т.д. Тут их аппетиты явно выходили за рамки пищеварительных способностей: ведь такое грандиозное пиршество случается не часто. Хищнические инстинкты правителей и их всегда преувеличенные подозрения по поводу внешних опасностей пришли в прямое противоречие с теми самыми правовыми принципами, на реставрации которых они настаивали. Так, торжественно провозглашенная идея легитимизма (восстановления в законных правах свергнутых Наполеоном монархов и князей) была очевидной помехой для Австрии, Пруссии и России, намеревавшихся, по разным причинам, прибрать к рукам земли, им не принадлежавшие. Эта же самая идея не давала никакого основания для обирания и третирования Франции после возвращения на ее престол династии Бурбонов в лице короля Людовика XVIII. Но, опять-таки, собственные политические и стратегические выгоды, осознаваемые каждой крупной державой в категориях, всегда превышающих меру необходимости, оттеснили на второй план юридические и, тем более, нравственные соображения. Победители едва не сцепились из-за раздела добычи, но, в конце концов, был достигнут компромисс, послуживший предпосылкой для нового устройства Европы. Страх тетрархии (России, Австрии, Пруссии, Англии) перед возможностью рецидива французской гегемонии и угрозой распространения революции, соединенный с чувством удовлетворения по поводу территориальных приращений и желанием их сохранить, перевесил на какое-то время взаимные разногласия. Кроме того, европейцы устали от стольких лет бедствий и нуждались в покое. Продолжение большой войны на континенте не входило и в планы правителей. Проблема заключалась в том, как обеспечить если не «вечный» мир Иммануила Канта, то хотя бы «долгий» мир.
Как, на первый взгляд, ни странно, эта цель стала неким наваждением не для какого-то там германского князька, дрожащего за целостность своего крохотного владения, а для русского царя Александра I – властителя самой могущественной державы Евразии и едва ли не самой g`c`dnwmni фигуры на российском троне. Конечно, подобное настроение не было лишено прагматической подоплеки: после 1815 года материально и морально удовлетворенная Россия не возражала против сохранения статус-кво. Но это лишь частично объясняет ту страстность, с которой Александр I взялся за осуществление своей, можно сказать, мечты. У австрийского и прусского императоров имелось не меньше, если не больше причин заботиться о мире в Европе. Однако их усилия в этом направлении никогда не граничили с неистовостью и иррационализмом.
Под влиянием очень причудливого сочетания идей Просвещения, религии, мистицизма со сложными чертами личности, обусловленными наследственностью, а также трагическими и счастливыми жизненными обстоятельствами, Александр I выработал собственное мировоззрение. Оно было противоречивым до степени, когда это свойство превращается в парадоксальную цельность, частью которой являлась упорно и последовательно отстаиваемая императором доктрина мирного сосуществования в Европе. (Подробно см. мою статью: «Из архива великих иллюзий. Император Александр I и идея европейской безопасности» // Независимая газета, 1998, 15 мая).
Победа над Наполеоном, сняв одну, пусть и самую крупную проблему, поставила европейские кабинеты перед лицом множества других проблем – старых и новых, каждая из которых могла привести к войне. Венский конгресс, фактически законсервировав их, лишь отсрочил неминуемое обострение на неопределенное время. Помимо восточного вопроса (касавшегося судьбы османских владений, в том числе и на Балканах), существовал целый ряд взрывоопасных «западных» вопросов (германский, итальянский, бельгийский, испанский, польский, не считая французского, сохранявшего свою актуальность, хотя и в ином виде), связанных с продолжением или завершением процесса образования суверенных национальных государств, с одной стороны, и борьбой между феодальным абсолютизмом и буржуазным конституционализмом, с другой. Понимая всю непредсказуемость последствий назревавших перемен, с точки зрения европейской стабильности, Александр I был полон надежды и решимости направить их в эволюционное, управляемое русло. Внутренне не чуждый прогрессивных взглядов, он, вероятно, рассуждал так: если будущее за представительными учреждениями, то уж лучше монарху самому поделиться властью и дать конституцию «сверху», чем ждать, когда народ добудет ее «снизу». Возможно, поэтому он даровал довольно демократичное управление Польше и поощрял либерализм в Западной Европе. Стараясь избегать монаршего произвола сам и советуя воздерживаться от него своим августейшим собратьям в европейских дворах, Александр I, вместе с тем, не терпел и насилия со стороны масс.
Русского императора тревожило и то, что все это нагромождение проблем усугублялось запутанной и подвижной конфигурацией внутри- и bmeebpnoeiqjhu международных антагонизмов по традиционному поводу – кто получит преимущества в той или иной части континента, в Северной Африке, на Ближнем Востоке или в Южной Америке; что противопоставить наиболее сильным державам Европы (после 1815 года это – Россия и Англия) и чем им, в свою очередь, сдерживать друг друга. Александр I хотел построить новую, более прочную систему, основанную не только и не столько на равновесии сил, сколько на равновесии интересов, принципах взаимопонимания и сотрудничества с целью предотвращения войн, смут, конфликтов. Думая о создании технического инструмента для такой политики, он, конечно, не мог полностью освободиться от стереотипов мышления, свойственных абсолютным монархам: течение истории зависит от государей; благие дела – тоже. Стало быть, фундаментальную предпосылку европейской безопасности должны составлять личные обязательства, скрепленные моральными категориями, в том числе такими, как “слово короля”. Не то чтобы Александр I не верил в эффективность международного права, просто он считал, что над этим формальным институтом следует поставить неофициальные договоренности между правителями, подлежащие честному исполнению во имя всеобщего блага.
Обуреваемый великой иллюзией, Александр I предложил своим «коллегам» по победе над Наполеоном (Австрии, Пруссии, Англии; в перспективе имелось в виду и участие Франции) беспрецедентное в истории дипломатии соглашение. Смысл его был в том, чтобы объединить главы европейских стран одним приоритетом – сохранение мира – и «высокими истинами» христианской религии и морали. Предполагалось ввести в практику периодические встречи на уровне первых государственных лиц для решения наиболее серьезных дел и согласования совместных действий. Александр I выступал за «братскую» взаимопомощь государей в вопросах предотвращения войн и революций – для «счастия колеблемых долгое время царств» и «блага судеб человеческих».
Столь необычная инициатива вызвала противоречивую реакцию. Англия вежливо отклонила предложение, расценив его как попытку установления русской гегемонии в Европе. Кроме того, Лондонский кабинет был явно смущен самим текстом проекта соглашения, слишком расплывчатым и поэтичным для дипломатического документа. Однако то, что не устроило Англию, весьма заинтересовало Австрию и Пруссию, увидевших именно в многозначительности этого текста возможность использовать фантазии Александра I в собственных целях, в то же время избегая обременительных обязательств. У австрийского и прусского императоров не хватало сил для борьбы с революцией и поддержания статус-кво в Срединной Европе. Рассчитывая в этом плане на Россию с ее колоссальной военной мощью и политическим влиянием, они, хотя и не без колебаний, приняли предложение Александра I. Так возник “Священный союз” – tsmjvhnm`k|mne ядро Венской системы – со сложными внутренними связями и не более простыми внешними отношениями, прежде всего с Англией и Францией.
Казалось бы, Александр I замыслил благое и великое дело – сделать христианские истины «правды, любви, добра» главным законом международной жизни, пронизывающим своим гуманистическим духом всю ее правовую структуру. Но чем настойчивее осуществлялась эта идея, тем явственнее обнажалась ее утопичность. Личная уния трех императоров, по-разному представлявших себе идеальное устройство Европы, оказалась плохим подспорьем для грандиозного и честолюбивого плана Александра I. Австрии и Пруссии, перед которыми стояли суровые вопросы выживания, было не до гуманитарных экспериментов. Романтическую причуду русского царя они наполнили сугубо прагматическим содержанием, отбросив евангелическую поэтику и выделив импонировавшую им концепцию “братской” взаимопомощи монархов в обеспечении европейского спокойствия. Иными словами, речь шла о монархической солидарности в борьбе против революции и за сохранение территориального статус-кво. Учитывая относительную неактуальность этих проблем для тогдашней России, было ясно – кому достанутся выгоды «Священного союза», а кому материальные и моральные издержки. Если Александр I стремился превратить Россию (и себя, конечно) в оплот европейского единства, духовности, порядка или нечто вроде вселенской “диктатуры мысли и сердца”, то Австрия и Пруссия – в инструмент целенаправленного практического применения в собственных интересах, подразумевавших, кроме всего прочего, сдерживание Петербурга. Разумеется, и одна (идеальная) и другая (рациональная) цели утратили бы всякое значение, не будь у России огромного силового потенциала, а у ее императора – непререкаемого личного авторитета на международной арене.
Весьма распространено мнение, будто холодный гений австрийского канцлера Меттерниха похоронил великую идею Александра I, низведя ее до утилитарного уровня. Это не совсем так. Уязвимость идеи состояла именно в ее величии. Уже в самом тексте “Акта о Священном союзе” были скрыты (точнее – открыты) возможности для широкого истолкования таких понятий, как «благоденствие» Европы или «охранительные заповеди… мира, согласия и любви». Естественно, каждый правитель читал их в соответствии со своими взглядами и интересами. Что касается призыва к «братской» взаимопомощи, то он был интерпретирован предельно конкретно – как обязательство Александра I предоставить русскую армию в распоряжение Берлина и, особенно, Вены тогда, когда им понадобится решать задачи сохранения своего господства на новоприобретенных территориях и подавления революционных движений. (При этом Австрия негласно оставляла за собой право проводить антрирусский курс в восточном вопросе, в том числе – партнерствуя с Лондоном.) Красивые tp`g{ о «христианском братстве» трех монархов на деле стали синонимом принципа вмешательства, которому было отдано предпочтение перед принципом государственного суверенитета, то есть – перед нормой международного права. Тот факт, что субъективно это делалось из благих побуждений, ничего не меняет по существу. Цель, понятая, как политическая и «нравственная» необходимость, оказывалась важнее средств ее достижения и сильнее юридических помех на ее пути.
Однако подобная трансформация идеального в рациональное – типичное явление для истории. И вины Меттерниха тут не больше, чем Александра I, которому объективная ситуация не позволила остаться в лоне его утопической мечты. Заметное “полевение” Европы, вылившееся в революционный подъем, заставило царя отказаться от либерально-монархических иллюзий и перейти к традиционной политике силы. Изначальная концепция «Священного союза» выродилась в прагматический альянс для удовлетворения «эгоистических» нужд его участников. В нем было столько же «священности», сколько в каждом «нормальном» военно-политическом объединении государств. Реальный ход вещей вынуждал Александра I все чаще думать о национальных интересах России. Если на Западе он сознательно шел на подавление революций как бы из «альтруистических» видов, то резко обострившийся в начале 1820-х гг. восточный вопрос касался его империи уже самым непосредственным образом. Здесь выбор, с точки зрения «сохранения лица», был невелик: либо вооруженное столкновение с Турцией на фоне вероятных осложнений с Австрией и Англией, либо унижение, непозволительной для любой державы, а для Российской империи – уж и подавно. Трудно сказать – чего Александру I не хотелось больше. Но судьба избавила его от мучительной дилеммы между войной, к которой он никогда не чувствовал в себе таланта, и миром, сберечь который ему не давали ни люди, ни обстоятельства. Александр I ушел из жизни как нельзя вовремя, чтобы остаться в истории в образе императора-сфинкса – миротворца, идеалиста, романтика. Раздвоение между иллюзией и реальностью, между целью и средствами, между совестью и необходимостью было постоянным лейтмотивом его личной судьбы, его человеческой драмы.
В качестве автора идеи европейской безопасности, основанной не просто на международно-правовых соглашениях, а на беспрецедентных принципах религии и морали, Александр I опередил свой век. Вероятно, именно из-за преждевременности этот выдающийся замысел неминуемо должен был превратиться в заурядную практику искоренения революционной смуты в Европе, сопровождавшегося установлением полицейско-дипломатической диктатуры Николая I, заключением военных союзов и контрсоюзов для обеспечения конкретных интересов и регулирования “равновесия сил”. Мечта Александра I, даже побежденная жизнью, продолжала будоражить воображение последующих политиков, ophakhghrek|mn так же, как «вечный двигатель» не оставляет равнодушными физиков. И так же, как «вечный двигатель», она и сегодня, похоже, не намного реалистичнее, чем в ту далекую эпоху.
* * *
Спустя почти два столетия вновь возводится новый европейский порядок (уже как часть мирового) с новым «Священным союзом» (НАТО), руководимым новым лидером (США). Не исключено, что и Вашингтон, как в свое время Петербург, имеет в виду создание системы коллективной безопасности, отводя себе ведущую роль в этом проекте. Если так, то делается это сообразно американским представлениям о безопасности, не очень, нужно сказать, оригинальным. Она мыслится в форме военно-политического, экономического и культурно-идеологического диктата США с широким функциональным предназначением, включая: сдерживание России путем ослабления до «разумной достаточности» при одновременном рыночно-демократическом реформировании; подчинение европейских стран через международные дипломатические и транснационально-корпоративные институты; распространение сферы западного (преимущественно американского) влияния на весь евразийский континент; осуществление полицейского надзора за ходом развития демократии в новообращенных государствах – надзора, предусматривающего применение различного рода санкций и военного принуждения; поддержание региональных силовых соотношений, отвечающих интересам США, при сохранении американского глобального лидерства. Иначе говоря, нет ничего нового и неожиданного в том, что в условиях глубокого кризиса прежнего мироустройства и угрозы хаоса диктатура одной державы рассматривается как способ достижения относительной стабильности. При этом стабильность нужна не сама по себе, а как условие для реализации собственных планов «диктатора». (Если для этого понадобится дестабилизация, то тогда именно она станет в порядок дня.)
При очевидности гегемонистского курса США внешне он не всегда груб и прямолинеен. Диапазон методов воздействия на противников, соперников и партнеров достаточно широк – от мягких внушений и нежных обхаживаний до боксерских нокдаунов, смотря по ситуации. Чем материальнее цель, тем важнее идеалистический камуфляж. Понимания этого не лишены даже сверхпрактичные американцы. Впрочем, зачастую дело идет не о камуфляже в чистом виде, а об идеологической, так сказать, «духовной» составляющей, свойственной любой, самой эгоистичной и агрессивной внешней политике. Более того, не следует отказывать государственным лидерам в нормальной человеческой способности (или слабости) испытывать возвышенные чувства, гуманные побуждения или романтические иллюзии. И в желании воплотить их в жизнь. Вопрос в том – чем это заканчивается. Александр I искренне хотел мира и единения Европы. А b{xkn так, что его благими помыслами (наряду, конечно, с другими “строительными материалами”) в конечном итоге была вымощена дорога к ее расколу в конце XIX века, увенчавшемуся трагедией Первой мировой войны. Вряд ли есть причины сомневаться и в искренности руководителей Советского Союза, веривших, будто они созидают коммунистический рай для всего человечества. Именем этой великой библейской идеи творились преступления внутри страны и произвол – за ее пределами. Результат известен.
Всегда тяготела к идеологизации и внешняя политика Соединенных Штатов, также страдавшая мессианским комплексом. Они несли миру свое «евангелие», – свободу, демократию, права человека, частный интерес (и т.д.), – которое принципиально мало чем отличалось от доктрины вселенской коммунистической революции и по содержанию и по методам осуществления. Правда, в противоположность «интернационалистской» России, готовой жертвовать своим счастьем, чтобы осчастливить «крестьян Гренады», «эгоистическая» Америка не скрывает, что экспорт «общечеловеческих ценностей» – не самоцель, а скорее вспомогательный способ утверждения мирового господства, некая деловая операция ради «процветания американского народа». Уж на этот-то священный алтарь можно принести все – международное право, мораль, политические и духовные традиции других стран, интересы союзников, региональную безопасность, даже те же самые «универсальные общечеловеческие ценности» … за границами США, разумеется. Все, что угодно, кроме комфорта и благополучия «тихого американца».
Выживать – задача не для Америки. Ее призвание – процветать. За счет кого – вопрос праздный: конечно, за счет не-Америки. Такая установка давно уже обрела в вашингтонских коридорах власти слишком непререкаемый статус, чтобы проявлять особую щепетильность по поводу того, как реализовать ее. Поэтому мало кого смущает демонстративная политика двойных и тройных стандартов. Одна логика для внутриамериканского применения, другая – для остального мира, который также различается по категориям, требующим соответствующего отношения: «свои», «не совсем свои» и «совсем не свои». Примеров тому – не счесть. Взять хотя бы пресловутую проблему сепаратизма. Попробуйте поставить ее в США так, как она стоит в иных государствах. И вы тут же столкнетесь с репрессивной «демократической» машиной державного самосохранения, работающей не хуже любого тоталитарного механизма. Белый дом с готовностью закрывает глаза на случаи жесткого подавления сепаратистских движений в странах, слывущих верными американскими союзниками. С союзниками не очень верными этот вопрос становится предметом торговли и рычагом политического давления. Хотите получить от США карт-бланш на защиту своего «суверенитета и целостности» – извольте подчиняться, иначе ваши внутренние оппоненты получат карт-ak`mx на борьбу за «национальное самоопределение». Тот же торговый принцип qui pro quo действует, хотя и в более деликатном виде, в отношениях с партнерами-соперниками. В частности, с Россией, еще достаточно сильной, чтобы сбрасывать ее со счетов. Вашингтон “выразил понимание” в связи с военными операциями против чеченских сепаратистов, тем самым признав это внутренним делом России. Кремлю как бы “простили” Чечню. Но за такую снисходительность взяли дорого. Молчаливо предполагалось, что российское руководство тоже ответит учтивым невмешательством там и тогда, где и когда американцы будут наводить свой порядок. Так произошло в Сербии, где США открыто встали на сторону албанских сепаратистов. Не потому, что Милошевич позволил себе больше, чем многие на его месте. А потому, что строптивая Сербия стала серьезным препятствием для американских гегемонистских прожектов.
Двойные стандарты Белый дом распространяет и на другие глобальные вопросы – доступ к ядерному оружию, территориальные споры, локальные конфликты, финансовая и гуманитарная помощь и т.п. Теоретически Америка выступает за торжество демократических идеалов во «всемирно-историческом масштабе». На практике же она далека и от намерения и от возможности сделать их абсолютным символом веры в своих внешнеполитических приоритетах. Такая роскошь непозволительна ни одной державе. Усложняющаяся геополитическая картина мира, обостряющееся соперничество за главенство в нем, реальные перспективы столкновения не только «цивилизаций», но и военных блоков, общие для всего человечества смертоносные угрозы (техногенные и природные катастрофы, терроризм, истощение ресурсов, массовые психозы и т.д.) – все это вынуждает Америку (как и соперников) ставить во главу угла собственную выгоду и безопасность. Они и есть ее фундаментальные ценности на международной арене, вознесенные над всем остальным – правами человека, народов, государств. Как и в «добрые старые времена», главным критерием значимости и влиятельности страны и главным двигателем ее внешней политики, которым не обязательно пользоваться, но который обязательно иметь, остается сила. Глядя на происходящее вокруг, убеждаешься в том, что данная реальность не нуждается ни в доказательствах, ни даже в констатации. Будет ли и в XXI веке закон силы выше силы закона – покуда неясно. Бравурные заявления Клинтона о готовности американской армии вразумить любого нарушителя спокойствия в любой точке планеты еще мало о чем говорят. Разве что об излишней горячности президента и о его узко-тактическом типе мышления. Не исключено, сфера цивилизованного межгосударственного общения и эффективного действия международного права станет расширяться. Если это случится, то не потому, что человечество вдруг возьмет и подобреет, а потому, что у силы есть свои пределы применения, выходить g` которые самоубийственно опасно. Быть может, эти ограничительные рамки будут сужаться и стихийно, и сознательно. Ведь на каждую дубину (пусть и «полицейскую) рано или поздно найдется другая или другие дубины. Использование их в борьбе за исключительное право наводить на земле порядок, в разных пониманиях этого слова, чревато мировым беспорядком и катастрофой. Культивирование такой «простой» истины в коллективном сознании (или подсознании) мирового сообщества – один из путей спасения. Сохраняется надежда и на знаменитый американский прагматизм, способствующий уяснению того факта, что глобальная полицейская диктатура представляет собой неподъемное бремя даже для США; что чрезмерное злоупотребление силой грозит всеобщей войной, в которой некому терять больше, чем сверхблагополучным американцам, и некому терять меньше, чем бедствующим и униженным россиянам.
Среди обнадеживающих факторов есть, помимо субъективных, еще и некие объективные закономерности. История показывает, что любая однополюсная международная система непроизвольно тяготеет к восстановлению равновесия в том или ином виде. Правда, обычно оно сначала достигается оружием, а затем юридически оформляется дипломатами. В современных условиях этот вариант гибелен. Но кто сказал, что он – единственно возможный? Напротив, логично предположить: если нарушение баланса сил на рубеже 80-90-х гг. XX века произошло мирным путем, то почему его реставрация непременно должна сопровождаться войной? По крайней мере, инстинкт жизни – если человечество обладает таковым – будет работать против апокалиптического сценария.
Впрочем, только время ответит на вопрос о вероятности рукотворного «конца света». И, даст Бог, посрамит пессимистов. В противном случае в посрамлении оптимистов уже не будет никакого смысла.