Рассказы
ЗВЕЗДА ДРУЖБЫ
Давным-давно, во времена вековой давности, в селении Дагом, прилепившемся к подножию Кариу-хоха, жил Курман, сын Садуллы Караты. Немного у него было добра – всего-то он унаследовал от достойного родителя стальной лемех от сохи, булатную саблю, всю в синих завитках, что бывает только у дамасской стали, да свирель, столь искусно вырезанную из какого-то особенно звонкого дерева, что она казалась делом нечеловеческих рук.
Время было столь суровое, что люди в любых делах полагались только на силу. Мужчины на работу выходили вооруженные, а женщины не решались без провожатого спуститься к реке зачерпнуть воды. Беда могла появиться из-за каждого камня, из-за каждого выступа скалы. Особенно следовало опасаться кабардинских алдаров, в одной из стычек с которыми и погиб Садулла Караты, оставив после себя юного Курмана с матерью, вдовой Садуллы.
Чрезвычайные обстоятельства, в которых жил человек, и суровая природа гор требовали от каждого отваги и предприимчивости, без них просто невозможно было выжить. И этими качествами сверх меры был наделен Курман, сын Садуллы Караты. Слава о его силе и храбрости переходила из одного ущелья в другое, перелетала через горные перевалы, так что Курмана знали не только во всех уголках обеих Осетий, но и в Кабарде.
Что и говорить, для кабардинских алдаров он был точно колючка в глазу. И чего только не делали приспешники Темрюк-алдара, на какие ухищрения не шли, чтобы убить Курмана! Однако невредимым, будто заговоренный от пули и сабли, выходил Курман из любой переделки, обходя засады и появляясь в тылу врага в местах, доступных только горным орлам. Но и старый волк, Темрюк-алдар, у которого слюнки текли, глядя на не разграбленное еще никем Алагирское ущелье, не уставал охотиться за искроглазым Курманом, столько раз ему досаждавшим в его хищных предприятиях.
Однажды вечером Курман говорит матери:
– Нана, Темрюк-алдар зовет меня на кувд. Это странно. Но помоги собраться.
– О, да будет нана тебе принесена в жертву, не доверяй ему! Это же демон.
– Нельзя не поехать, нана, еще подумают, что я испугался.
– О, свет мой, материнское сердце догадливо. Боюсь я этого приглашения. Ведь ты же людям алдара за гибель отца отомстил meonlepmn. Простят ли они тебе это?
– Не знаю, нана. Знаю только – чересчур много вражды стало между осетинами и кабардинцами. Пора остановиться. Вот я и попытаюсь. Кувд -подходящий случай.
– Пусть нана погибнет вместо тебя, сын мой. Если надо – поезжай. И подари алдару что-нибудь, ну хотя бы своего необъезженного пегого коня, а хозяйке его – вот перстень мой с алмазами, – мать Курмана сняла с пальца перстень. – И возьми с собой певучую свирель свою. Кто знает, вдруг пригодится. И пусть Лагтыдзуар, Покровитель путников, оберегает тебя, – добавила она, тайком вытирая слезы…
Знойный летний полдень был так тих, что замерло все: деревья без единого дуновения ветра, казалось, дремали, высокая трава по обе стороны дороги в Теснине аргов обмякла, не слышно было птиц и даже не видно было людей, попрятавшихся от жарких, отвесных в это время дня, лучей солнца. Только одинокий орел высоко, в поблекшей голубизне неба, закладывал круги, купаясь в токах вершинных ветров и лениво отбиваясь от двух воронов, которые пытались его отогнать подальше.
Курман, ехавший в направлении Джулата, поглядывал на птиц и возмущался.
“О, отважный орел, что это с тобой? Как смеют эти стервятники беспокоить тебя? Как ты терпишь это? Неужели ты столь сдержан? Хотя что я тебя упрекаю, гордая птица, разве и мы, жители Алагирского ущелья, не заслуживаем подобных упреков. Вон ведь спесивые алдары из Кабарды не так ли, как эти стервятники, беспокоят нас? И не так ли и терпим мы? Тем часом вражда между нами разбухает, точно бурдюк, в который налили гнилую воду. Кинжал по воле алдаров стал единственным орудием, с помощью которого только и возможно общение между двумя народами. Но сколько это может продолжаться?..
Нет, этому надо положить конец. И я попытаюсь это сделать, я сам перекину мост над потоком гнилой воды, чтобы два народа могли увидеть, что причин для дружбы гораздо больше, чем для вражды.
Опасная затея? Конечно, но… Положусь на обстоятельства, они подскажут необходимые меры. Ох, алдары кабардинские!..”
Курман покачал головой и шенкелями поторопил коня, внимательнее прежнего всматриваясь в повороты извилистой дороги. Не знал Курман, что соглядатаи Темрюк-алдара следят за ним и тайно, условленными средствами, сообщают один другому о каждом его шаге. Не мог и предположить, что его, званного на кувд, впереди ждет засада…
… И вот Курман, связанный по рукам и ногам, брошен в корг -глубокую яму, в узилище без света и с гнилым воздухом. Темрюк-алдар радостно точит свои ржавые зубы, готовясь насладиться пиршеством, на jnrnpnl главным блюдом будет голова ненавистного Курмана.
Прошло два дня. А утром третьего глашатай прокричал с минарета:
– О, алла иль алла, ва Мухамед расул алла! Кто слушает, пусть слышит! Наш алдар поймал за заднюю ногу кознодея нашего, черного шайтана Курмана Караты. Спешите же, люди, на майдан, путь каждый отомстит ему за пролитую кровь родича!
Вскоре стар и млад запрудили майдан, горя желанием растерзать связанного Курмана. Никто, однако, не решался и пальцем коснуться его – кто же отважится переступить через слово алдара, велевшего пока не трогать пленного осетина.
А Курман стоял посреди толпы, возвышаясь над нею, точно скала, и с непонятным для толпы сожалением оглядывал своих врагов, нисколько, казалось, не думая об уготовленной ему участи. Но что-то медлил Темрюк-алдар, и никто не понимал – почему, пока не увидели людей в черных одеждах, кровников Курмана, которые в стороне от толпы складывали в кучу вязанки сухого терна и шиповника для костра. Стало ясно – алдар хочет сжечь пленника.
Наконец, воины в черных одеждах запалили костер. И тогда к пленнику подъехал алдар и сказал, расщерив толстогубый рот:
– Ты, гость, промерз, наверное, в корге. Не беспокойся, сейчас мы тебя согреем. Но прежде я хотел бы знать, сколько моих людей ты убил?
– Что ты спрашиваешь, мой гостеприимный хозяин, позвавший меня на кувд, – Курман посмотрел на алдара, – оглянись вокруг и сосчитай тех, кто пришел сюда в черных одеждах. Но не лучше ли тебе вспомнить, алдар, что я только защищал Алагирское ущелье и ни разу не покушался на добро кабардинцев?
– Да, все это так… – пробормотал алдар несколько смущенно, потом, оглядев водянистыми глазами собравшихся, спросил:
– Может, пока развяжем его? Чтобы потешиться…
– Не развязывай, алдар, – хором воскликнула толпа, – это же шайтан!
Тогда юноши обратились к старшим:
– Чего вы боитесь, наши старшие? Мы, как видите, при оружии. Развяжите его и посмотрим, что он сделает.
Курмана развязали, и тут алдар снова спрашивает.
– Ну, что еще скажешь, недостойный?
Курман потер ладони друг о дружку, потом раскинув руки, словно крылья, мягко проговорил:
– Я ничего не могу. Я всего лишь пленник…
Между тем принесли его саблю, разрубленную на куски, и бросили к его ногам. Из роговой рукояти сабли торчал кусок лезвия длиною в пядь. Некоторое время Курман печально смотрел на стальные куски, затем пробормотал:
– Прощай, мой боевой друг! Ты ни разу не был замечен в руке m`o`d`~yecn, ты не тупел в бою, а рука твоего хозяина никогда не уставала от твоей тяжести. Ты, мой боевой друг, теперь окончил жизнь. Но пусть тот фарн, которым ты был наделен, отныне вспыхнет костром взаимного благоволения между Осетией и Кабардой.
Толпа удивленно внимала каждому слову Курмана. И когда Курман смолк, молодой алдар Иналдуко, сын Темрюк-алдара, затрясся, словно от приступа лихорадки. Затем, посмотрев на грозного отца, попросил слова. Отец кивнул. И тогда Иналдуко сказал пленнику:
– Тебя, как ты догадываешься, должны сжечь в костре из колючек, -молодой алдар кивнул на разгоравшееся пламя. – Но я наслышан о твоей доблести и потому страстно желал увидеть тебя. И вот мы стоим друг против друга, и я очень жалею, что мое алдарское достоинство не позволяет мне сойтись с тобой в единоборстве. Но я хочу посмотреть на твое умение биться. И потому разрешаю тебе испробовать свое счастье в сражении, где твоим противником будет наша молодежь. Оружие твое -обломок сабли. Скольких одолеешь, столько лет жизни я подарю тебе.
Толпа, внимательно слушавшая Иналдуко, обнаружила такое любопытство, что гул одобрения прокатился из одного конца майдана в другой. Речь Иналдуко понравилась и старому Темрюк-алдару, и он взволнованно почесал жирную шею: в его водянистых глазах даже заискрился какой-то свет.
А Курман оглядывал толпу и думал о том, как развязать в груди окружавших его людей узлы ненависти, чтобы сердца их разгладились и они стали доступны и более приятным чувствам, чем горячая ненависть. Но тут мысли его прервал голос молодого алдара. Гордо опустив руку на серебряную рукоять сабли, он обратился к молодежи:
– Узнайте-ка, мои храбрые орлы, что находится в груди этого человека – сердце ли льва там грохочет или трепещет заячье. Но биться будете один на один. И только кинжалами.
Курман глянул на солнце и тут же отвел ослепленные нестерпимым сиянием глаза, но, к своему удивлению, успел увидеть в темном, как сажа небе, блестевшую, точно белая пуговица на черном бешмете, звезду. “Что это?” – озадачился Курман, и тут же молча, но истово вознес молитву: “О, сотворивший меня Господь мой, пусть эта явленная мне звезда сияет во благо людей! Ты ведь с добрым намерением явил мне эту звезду. Не хочешь ли ты, Господи, тем показать мне, что я наделен Тобой одним из твоих неисчислимых благ? О, если так!..” – Курман, преисполненный веры в милосердную поддержку Бога в посланных ему, Курману, испытаниях, сжал рукоять сабли с коротким обломком лезвия и твердо заверил Иналдуко:
– Я согласен, алдар, – ответил Курман, – подвергнуться этому испытанию, но с одним условием: если я взойду на костер, то – будь милосерден – переправь уголь от костей моих на землю моего отечества.
Молодой алдар кивнул головой в знак согласия, потом, повернувшись к старшему среди юношей, показал взглядом – начинай. Старый алдар опустился в кресло, разгладил свои сивые усы и приготовился смотреть, не скрывая злого любопытства. Молодежь приосанилась, подняв головы и положив руки на рукояти кинжалов. Между тем вокруг Курмана уже прошелся, словно петушок, молодой человек в том возрасте, который принято называть “лаппулаг” – “юноша-мужчина”.
Курман заправил полы черкески за пояс, подвернул рукава, потом, резко повернувшись, взмахнул обломком сабли перед лицом противника. Тот отпрянул и, вскинув руку, коснулся лезвием кинжала сабельного перекрестья. Горяч оказался молодой кабардинец и это его подвело: пригнувшись, он напал на Курмана, готовый поразить противника, столь стремителен был его порыв. Но случилось невозможное – отброшенный невероятным ударом в грудь, он, три раза перекувырнувшись, растянулся у ног своих товарищей.
Зрители затаили дыхание. У старого алдара застучало в висках, а молодой, вытаращив глаза, силился понять, что случилось. Противник Курмана, бледный, как полотно, барахтался в пыли, пытаясь встать.
Второй противник Курмана, коренастый и короткошеий, начал подбираться к нему. Под низким лбом вращались красные, как стручок спелого перца, глаза. Похожий на молодого бугая, он по-бычьи короткими ногами разгреб пыль, потом, внезапно взмахнув кинжалом, завертел им с такой быстротой, что искры огненным роем замелькали вокруг кинжала и обломка сабли.
Курман медленно отступал. Зрители замерли, задние вытягивали шеи и вставали на цыпочки, боясь пропустить решающее мгновение поединка. Даже старый Темрюк-алдар подался вперед от любопытства.
Тем временем короткошеий богатырь, обманутый отступлением Курмана, рвался вперед. Но вдруг, после незаметного движения Курмана, кинжал его взлетел вверх, вращаясь и сверкая на солнце, а сам он, уронив руку, рухнул на колени. Он горестно покачал головой и, не поднимая глаз, вложил поданный кем-то кинжал в ножны, после чего встал и поплелся прочь.
Тут уже не выдержал сам молодой алдар, горячий Иналдуко. Позабыв про свое алдарское достоинство, он велел подать пленнику саблю, а сам, выдернув свою, пошел на пленника.
Искусным бойцом был молодой алдар. И потому приуставший Курман только отбивался от мощного натиска Иналдуко, каким-то чудом уворачиваясь от неожиданных выпадов противника. Но то ли почувствовал Курман, то ли увидел злорадную улыбку старого алдара, довольного ходом поединка, и это его разозлило.
“Кажется, погаснет моя звезда”, – подумал он, кидая быстрый взгляд на небо и успевая увидеть под солнцем уже знакомую звезду, которая, onj`g`knq|, мигнула ему многообещающе, точно девица, отдающая свое сердце. Курман вспыхнул и почувствовал вдохновение – играючи перекинув саблю в левую руку, которой владел так же хорошо, как и правой, он неистово, с бешеным упоением навалился на молодого алдара, вынудив его отбиваться.
В это время над Тесниной аргов разразился стремительный летний дождь. Тяжелые, как пули, капли обрушились на толпу, жадно смотревшую на поединок. Дождь гасил шипевший костер, и среди языков пламени взлетали фонтанчика пара. Дождь поливал и сражающихся. Курман, освеженный дождем, обнаруживал все больше сил, так что его могучие удары становились все сокрушительнее. “Не сдобровать мне, – мысленно прощаясь с жизнью, подумал горячийИналдуко, – не отбить мне следующего хитроумного выпада пленника”… Но вдруг, к его удивлению, Курман внезапно остановился и в знак поражения опустил руку и подставил плечо, отдавая себя в полное распоряжение молодого алдара. Тот опешил и замер с занесенной саблей, и уж только спустя мгновение понял, что это значит. “Пленник не хочет меня позорить перед моими людьми!” -подумал он, чувствуя, как какой-то комок, распухая, перекрывает горло. Он готов был обнять осетина, но вокруг были люди, его люди, от которых надо было скрыть причину мнимого поражения пленника.
Вытерев со лба пот, Иналдуко объявил:
– Суд над пленником откладывается. Но пусть ни один волос не упадет с головы нашего кровника. Каждый, сделавший ему худое, будет иметь дело со мной!
Теплый летний дождь, стремительный и шумный, оборвался, будто отсеченный ударом кинжала. И тут все увидели, что костер, потушенный дождем, только курится, источая то ли пар, то ли дым. Толпа начала расходиться…
Иналдуко велел перевести пленника из корга, подземного узилища, в зимнюю конюшню, куда слуги три раза в день приносили ему наилучшие яства и шипучую брагу. Пленник наедался, затем, валяясь на сене, пытался угадать, какое еще испытание ему готовят старый Темрюк-алдар и молодой Иналдуко. Но вот прошла неделя, и люди в черных одеждах, жаждавшие крови пленника, вновь собрались на майдане. И опять увидели костер из колючек, над которым вился черный столб дыма. И Курмана, стоявшего понуро, точно дуб, вершину которого опалила молния. Суда ждал пленник, и никто не мог сказать, к чему его приговорят. Никто, кроме Темрюк-алдара, восседавшего в кресле, не спуская глаз со своего врага.
“А как сложен! – не то с завистью, не то с восхищением думал алдар. – И сколько мужества в нем! Он, безоружный, одолеет, пожалуй, и медведя. Конечно, не по-хозяйски это – лишить такого работника жизни. Mn что делать – вон как умножил он у нас число людей в черных одеждах! Не простят они ему его преступлений. Однако что сразу его убивать? Люди, здесь собравшиеся, желают потешиться, продлив муки кровника. Пойдем же им навстречу”…
Алдар оглядел толпу, потом, повернувшись к сыну, дал ему знать взглядом – поступай по своему усмотрению. Но тут, задержав взгляд на сыне, алдар удивился: до чего же он схож с пленником! Так же высок ростом, и так же размашист в плечах. И взгляд такой же смелый. Наверно, подумал старый алдар, пленник тоже любит, как Иналдуко, скачку, стрельбу в цель, бороться, танцевать, особенно петь. Единственное, может быть, между ними различие – это стальное сердце в груди пленника (вон скольких наших он отправил в Страну мертвых!), и нежное – в груди Иналдуко. Как у его матери. Эх, если бы не эта мягкость в нем! То-то был бы алдар! Как, однако, в руки такого мягкотелого передать все алдарские обязанности? А ведь придется… Посмотрю-ка, как он поступит с пленником. Вон люди в черных одеждах только и ждут его разрешения. А там набросятся на пленника и искрошат вмиг”.
Но Иналдуко не спешил. Он ходил взад-вперед, раздумывая и не замечая, что собравшиеся на площади ждут его решения. Толпа начала глухо шуметь. И тогда молодой алдар, точно очнувшись, поднял голову. Он повернулся к пленному осетину и в упор спросил:
– Скажи-ка, отпрыск Карата, боишься ли ты смерти?
– Не боюсь, благородный Иналдуко, если только мой пепел поможет погасить вражду между осетинами и кабардинцами, – вскинув голову, ответил Курман.
– Тогда скажи нам свою последнюю просьбу перед теми, кто пришел на площадь в черных одеждах.
– Просьба простая: каждому известно, что человек вступает в жизнь с плачем, но не каждый знает, что умирать человек должен с песней. Поэтому было бы милосердно со стороны тех, кого я обидел, позволить мне напоследок сыграть на моей свирели.
Иналдуко оглядел собравшихся и спросил:
– Что скажете на это, братья мои?
– Реши сам, – ответили ему. – Как ты скажешь, так и будет.
Тогда молодой алдар сказал:
– Что ж, будем милосердны. Принесите свирель нашему пленнику, чтобы тем уменьшить наши грехи, когда мы, завершив жизнь, предстанем перед Господом нашим.
Курман провел шершавой ладонью по свирели. “О, сокровище, сопровождавшее предков и меня, их недостойного потомка, по трудным дорогам жизни, – мысленно обратился он к свирели. – Ты прогоняло мою усталость, наполняло сердце вдохновением, когда мы вместе пели мою anebs~ песнь. Теперь, завершая жизнь, я тебе желаю пребывать в достоинстве, чтобы из твоего чудесного горла вылетали только радостные мелодии, которые уничтожат неприязнь между Осетией и Кабардой”…
Курман опустился на землю, сел поудобнее, скрестив ноги, и приложил свирель к губам. Пальцы его зашевелились, ощупывая лады инструмента. И вдруг неземной красоты звуки выпорхнули из горла свирели. Они были радостные, точно молодые ласточки. И, точно ласточки, взвились над толпой. Покружившись там, они, порхая и нежно щебеча, устремились в людские сердца, точно в гнезда.
Холодная кровь в жилах старого алдара побежала резвее. Окаменевшие сердца тех, кто жаждал крови пленника, начали оживать в ожидании чувств, давно позабытых в этой трудной жизни, с ежедневным напряжением перед множеством грубых задач, которые радость делают мимолетной, а горю сообщают долговечность. То нечто, что живет в каждом сердце, задвинутое в самый его дальний угол в ожидании некоего особенного часа, который так и не наступает никогда, пусть даже человек и проживет сто лет, сейчас росло и наполняло все сердца, так что каждый чувствовал сладкое стеснение в груди.
И уже злоба, с которою каждый пришел на площадь, чтобы напитать ее кровью пленника, таяла, точно туман под лучами яркого солнца.
Но вдруг Курман оборвал мелодию и, встав, замер, точно жертвенный бык Аларды. Толпа с радостным изумлением смотрела на него, ожидая какого-то необыкновенного поступка. Но необыкновенный поступок совершил не он, а Иналдуко, который, не сдержав радостного крика, вылетевшего из его груди, вдруг, в стремительном порыве, кинулся к Курману и заключил его в свои объятия.
Затем, повернувшись к людям в черных одеждах, сказал:
– Неужели вы убьете такого соловья? Аллах ведь нам этого не простит. Но если вас не смутит гнев Аллаха, тогда вы прежде должны меня убить, а уж потом нашего пленного осетина, – с этими словами Иналдуко, сняв свою шапку, надел ее на голову Курмана в знак братского к нему расположения.
Старый алдар не сказал ничего, но по его посветлевшему лицу видно было, что он доволен сыном, потому что в сердцах людей в черных одеждах, смягченных чудесной музыкой, недавней злобы и следа уже не было. Никто не пожелал крови пленника. Старый алдар, все еще хмельной от волшебного искусства пленника, поискал глазами глашатая, и когда тот подошел, старый алдар прошептал ему что-то на ухо. Глашатай просветлел лицом и тут же прокричал, что Темрюк-алдар зовет всех к себе, в галуан свой, на пир по случаю обретения его сыном брата…
Прошел год. Нити дружбы между Осетией и Кабардой множились! Все реже жители Алагирского ущелья выбегали по тревоге к въезду в ущелье, к }rhl воротам, которые сама природа воздвигла возле источника с серным запахом и синей водой, заполнившей каменистую впадину у подножия скал. Все чаще они встречали гостей из далекой Кабарды, с каждой новой встречей завязывая новые узы дружбы и укрепляя старые.
А в Кабарде не могли забыть волшебную музыку Курмана. Мелодия все еще звучала в ушах молодого алдара, который жаждал услышать новые звуки из свирели недавно обретенного брата. И вот не выдержал молодой алдар и в сопровождении друзей отправился в Дагом – повидать Курмана, брата своего.
Что и говорить, с большим почетом встретили Иналдуко в Дагоме. Целую неделю не вставали гости и радушные хозяева из-за пиршественных столов. Но, наконец, настала пора прощаться. И тут гость почему-то опечалился. И тогда Курман, радушный хозяин, спросил:
– Брат мой, – сказал он, – я вижу, какая-то забота гложет тебя. Не объяснишь ли брату своему, чем вызвана твоя печаль?
– Благодарю тебя, брат мой. Все было отлично. Но у меня просьба к тебе. Только я не уверен, что она придется тебе по душе.
– О, что ты говоришь, брат мой, – воскликнул Курман, – не о моей ли свирели речь? Пусть она будет твоей.
– Нет, нет, мой благородный брат, – поспешил ответить Иналдуко, -такое сокровище должно принадлежать только тебе, наделенному Господом божественной способностью извлекать из него неземные звуки.
– Тогда о чем речь, брат мой?
И тут Иналдуко смутился, но, опустив глаза, все же прошептал:
– О твоей сестре, о Зарине. Выдай ее за меня, чтобы наше с тобой братство стало еще прочнее.
“О, Боже! Спасибо тебе, – подумал Курман, – что заронил любовь в сердце моего брата! Она и станет наилучшим мостом, который соединит два берега – кабардинский и осетинский, чтобы впредь дружбе двух народов не было помех”. А вслух сказал:
– Я рад слышать это, брат. Лучшего посягателя на руку моей сестры мне и среди небожителей не найти, – после этого Курман улыбнулся и добавил: – А я удивляюсь, что это сестра моя тоже приуныла, когда ты собрался домой…
Прошло еще несколько лет. В доме Карата уже рос их кабардинский харафырт, красивый, как самоцветная бусина. В нем, одинаково принадлежавшем Кабарде и Осетии, наилучшие черты двух народов сошлись в наилучшем соотношении. И теперь каждый отчаянный молодец, прежде промышлявший похищениями у соседнего народа, помнил об общем достоянии двух народов и больше не прибегал к хищническому промыслу.
Однажды летом Иналдуко пригласил своих осетинских родственников погостить у него. И когда долгий и обильный яствами стол утомил ohps~yhu, так что уже хотелось привычных забот, гости собрались домой.
И тут алдар обращается к Курману:
– Мой дорогой родич, надежный друг мой, ты ведь знаешь, богат я, не счесть овец в стадах моих и коней в табунах. Ответь мне, чего ты хочешь, что подарить тебе?
– Благодарю тебя, мой зять, за благородное желание твое. Но, – здесь Курман улыбнулся и посмотрел в глаза Иналдуко, – но боюсь я, не слишком ли обременит тебя моя просьба.
– О, что ты говоришь, мой испытанный друг! – воскликнул горячий в дружбе Иналдуко. – Я для тебя не пожалею и зеницы моего правого ока!
– Если так, – облегченно вздохнул Курман, – если так, то вспомни, как мы, осетины, стеснены в наших горах, в которых долины столь малы, что пахарю трудно развернуть пару быков. Помоги нам с землей, мой родич и брат.
– Хорошо, – сказал погрустневший Иналдуко. – Не ожидал я такой просьбы от тебя, не о земле ведь я думал, предлагая тебе выбрать подарок. Но слово сказано. Поэтому я удовлетворю твою просьбу, мой дорогой Курман. Договоримся же так: мы встретимся через месяц и тогда ты получишь землю, которую с восхода солнца до заката обежит один из твоих людей…
…Радостная весть полетела в горы Осетии. И молодежь начала состязаться в выносливости и резвом беге, пока не выявила самого неутомимого и быстроногого бегуна, которым оказался Цицыр Худалты.
И вот в назначенный день съехались в Цыфджыне, что у начала Алагирского ущелья,- в те времена до самого Цыфджына, рассказывают, простирались владения Иналдуко, – алдар с провожатыми и Курман со свидетелями. И после долгого исследования вставшей перед ними задачи условились так: выбранный Курманом человек начинает бег (или идет шагом – как, впрочем, пожелает) с восходом солнца, направляясь на север, в сторону Кабарды, и бежит без остановки, ни разу не передохнув и даже не утолив неизбежной при этом жажды. Там, где он остановится, когда солнце уйдет за край земли, алдар поставит межевой столб для обозначения границы между осетинскими и кабардинскими владениями.
Цицыр Худалты, всю жизнь страстно мечтавший о земельном наделе, расправил свои плечи, несколько раз взмахнул руками и, подвигав плечами в ожидании солнца, уже выжегшего каленую полосу над восточным краем земли, приготовился начать свой бег. А солнце между тем захватывало все больше небесного пространства, покрывая его жарким золотом. Все, кто собрался в Цыфджыне, жадно ждали его появления.
Наконец, ослепительная дуга солнца показалась, перерезанная снизу сиреневым зигзагом гор. Увидев это, радостно вскрикнул Цицыр Худалты и, сорвавшись с места, дал волю своим резвым ногам. Утренний ветер свистел в его ушах, земля под ним стремительно уходила назад, как вода ond мостом через быстрый Ардон.
И когда ослепительный шар солнца выкатился на небо, то его лучи упали на мчавшегося Цицыра, облив его справа золотом, и на скакавших позади него на белых конях Иналдуко и Курмана, а также других всадников, провожатых алдара и свидетелей Курмана. Лицо Цицыра Худалты, воодушевленно летевшего на север, всадникам казалось столь же сияющим, как солнце.
А он, распахнув полы бешмета и рассекая худой загорелой грудью воздух, несся вперед. И чистый воздух не тронутых плугом равнин, настоенных на ароматах бесчисленных луговых трав, освежал его, сдувая с него легкую испарину. В мышцах Цицыр чувствовал радость силы, нашедшей достойное себе приложение и потому не знавшей усталости. Цицыра воодушевляла мысль о том, что земля, под его ногами уходившая назад, увеличивала с каждым мгновением Осетию. Когда солнце закатится, думал Цицыр, вдохновенно несясь вперед, земли будет столько, что тысячам крестьянских рук достанет работы на долгие годы.
Длинен был летний день и длинен был путь, которые предстояло одолеть Цицыру, уже бежавшему без единой остановки много часов, так что крупы коней, рядом мчавшихся, уже были мокры от пота, а с их ляжек падали клочья пены. И хоть уставать уже начал бегун, но об остановке не думал. Сердце грохотало, как молоты в кузнице, готовое разорвать свое вместилище – грудь Цицыра.
Но Цицыр вспоминает бесплодные, в камнях, склоны Алагирского ущелья, на которых, точно заплаты на старом бешмете, пестреют маленькие наделы земли. И слышится Цицыру хор голосов крестьян, ковыряющихся в каменистой земле Алагирского ущелья: “Вперед, Цицыр, вперед! Наша судьба в твоих руках, Цицыр!”
И наддает Цицыр, шагу прибавляет, ревниво поглядывая на огненное колесо в небе, быстро скатывающееся к краю земли. И уже громадную усталость чувствует Цицыр. Его легкие отказываются вбирать столько воздуха, сколько требует задыхающееся сердце, хоть и ходят ходуном, точно перегретый кузнечный мех. Шипит, клокочет воздух в горле Цицыра, но мало пользы от него, уже не охлаждающего болящие от перенапряжения легкие, которые вот-вот разорвутся.
Поглядывает Цицыр на солнечный диск, уже наполовину ушедший за красный, как размазанная кровь, горизонт. С хрипом выталкивает горячий воздух из груди и со свистом втягивает в пересохшее, будто песком забитое горло новую порцию. А мысль все та же – забрать еще немного земли, еще для одного горца, чтобы в будущем тут колосилось осетинское поле!
Но когда обломком серпа блеснул край опустившегося за горизонт солнца, то бледный, как полотно, Цицыр захрипел и, бестолково взмахнув руками, рухнул на не тронутую плугом целину, успев, однако, еще lermsr| вперед свою войлочную шляпку-осетинку.
Лишился чувств Цицыр. Свидетели соскочили с взмыленных коней. Курман, смочив тряпицу в воде, провел ею по потрескавшимся губам Цицыра. А алдар Иналдуко долго смотрел на лежавшего ничком Цицыра, потом, спешившись, хлопнул в ладоши и воскликнул:
– Да не будет у тебя Бога, резвоногий осетин! Ведь ты уменьшил мои владения вдвое!
Курман, сияя, точно солнечный луч, сорвал притороченную к седлу белую бурку, разостлал и положил на нее Цицыра.
– Воды! – прохрипел очнувшийся Цицыр, и Курман опять смочил его губы влажной тряпицей…
Весть о новых землях облетела все осетинские ущелья. Жители Алагирского ущелья кто верхом, кто пешком спешили, любопытствуя, к новому пределу Осетии, испрашивая в своих молитвах многих благ Курману и славя резвоногого Цицыра. В смехе и шутках каждый наполнял шапку жирным черноземом и высыпал возле межевого столба, поставленного провожатыми Иналдуко. Столб от Иналдуко и курган от Курмана встали, словно два пограничных стража.
Рассказывают, что через некоторое время Иналдуко велел подвластным ему крестьянам выселиться с земли, отошедшей к осетинам, и обосноваться к северу от межевого столба и насыпанного кургана.
Вот так, стараниями Курмана, великолепного парня, страстно желавшего дружбы между двумя соседними народами, и его кабардинского родственника, не менее великолепного Иналдуко, над Осетией и Кабардой навечно взошла звезда дружбы.
И часты после этого стали свадьбы. Кабардинцы брали женственных осетинок, а осетинские женихи – прекрасных кабардинок. И, конечно, свадебный поезд, проезжая мимо межевого столба и пограничного кургана, поминал добрым словом Курмана и Иналдуко, что, впрочем, делают и сегодня люди с крепкой памятью, когда видят за окраиной Ставд-Дурта эти свидетельства дружбы между двумя народами – межевой столб и пограничный курган…
ГОСТЬ, ПОСЛАНЕЦ БОГА
Даже самые древние старики не помнят, когда в глубине гор, в одном из ответвлений Алагирского ущелья, в поднебесной долине возникло треугольное, точно священный осетинский пирог, селение Ход. Зато известно, что то было смутное время. И поэтому основатели Хода -Кайтукта, Дзугкойта, Едзита, Созайта, Гатета, Шавхалта, Гергита – при первом крике тревоги бросали самые неотложные дела и устремлялись к сборному месту, вооруженные с головы до ног и преисполненные решимости дать отпор любому посягателю на их вольную жизнь. Так что едва ли бы m`xekq насильник, который мог похвастаться поживой в Ходе.
Но таков уж был нрав алдаров – спесивые Бадилата, наложившие свою тяжелую руку на всю Дигорию, раскинувшуюся за перевалом Кивон, томились желанием проложить дорогу в богатое, изобильное скотом и никому дани не платившее Алагирское ущелье. Но, на беду алдарам, дорога из Дигории в вожделенные владения алагирцев пролегала через Кивон, на котором ходское общество держало перевальных стражей. Поэтому прежде чем прибрать к рукам тучные луга, Ходу принадлежавшие, и густотравные пастбища, не знавшие слепней и оводов даже в самые знойные дни лета, Бадилата вначале должны были овладеть Кивоном. А уж только потом думать о покорении всего вольного Алагирского ущелья.
Молодой алдар Мисост Кубатиев понимал это и потому однажды, только что вернувшись из Хода, весь красный от гнева, прошел к отцу и зло процедил, что это унижение для Бадилата, когда Кивоном, этими вратами в Алагирское ущелье, владеют ходцы, люди черной кости.
Отец Мисоста, старый Айдабол, поднял голову и испытующе глядя на сына, сказал:
– Требовать, чтобы ходцы, эти собаки, уступили нам по доброй воле Кивон – это то же, что соревноваться с медведем в тряске груш. У них, у этих ходцев, даже ворона не поживится костью. Однако нельзя и оставить этого дела так. Надо только помнить, что колючие кусты следует рвать чужими руками.
– Я это запомню, отец, – прорычал Мисост. – И не спущу ходцам. Я превращу луга под Кивоном в место полдневного отдыха для нашего скота.
И точно – через день глашатай проскакал по селениям Дигории, крича:
– О-го-го-го, жители Дигории! Слушайте все и передайте тем, кто не слышит! Ход уступает нам на нынешний год перевал Кивон и пастбища вокруг него. И потому спешите гнать свой скот к Галиатскому выгону, месту сбора стад! Там вас ждут пастухи, которые погонят ваш изголодавшийся скот на тучные пастбища!..
После этого ущелье, точно встревоженный улей, пришло в движение.
А Мисост, молодой алдар, между тем призвал к себе сыновей старого Дзараха Дзансолты, старейшины клана Дзансолта, – Габо и Дадо – и говорит им:
– Вы, что и говорить, юноши предприимчивые, друзья мои. Но уж бедны очень. А это неправильно. Поэтому, если послушаетесь меня, то я вам уступлю Кервельную пустошь и вдобавок вы получите все, что нужно для выкупа за невесту, – ведь вы, я слышал, жениться собираетесь. Взамен же вы должны еще до завтрашнего рассвета связать перевального стража на Кивоне. Для таких молодцов, как вы, это – дело пустячное.
Обрадовались неразумные сыновья Дзараха Дзансолты предложению молодого алдара и, вдохновленные его щедрыми посулами, поспешили к отцу – радостью поделиться.
– О, – затрясся мудрый Дзарах, выслушав сыновей, – о, видать, ненасытный Мисост хочет залить холодной водой мой очаг! Будьте же благоразумны, дети мои, – умолял сыновей старый Дзарах, – не задевайте перевального стража на Кивоне. Дзамболат Шавхалты неукротим, как Елиа-громовержец. Лучше в бедности жить, чем враждовать с Дзамболатом Шавхалты!..
Солнце выкатилось на середину неба, щедро изливая потоки шелковых лучей и колебля дыханием своим – легким ветром – луговые цветы, которые в ответ вспыхивали разноцветными отблесками. Дзамболат сидел в тени большого камня и, приставив к глазу подзорную трубу в медной оправе, пристально следил за волком, который в это время подкрадывался к серне. А серна беспечно лежала на утесе и жевала жвачку, не подозревая о гибельной опасности. Не сдержался Дзамболат Шавхалты -взяв кремневку с длинным граненым стволом, тщательно прицелился. И когда волк хотел уже прыгнуть, прогремел выстрел. Серна взвилась на месте и исчезла за каменной грядой, а хищник полетел в пропасть. Страж Кивона дунул на полку кремневки и подумал: “А ведь и мы, люди, живем, точно хищники. Не так ли, как этот волк, и наши алдары охотятся – то открыто, то скрытно – на нас, живущих тем, что Господь отпускает труженику. Почему граница, пролегающая между Ходом и Бадилата, все время орошается кровью? Почему я, свободный человек, лишенный возможности обмыться и переменить одежду, вынужден охранять перевал? Чего еще этим ненасытным Бадилата не достает, если лучшие земли, не тронутые топором леса, самые тучные луга принадлежат им?”
Но Дзамболат не успел ответить себе – топот ослиных копыт, внезапно раздавшийся за поворотом тропинки, отвлек его внимание. Повернулся страж Кивона и увидел – из-за камня появился Майрам, его харафырт, ведший на поводу осла, нагруженного провизией для него, Дзамболата: мешочком муки, вялеными бараньими окороками, кругами твердого сыра, ячменными хлебами и бурдюком кваса.
Обрадовался Дзамболат своему харафырту и залюбовался им – высоким, с широкими плечами и тонким станом, на длинных стройных ногах, изящным в движениях и, несмотря на свои семнадцать лет, уже по-мужски суровым и оттого немногословным. Несколько фраз, которыми обменялись дядя и племянник, были столь насыщены сведениями, любопытными им обоим, что в долгом разговоре не было нужды. Поэтому вскоре Дзамболат и его харафырт уже обедали у входа травяного шалаша, обиталища стражей Кивона.
И тут Дзамболат говорит:
– Майрам, харафырт мой, ты ведь знаешь, что я уже нахожусь на Кивоне бессменно целый месяц. И посмотри – обносился я и оброс. И потому нелишне было бы мне освежиться, чтобы никто не упрекнул тебя, -Dg`lank`r улыбнулся, – что дядя твой похож на медведя. Майрам, -Дзамболат посерьезнел, – мне надо отлучиться до завтрашнего вечера. Если ты, конечно, согласишься остаться вместо меня. Бояться нечего. Ни один из Бадилата не сунется сюда. Я их отвадил. Но чего не бывает, поэтому не дай погаснуть огню, чтобы – не приведи Господь! – если понадобится, ты быстро запалил вон тот стог сухого сена, – Дзамболат кивнул в сторону стога. – А уж там, будь уверен, весь Ход примчится сюда. И тогда горе неразумным, покушающимся на наш Кивон.
Майрам согласно кивнул. После этого Дзамболат встал и, бросив взгляд в сторону Дигорского ущелья, поспешил по извилистой тропинке вниз, в Ход…
Стояла тихая безлунная ночь. Горы спали во мраке, уснули даже многочисленные ручейки, которых не счесть вокруг Кивона, столь слаб был их хрустальный звон. Не слышно было и ночных птиц, обычно в эту пору вылетающих на охоту. Одни только кобылки стрекотали безумолку в пахучих травах. Уже задремал и Ход, утомленный напряжением сенокосной страды.
Не спала только Госама, вдова, старая мать Майрама. Она сидела на каменной ступени лестницы перед крыльцом своего дома, уставив свои старческие глаза на Кивон, словно хотела там разглядеть своего единственного сына. Ведь сиротой вырос ее Майрам и она гордилась им. Да и как было не гордиться, если мальчика не согнуло сиротство? Разве это не говорит о том, что в нем живет крепкий наследственный дух его отца? Чем сильнее жизнь давила на его плечи, тем крепче становился Майрам. На пашне он работал наравне с волами, на сенокосе редкий косарь мог потягаться с ним в выносливости. И потому никого не удивляло, что на сельских пирах именно к нему несли бычью плечевую кость, которой старики испытывали силу молодых. Майрам переламывал ее, точно сухой стебель прошлогоднего борщевика.
Звездный свет, изливавшийся на вершины гор, стекал неторопливыми ручьями по каменистым скатам. Заезды лениво перемигивались. Веки Майрама тяжелели, но юноша помнил, что нельзя спать в такую ночь, когда не так темно, чтобы это мешало недобрым людям творить свои хищные замыслы, и не так светло, чтобы стражу Кивона разглядеть их. Поэтому Майрам время от времени встряхивался и ворошил палкой угли, после чего голова его снова опускалась на грудь. Не мог он, по-юношески склонный ко сну, предполагать, что именно в это время, подкравшись близко, на него, юного, удивленно и презрительно смотрели братья Дзансолта, сыновья старого Дзамболата, по наущению алдара Мисоста решившиеся на недоброе дело. Что и говорить, что видя юношу, дремлющего и безоружного, приободрились злоумышленники. И потому, больше не таясь, встали во весь рост и направились к нему.
Майрам, услышав шум, вскочил и настороженно уставился на неурочных гостей.
– Не бойся, не бойся, юноша! – поспешили его успокоить Дзансолта. – Мы всего лишь охотники. Мы, видишь ли, в помощи нуждаемся – убили медведя. Но он такой большой, что нам вдвоем его не поднять. Не поможешь ли, юноша?
Доверчивый Майрам подумал было, что гостей, усталых охотников, следует встретить наилучшим образом, вначале предложив им ужин и небольшой отдых, а уж потом и оказать им помощь. Но тут один из Дзансолта, не справившись, видимо, с волнением, его охватившим перед предстоящей схваткой, крикнул, обращаясь к другому:
– Дадо, веревку! – после чего братья набросились на Майрама.
Однако неожиданность нападения не принесла им успеха. Юноша, к их удивлению, оказался очень крепким и, вдобавок, не растерялся, так что завязалась борьба, в которой не избежать было крови.
“Эх, не осрамиться бы! – подумал Майрам закипая. – Это ведь насильники!” И, охваченный бешеной яростью, внезапно в нем вспыхнувшей, взревел, точно раненый медведь.
– Что ж, если так, то пусть грех ваш да падет на ваши же головы! -рявкнул Майрам, после чего, схватив нападавших за шеи, так их столкнул друг с другом лбами, что головы братьев раскололись, как гнилые тыквы. Затем, отпрянув от них длинным, как у испуганной серны, прыжком, выхватил из костра пылающее полено и сунул в сухой стог ароматного сена.
Это было время после вторых петухов, когда сон гасит даже возбуждение во взволнованном сердце, когда он, неодолимый, притупляет бдительность стражей и одолевает всякую живую тварь. Лишь материнская тревога пересиливает могучую силу такого сна. И потому бодрствовала Госама, не спуская глаз с Кивона. И это она разбудила весь Ход, когда на перевале заполыхал стог…
Едва стада Бадилата, шумно фыркая, вкатились волна за волной на сочные луга, как на вершине Кивона появились и мужчины Хода. И сразу же завязалась перестрелка. Эхо выстрелов заметалось между склонами, точно смертельно испуганный тур в скальной расщелине.
Бадилата, видя, какой оборот принимает дело, побросали пастухов вместе со стадами и исчезли за грядой. Сам Мисост, молодой алдар, едва унес ноги, оставив на перевале убитого под ним коня. Но ходцы не стали ни преследовать скрывшихся Бадилата, ни трогать пастухов, этих подневольных людей, не помешав им даже повернуть скот и отогнать в Дигорское ущелье. Не помешали и унести на носилках трупы убитых Дзансолта. Только одно алдарское стадо оставили себе ходцы, чтобы потом раздать его по селениям Алагирского ущелья…
Лето кончилось. И уже Галагон, шаловливый Покровитель ветров, оглаживал желтую бороду осени. В Ходе спешно убирали выращенный урожай, за недосугом не отвлекаясь ни на что. Но именно в один такой страдный день на Кивоне опять взметнулось пламя сигнального костра. Это Дзансолта, горя желанием мести и вооружив сотню всадников, вторглись во владения Хода.
Но когда на Кивон прискакали вооруженные отряды из Мизура, Згида и Нузала, Дзансолта отошли за гребень, неся с собой двух убитых. Но Ход не праздновал победы, потому что разгоравшаяся вражда обещала впереди еще много крови, да, вдобавок, и сами ходцы потеряли надежного в любом деле Сугара Дзугкойты. Из-за чего мы, две части одного народа, убиваем друг друга, спрашивал каждый себя. Но вопрос оставался без ответа.
А дальше так и повелось, люди лишились покоя по обе стороны Ходского перевала. Бадилата умело поддерживали неутоленную жажду мести клана Дзансолта, вкрадчиво подбрасывая порох в пламя их ненависти. И Дзансолта только тем и были заняты, что выслеживали Майрама, держа порох сухим в ожидании подходящего случая. И тогда Бабу Кайтукты, дядя Майрама, отправил племянника в Тиб, к Тедета, своим арвадалта. После этого Дзансолта растерянно заметались, и только догадки строили относительно того, куда исчез их лютый враг.
Между тем время пошло, точно раненый медведь оглашая обе стороны перевала своими взревами – грохотом выстрелов. Пламя ненависти между Дзансолта и Кайтукта бушевало все яростнее, и топливом в нем были жизни отпрысков обоих кланов. Уже лучшие мужи Осетии вмешались в нескончаемую распрю, желая погасить ее, они увещевали Дзансолта, но те, насупившись, отвечали: “Мы не снимем черных одежд, не сбреем наших бород, пока не убьем Майрама из клана Кайтукта”. Вдобавок Мисост, молодой алдар, подкупив продажного Газака Габисты из Тхамона подарком – тучным желтоухим бараном – напустил его на след Майрама. И потому мерзкий Газак сновал между Ходом и Дзансолта, извещая последних обо всем, что ему удавалось выведать относительно местопребывания Майрама. Так что если посредникам и удавалось перекинуть узкий, точно волос, мосток между двумя кланами, то поганый язык Газака перерезал этот мосток не хуже острой бритвы.
Не удивительно, что черный дым выстрелов постоянно висел над кровниками – обе стороны не упускали случая сразить неосторожного отпрыска враждебного клана, так что Дзансолта и Кайтукта в течение пяти изнурительных лет много раз провожали в последний путь не самых худших своих мужей. И кто знает, сколько бы это еще продолжалось, если бы на изобретательность старой Госама, матери Майрама…
Едет однажды в Касарской теснине Майрам, пробирается домой, осторожно, точно вор. И погоняет коня, шерсть которого отливала такой рыжиной с черным, что, казалось, его искупали в темном осетинском пиве. В голове у Майрама, всю ночь не спавшего от тяжких дум, гудело, как в улье. Наконец, он встряхнулся и говорит себе: “Нет, так дальше жить нельзя. Сколько можно прятаться по чужим задворкам? Оставив мать, за которой и приглядеть некому! Эх, была бы у меня сестра, попечению которой я мог бы препоручить мать! Тогда бы не прятался я, если бы даже знал, что Дзансолта меня схватят и будут поджаривать”.
Время было уже за полночь, когда Майрам, устав от невеселых мыслей, въехал во двор родного дома. Обрадовались друг другу мать и сын!
Но вот, наконец, схлынула радость от долгожданной встречи, и Госама спрашивает:
– Скажи-ка, сын мой, как дальше думаешь жить?
– Нана, – опустив голову, отвечает сын, – так ведь повелось у нас: лучше смерть, чем позор. Отныне, нана, – Майрам, посмотрел на мать и решительно объявил, – отныне я не стану больше прятаться! Будь что будет!
– Хорошо, сын мой, но ты знаешь, что Бадилата и Дзансолта…
– Знаю, нана. И не это меня пугает, а то, что ты останешься одна. Это перед страхом твоего одиночества я унизился до неподобающего мужчине поступка – прятаться. Но теперь больше не могу.
– Нет, нет, сын мой, – встрепенулась Госама, – не меня надо жалеть, а жителей Хода и весь род Кайтукта, которые кровью платят за то, что ты не спустил полуночным лиходеям. Да и Дзансолта надо пожалеть, в мстительной горячке лишившихся разума. Я даже думаю, что они удовлетворились бы уже пролитой кровью, если бы не Бадилата, для которых кровь – это дорога к пастбищам вокруг Кивона. Но нет, Бадилата не угомонятся…
– Тогда как же быть, нана?
Госама задумалась, но видно было, что она уже давно что-то решила для себя и что эта заминка не больше, чем осторожность матери, желающей исключить любую неожиданность в задуманном предприятии.
– Хорошо, – наконец решительно проговорила она и твердо посмотрела на сына. – Хорошо, я скажу тебе, как быть, но ты при этом должен будешь ни на волос не отклониться от того, что я предложу тебе. Сделаешь так – считай, что ты воздал матери за бессонные ночи, за бесконечную тревогу за тебя, за уход, за ласку, за материнскую самоотверженность, которую знают только женщины. И знай, солнышко мое, сделаешь, как я велю, – твоей матери будет так хорошо, что даже седой волос на ее голове вновь заблестит чернотой воронова крыла. Обещай же, поэтому, сын мой, что ничем не повредишь тому, что я задумала. Что на время позабудешь о гордости, о мужском достоинстве, которым всегда nrkhw`khq| Кайтукта и Тедета, и об ином прочем, о чем непозволительно никогда забывать. Обещай, что будешь поступать только соответственно замыслу твоей матери.
– Даю слово, нана, что так и сделаю. Клянусь фарном нашего дома, фарном клана Кайтукта…
Ход спал, убаюканный несмолкаемым шумом реки. И только редкие взбрехи собак нарушали покой, опустившийся на разбросанные по склону сакли. Мать и сын обнялись на прощание. Пересилила себя старая Госама и крик боли, рвавший ей горло, так и застрял в нем. И только горючие слезы, невидимые сыну во мраке, орошали его морщинистые щеки.
– Прощай, сын сой, – твердо и даже сурово сказала мать, но потом, спустя мгновение добавила: – Пусть Лагтыдзуар, Покровитель мужчин, оберегает тебя от беды.
Майрам молча вскочил на коня и выехал со двора…
Серый свет раннего утра уже растворил в себе последние остатки мрака, прятавшиеся в низинах и оврагах, когда Майрам въехал в Стур-Дигору. И решительно, незаметным движением шенкелей, направил коня в верхний квартал села, к дому, стоявшему возле высокой башни. Он спешился, накинул повод на развилину коновязи, потом, сняв оружие, бросил его на землю. А сам, опустив голову и уронив руки, стал неподвижно.
На шум копыт из дома вышла сгорбленная старушка. Увидев незнакомца, она тут же поспешила назад, бормоча: “Это не простой гость, вон как стоит – точно кающийся кровник!..” Разбудив мужа, она прошептала:
– Кажется, наш мужчина, олень, за которым охотятся Дзансолта, добровольно пришел в наш двор – чтобы стать под топор. Встань-ка, старый, выйди к нему.
Дзарах, едва взглянув на человека, покаянно стоявшего во дворе, сразу понял, что это за гость. И потому, призвав мальчика из Дзансолта, велел ему тайно от Бадилата оповестить о случившемся весь клан Дзансолта.
Солнце еще не успело взойти, а Дзансолта уже собрались во дворе старого Дзараха, своего мудрого старейшины. И молодые Дзансолта, с налитыми кровью глазами, смотрели на своего врага, ожидая повеления старших иссечь его на куски. Наконец, Дзарах, старейшина Дзансолта, провел рукой по белой бороде и усам, а потом, опираясь на палку, обратился к Майраму:
– Скажи-ка, пришелец из Хода, всему клану Дзансолта скажи, на что ты надеялся, явившись к нам? На силу ли свою или на везение?
Майрам поднял голову, печально оглядел собравшихся и ответил:
– О, уважаемые Дзансолта, ни на силу свою не положился я, ни на begemhe, потому что не знал, что предстану перед вами. Но чтобы вам было понятно, позвольте мне, Дзансолта, объясниться, а там поступайте как знаете.
– Позволим ли, родичи мои? – Дзарах повернулся к Дзансолта.
– Пусть говорит, – хором ответили юноши клана.
– Говори, пришелец из Хода, мы слушаем тебя, – разрешил Дзарах.
– Благодарю вас, достойные Дзансолта, и сожалею, что был столь несчастлив, что огорчил вас, пролив кровь Дзансолта, – начал Майрам. -Я очень сожалею об этом и потому вчера, в ночь высоко восседающего Уастырджи, сел на своего коня и, бросив повод на луку седла, сказал себе: пусть дело между мной и вами, уважаемые Дзансолта, решит Бог. И потому я обратился к Нему: “О, сотворивший меня Боже, – просил я, -если я наделен Тобой хотя бы долей фарна, то награди меня на эту ночь, ночь Уастырджи, одним из бесчисленных благ Твоих. Пусть мой конь, послушный Твоему произволению, отнесет меня туда, где суждено осуществиться Твоему замыслу касательно меня”. После этого я пустил коня. И он, будто ведомый кем-то, направился сюда, в Стур-Дигору. Я -что и говорить – видел, что это для меня дорога гибели, но даже не подумал отвернуть от уготовленной мне Богом участи. Только еще раз препоручил себя Господу нашему, сказав себе, что безропотно приму все, что уготовила мне судьба. Но я, однако, слукавлю, если скажу, что мне не хотелось уклониться от пули, по которому нес меня мой конь. Тому свидетельство то, что я обрадовался, когда мне дорогу преградили бурные волны Ирафа. Но нет – конь ринулся в поток, точно рыба, и вынес меня на другой берег. И теперь – что делать – вот я перед вами, Дзансолта. Делайте, что хотите. Я приму любую кару без единой жалобы…
Собравшиеся выслушали Майрама в полном молчании. Но и после того, как он смолк, долго еще никто не нарушал мертвой тишины. Каждый ждал, что скажет Дзарах, старейшина Дзансолта, лишившийся двух сыновей, которые погибли от руки стоявшего перед ними Майрама Кайтукты. Наконец, Дзарах поднял голову и спросил собравшихся:
– Что скажете, злосчастные Дзансолта?
– А что мы можем сказать раньше тебя, наш старейшина? – ответили ему.
– Тогда слушайте, что я скажу, о мои несчастные братья, – начал старейшина. – Перед нами сейчас не кровник, а гость, посланный нам Богом. Можем ли мы пойти против Господа нашего, к которому каждый день обращаем наши моления и который решил испытать нашу состоятельность таким вот необычайным образом? Не подсказывает ли Он нам – довольно крови? Не мира ли, не взаимного ли благоволения между Кайтукта и Дзансолта Он ждет от нас?
Дзарах вскинул свою старую голову и вдохновенно, зазвеневшим cnknqnl, требовательно велел:
– На эти вопросы нам следует ответить только утвердительно. Потому запомните, Дзансолта, и передайте другим отпрыскам нашего клана, тем, кого по разным причинам нет сегодня здесь, – отныне стоящий перед вами Ходон вам доводится братом, а мне – Богом посланным, сыном, которого надо оберегать, как одного из нас. И запомните также – отныне между Дзансолта и Кайтукта устанавливаются отношения, свойственные только арвадалта.
Так будет всегда…
Рассказывают, что Майрам остался жить в доме старого Дзараха, которого он назвал отцом. Стурдигорцы обращались к нему не по его имени, а по месту происхождения – Хуадон, человек из Хода, как это принято у осетин, а потом, спустя десятилетия это имя стало и фамильным названием его многочисленных потомков, которые сегодня известны как Хуадонта…
Перевод с осетинского Георгия Тедеева