Александр КРАМЕР. На закате

РАССКАЗЫ

МАРТИН

1

И всегда одни и те же унылые стены. И всегда одни и те же опостылевшие, невзрачные, постные лица. И вечно одно и то же, одно и то же! Совершенно ничего, никогда в тоскливой, безнадежной этой и безотрадной жизни не происходило. И так годы, и годы, и годы…

И вдруг в этом заурядном, безотрадном, мышином существовании возникает – парк аттракционов! Карусели, качели, паровозик и горки; океан сумасшедшего, необузданного веселья, заразительного, неудержимого хохота; нескончаемый парад клоунов, карнавальные шествия, уморительные кортежи; и петарды, и гроздья разноцветных шаров, и толпы беспечального люда… и музыка, музыка, живая развеселая музыка, до самых бездонных, голубых с зеленым небес…

А перед самым уходом – в громадном кафе под разноцветными зонтиками – их напоили превкусными, ароматными соками и накормили мороженым в огромных вафельных фунтиках, которые, хохоча и заигрывая, разносили по столикам расфуфыренные огненно-рыжие клоунессы и игривые ведьмочки; и было так весело, так необычайно весело…

И на память об этом ошеломительном, волшебном событии остались у Мартина оранжевый резиновый шарик с какого-то аттракциона и чайная ложечка, которой он ел мороженое.

Ложечка была из блестящей красной пластмассы и такая необыкновенно красивая, что он моментально прикипел к ней всем своим существом и больше ни на минуту расстаться ни с ней, ни с шариком оказался не в состоянии. Потому что и шарик, и ложечка были дивным, неизгладимым воспоминанием, отголоском чудесного, давным-давно растворившегося во времени, но ни капельки не забытого праздника.

С этих пор шарик всегда лежал у него под подушкой, и он перед сном обязательно с ним прощался. А ложечку он повсюду носил с собою, ел все только ею. То, что нельзя было есть драгоценной ложечкой – не ел вовсе. Только на ночь выпускал её из своих рук, клал под подушку рядом с оранжевым шариком, последний раз до неё дотрагивался и только тогда засыпал.

2

Дом, в котором он прожил почти всю свою жизнь, уже и до того, как он в нем поселился, был очень старым, но за последнее время он обветшал совершенно, и однажды им объявили, что в нем надо сделать основательный, капитальный ремонт, и поэтому все они – все до единого – переселяются. За годы, что он здесь провел, у него, как и положено, накопилось множество разнообразных, ненужных и нужных, вещей. Всё подряд забрать на новое место почему-то не разрешили, и он, не в силах решить, с чем можно расстаться, весь свой драгоценный скарб бесконечно перебирал, сортировал, перекладывал… Времени отвели совсем мало, суета в доме стояла из-за этого страшная, нервотрепка ужасная… и когда они все, наконец, переехали, оказалось, что оранжевый шарик на месте, а ложечка, его драгоценная красная ложечка – потерялась. Нигде, нигде не было!!!

Он бродил, бродил и бродил по всем новым комнатам как потерянный. Слезы то и дело наворачивались сами собой на глаза. Дыханье спирало. Одна щека от безостановочной нервотрепки стала подергиваться. Ему казалось, что здесь всегда холодно, все внутри и снаружи от этого холода мелко дрожало. Есть он больше не мог, потому что есть стало нечем. Никакие другие ложки и вилки он не признавал, видеть не мог, дотронуться был не в состоянии… Через несколько дней голод, видимо, стал таким невыносимым, что он попытался есть суп из кастрюли горстями – оказалось так мерзко, что он тут же бросил и больше ни к какой еде вообще не прикасался.

Его всякими способами старались уговорить, предлагали хотя бы попытаться есть что-то руками – например, курицу или мясо. Он устроил скандал, закатил невиданную истерику и даже попробовать хоть кусочек чего-нибудь – наотрез отказался.

На шестой только день у медсестры, наконец, появилась здравая, но совсем не простая идея – ехать в парк аттракционов. Так давным-давно та экскурсия состоялась! Все с тех пор как угодно могло измениться. Но попытка – не пытка. Все лучше, чем ждать и надеяться неизвестно на что. Кто назвался, тот, как говорят, и попался: по этому принципу медсестру же в поездку и отрядили.

Она возвратилась из командировки лишь поздним вечером, уже после ужина, и – о чудо – привезла две точно таких же красных пластмассовых ложечки! Одну из них сразу (на всякий пожарный случай) спрятали в надежное место, а другую – выманив Мартина из его комнаты – положили ему под подушку, рядом с резиновым шариком, где ночью всегда и лежала – будто сама отыскалась, будто, как в сказке…

И он, наконец, успокоился и мог снова есть и дышать. И, хотя бы на время, стал счастлив.

ЧУДИЩЕ

1

Давно это было. Так давно, что летательных средств никаких еще и в помине не существовало, а были одни только чудики, которые со всякоразными диковинными штукенциями с колоколен и других всяких башен прыгали. Ну, и убивались, конечно.

А поселился в то давнее время в одном отдаленном и дремучем краю баснословный летучий зверь, на громадного змея похожий. Долго он в тех краях обитал, лет, наверное, двести, а может, и долее. В общем, с таких давних пор, что даже самые старые старики побасенки всякие про него еще от демдов своих слыхамли. И носилось крылатое чудище над горами в послезакатное время, и наводило на местный люд полетами этими жуть и ужас.

А свой век чудо-юдо крылатое вековало в преизрядной пещере на вершине высоченной и недоступной горы. А кругом горым, где страшилище исполинское обреталось, находились кроме того во множестве горы поменьше, да еще бездонные пропасти горный край обступали. Скалолазов да альпинистов на ту пору еще никаких не водилось – и слыхом не слыхивали. В общем, так зверюга диковинная расположилась – даже и сказочному богатырю не подобраться никак.

Местный темный народ жутко чудища этого опасался, прозывал тварь неведомую драконом и от страха позорного всякие-разные страсти-глупости про летучего зверя понавыдумывал. А самым наиглавнейшим поверьем было, что хватает монстр отвратительный в позднее темное время зазевавшихся жителей, в пещеру свою на вершину горы утаскивает и сжирает до косточек. Ясное дело, никто того сам ни разу не видывал, но вера в такое драконово зверство крепко держалась, и люд честной дико страшила и взбудораживала.

Оттого для обороны от зверя заборов из кольев вокруг домов было страсть сколько понагорожено; а кой у кого – для наивернейшей защиты – даже вдоль улиц, на подходе к домам, из жердей частоколы имелись. Отнимало это строительство уйму труда анафемского и времени, но кто ж для-ради безопасности чад своих и домочадцев жалеть чего станет?

А еще наслышка была, будто нетрезвых людишек дракон мерзкий не трогает, потому как их запахом отвратительным брезгует. Оттого, что ни вечер, местным бабам и девкам на горе, в кабаках того края народу было – не протолкнуться. Ну и кой-кто из женского пола тоже защиту винную не целиком игнорировал.

2

А наша с вами история с того началась, что сидели как-то в харчевне два вахлака – Карась и Параня – да бобы разводили. После первой – работу треклятую костерили и хозяев, винтом хитрым вывернутых. Когда уже несколько поднабрались, толковать стали, как водится, про знакомых особей женского пола, вперемешку с кабацкой развесистой клюквой. А уж потом – когда водочка с пивом основательно перемешались – перешли на чудище окаянное – чтоб ему пусто было! Но только (видно они в тот раз до нормы чуток не добрали) чудно как-то беседа у них пошла.

– Слышь, Параня, – начал Карась, – бабы сегодня галдели, будто тварь чертова вчера вечером снова над домами летала, да так низко, что аж когти было видать.

– А чего молоть без толку?– отозвался лениво Параня, – Видали – ну и видали. Пускай себе лётает. Мы с тобой, слышь, здесь сидим, чистой водочкой защищаемся. Потому нас с тобою зверюга по-темному никуда не уволочет. А по светлому – её пока здесь никто не видал.

– Видать не видали, – распалился ни с того ни с сего Карась, – так ведь зло берет! Если б не эта скотина, может, я б с тобою, болваном, здесь не сидел. Может, жизненка б вся распроклятая иначе пошла.

– Ты, Карась, – озлился вслед за дружком Параня, – слышь, не свисти, не дурней тебя. Сам болван. А с кем да где б ты сидел – известное дело. А сызнова обзываться станешь – я тебе, слышь, прямо в морду дам.

– Ну ты, Параня, – слегка поостыл Карась, – тоже не гоношись и мордой меня не стращай. Чего ты там про меня знать-то можешь? А напасти все – точно тебе говорю – от зверюги проклятой! Слышь-ка, а братан твой меньшой службу где теперь отбывает?

– Это ты, – саданул кулаком по столу Параня, так что стаканы да кружки над столом поподскакивали, – это ты, лежень, ее отбываешь. А братан мой, слышь, честно службу несет. При пушках он, как и был. В артиллерии.

– Да ты, Параня, в бутылку-то глубоко не залазь. Задумка одна у меня путевая об-ра-зо-ва-лась, – сказал Карась и по-хорошему бодро с пивной параниной кружкой чокнулся.

– Та твои задумки всем ведомы, – отозвался хитрым тоном Параня. – Небось дармовым спиртом разжиться решил? Так при пушках спирту-то никакого и нету. Что, допился совсем?

– Тю на тебя, дурня лысого! На кой ляд мне их пушечный спирт! – заржал точно конь Карась. – Мне, понял, ихние пушки надобны. Как бы так с твоим удалым братцем договориться, чтоб он пару пушек к нам сюда наверх приволок, да по дыре гадиновой из них как следует жахнул. Чего скажешь?

– Да ты точно, Карась, нализался, слышь, до самых бровей. Во дает! Это чё тебе, самогонку из-под полы притаранить? Пушка же! Как он её упрет?

– Чурбан ты, Параня, снова тю на тебя. Кто ж, и вправду, пушку из-под полы тащить станет. Тоже удумал! Соберем миром денег чуток, чин по чину, кому надо, посул выложим, может, власти армейские нам в беде и помогут. Ты б с братаном, что ли, потолковал бы когда.

3

Забулдыжная то была болтовня, треп дурной, а чудно – и потом не забылась. Потому еще, может, что через короткое время брат, о котором разговор тогда был, на побывку к Паране приехал. Вот тогда-то болтовня эта пустопорожняя на поверхность снова всплыла…

Ну, ясное дело, не на ровном-то месте вдругорядь всё возникло. Для такого дела обстановка требуется, настроение… А когда человек в харчевне сидит, лясы точит, водочку трескает – куда может быть лучше о каком важном деле справиться. Вот они тогда так и сидели втроем, горькую потихоньку тянули да лясничали. И манером таким – издалёка, через начальство да баб – снова к чудищу мерзкому и подобрались.

– Ты, Плишка, браток, как мыслишь, мог бы ты, например, у себя кого надо подмазать, да пушку-другую к нам наверх со товарищами притащить? Вы б по поганскому логову из тех пушек ка-ак тарарахнули!! Мы б, ежели дело выгорит, сотоварищей твоих ублажили как надо и без подлого страха стали бы далее здесь замечательно век вековать. А ты службу свою отслужишь, да героем домой воротишься – кругом уважение, да все девки твои! А? Чего скажешь? Тебе после тоже тут жить. Так и будешь, как мы с Карасем, от зверюги летучей по кабакам хорониться? Подмогнул бы, что ли, по-родственному чуток?

– А чего, – напыжился бравый Плишка, – а и подмогнём! Ротный наш, мировой мужик, и не то ещё проворачивал!

4

Как у Плишки с начальством в гарнизоне все предварительно сладилось, собрались окрестных мест жители на невиданный сход. Толковали, правда, недолго. Порешили: для такого дела последнего не жалеть! Незамедлительно (а чего тянуть?) нужный посул собрали, да с Параней в гарнизон Плишкин ассигнации и переправили.

Барашек в бумажке много чего порешать способен. Так что бяшка и с этим делом безо всякой натуги управился. Только казну кому надо в часть переправили, затащили солдатики на верхотуру две наиновейшие пушки-гаубицы, выбрали день поярче, чтоб пещера – как на ладони, да из двух разом и жахнули!

Прямо в самую точку угодили молодцы-бомбардиры: напрочь снарядами вершину горы снесло, и грудой здоровущих камней мерзостное драконово логово завалило, никакой возможности выжить дракону паскудному не оставили. Только притча-воспоминание для ребят малых от чудища-юдища и осталась: не видывал его больше никто.

5

Много, много годов детворе в тех краях сказки на ночь про летучего зверя сказывали, да пальцем в то место тыкали, где пещера-логово у него находилась. Потом безбоязненный и бесшабашный народ приспособления всякие понавыдумывал и стал лазить по неприступным когда-то скалам и пропастям. Так-то дело до нашей драконьей горы наконец и дошло.

Ученый народ, что пришел тогда в наши края, про летучего зверя-дракона все мифы-вымыслы уже слышал да переслышал. И хотели они все эти давние побасенки зачем-то проверить, раз и навек отделить, как говорится, зерна от плевел. Толковали, что не только у нас про дракона рассказывают, что есть такие места и в других краях, но только у нас сохранилось в точности место, где, вроде бы, этот жуткое летучее чудище точно жило-обитало.

Ну, полезли они тогда толпой на гору, хоть и с трудами немалыми, но каменюки, что логово завалили, пораскидали, в пещеру, где дракон проживал когда-то, дорогу себе расчистили и внутрь забрались.

6

Долго ли, коротко, а спустился въедливый ученый народ с горы и вот что поведал.

Как забрались они в пещеру, а там целые кучи костей рыбных навалены. И другой какой-либо еды – и в помине нет.

Выходило, летало чудище, наперекор слухам всем, далеко за черные горные кряжи, туда, где бескрайнее море плескалось, ловило себе рыбу морскую и питалось исключительно ею. Так что народ малодушный напрасно зверя крылатого опасался. Никакой угрозы от чудища-юдища не было, да и быть не могло. Но природой на то и фантазия легковерным людишкам дадена, чтобы страх и ужас на самих себя наводить, и тем страхом и ужасом беспросветную, тошную жизнь свою разнообразить хоть капельку.

А еще в той пещере нашли кости другого какого-то крылатого существа, которое костяком своим походило в точности на большое, только меньше было раз впятеро. По всему выходило, что не дракон то в пещере жил-обитал, а дракониха, да впридачу еще с дитём своим малым…

Обретался, ученые люди сказали, в наших горных краях древний какой-то наиредчайший, неведомый и невиданный зверь, какие сегодня в одних только детских книжках и пооставались, потому как Парани да Караси до единого всех извели.

Вот вам про чудовище жуткое и весь сказ.

НА ЗАКАТЕ

Некоторое время я так часто ездил в командировки, что гостиницы стали казаться мне домом, а дом – одной из многих и многих случайных гостиниц; но мне, если честно, очень нравилась эта кочевая, суматошная, неопределенная жизнь, было комфортно среди множества новых лиц, впечатлений, неизбежных внезапных, необязательных и мимолетных отношений и связей…

Вот так одна из бесчисленных командировок и привела меня как-то в маленький город над большой и тихой рекой. Когда-то великий и славный, город этот теперь был глубокой, глубочайшей провинцией, медвежьим углом, откуда хотелось, приехав, сбежать как можно скорее. Я так и намеревался сделать – управиться одним днем со всеми делами и удрать восвояси, но все еще в самом начале не склеилось, пошло наперекосяк, и к середине рабочего дня я уже точно знал, что придется-таки, к сожалению, остаться здесь и на завтра. А потому я прыгать, дергаться и душу гнать из себя перестал, смирился, бросил все к чертовой матери и пошел шататься по городу и окрестностям, предоставив возможность событиям развиваться своим чередом.

Все в городишке этом было серо, уныло, навевало одну только сонную одурь и скуку; домишки повсюду были убогие, как попало лепились вдоль узких и пыльных улочек; даже в центре бродила здесь пернатая домашняя живность; попадались и козы, которые вели себя нагло и агрессивно; и местные жители показались мне тоже непривлекательными, настороженными и угрюмыми, готовыми при малейшем поводе ввязаться в скандал или драку.

Так бродил я довольно долго, пока на закате уже не вышел на окраину города, к речке. Здесь, почти над самым обрывом, стояла трехглавая деревянная церковь: крошечная, была она красоты необыкновенной и выглядела такой легкой, такой невесомой… Казалось, дунь посильнее ветер, и церквушка сорвется с обрыва и понесется над землею, рекою, все выше и выше в небеса, к заходящему солнцу… А впритык к церкви стояла узкая деревянная колокольня с высоким шпилем, которая своей высотою и узостью еще больше подчеркивала изящную малость Божьего дома, делала церковь еще чудесней, еще невесомее…

Я простоял так довольно долго, все никак не мог налюбоваться, и уже собирался возвращаться назад, как вдруг – увидел: весь в черном, худой, высокий звонарь стал медленно подниматься на колокольню – звонить к вечерней молитве. Было сумеречно, и ступени лестницы внутри ажурной конструкции колокольни мне издалека видны уже не были, и казалось от этого, что монах не поднимается, а воспаряет в лучах заходящего солнца. Это было красиво и необычайно величественно – алое небо, тонкое-тонкое серповидное лезвие багряного солнца, узкий черный абрис монаха, восходящего на колокольню, и проглянувшие высоко-высоко в чистом небе первые бледные звезды… Я не мог оторваться и стоял неподвижно, как завороженный.

Наконец звонарь поднялся на самый верх, на звонницу, к колоколам; какое-то время он стоял недвижимо, будто внутренне собирался, готовился. А жаркая алость заливала весь горизонт, подсвечивая высокую, стройную колокольню и черного звонаря, и церковь, и реку, и всю даль за рекой…

И едва только солнце, уже до того висевшее очень низко, зашло окончательно, как в то же мгновение, будто был наверху не православный звонарь, а ревностный солнцепоклонник, торжественно и печально ударили колокола…

Никогда я в Бога не верил, но когда в вышине зазвучал тяжелый благовестный колокол, что-то вдруг случилось с моею душою, и, на одно лишь мгновенье, испытал я могущество и глубину истинной, неподдельной веры, озарение, очищение внутреннее… и горние силы были со мной, и восторг от того, что живу… и с ним редкое счастье пришло от познания своей сути, смысла существования.

Я подумал тогда, что дан мне был свыше какой-то таинственный знак. Стал ходить было в церковь. Даже несколько раз ездил на богомолье. Но религиозный экстаз оказался мне недоступен, а истовая бессмысленная толпа вызывала внутренее отторжение, неприязнь, и только отдаляла, отвращала от церкви. Поэтому ни к православной, ни иной какой вере душа моя так и не прилепилась. Может быть, произошло так еще потому, что искал я в душе и мире не смирение и благочестие, а пронзительную и безграничную красоту, веру вне Бога, что тогда на закате навсегда поразила душу. Может быть, но я искренне после этого хотел постичь таинство трансцендентного мира. Есть, наверное, и моя вина в том, что так и не получилось.

Впрочем, жизнь моя с того дня все равно изменилась. Через какое-то время, когда стали меня раздражать донельзя и города, и люди, и вся людская бессмысленная суета, бросил я всё и всех, и живу с тех пор на заброшенном полустанке, один. И если в тихие дни на закате услышу вдруг доносимые ветром голоса деревенских колоколов, снова всплывает в памяти багряное солнце, закатная тихая речка, парящая над обрывом церковь, звонарь-солнцепоклонник… И снова оживает в душе моей чувство чистого неоязыческого восторга и безоглядной, глубинной веры, что испытал я в тот неизгладимый, всю мою жизнь навсегда изменивший день.

КОСТЕР

Нет, извините, водки – я не хочу. А почему вы подумали? Ах, наверно, из-за этого моего… тряпья. Так это, понимаете ли, не образ жизни. Это, это… да бог с ним. Раз всё, как говорят украинцы, «догоры дрыком» встало, что ж тут, что ж тут поделать. Знаете что, если можно, если только вас не слишком обременит – закажите мне лучше чаю, с лимоном, пожалуйста; на улице холодрыга такая, и я так ужасно, так ужасно промерз, – сил просто нет… Вы меня, если можете, извините, раньше бы – никогда… но теперь… наизнанку все… вывернулось… изнутри изменилось, непоправимо… непоправимо… что же делать теперь… что же теперь остается – или…или… Но на второе «или» другая воля нужна, а она не у всех есть, понимаете, совсем она есть не у всех…

Вот спасибо, век буду помнить. Когда ничего не закажешь, выгоняют немедленно. А на улице вон как… лютует… Мне б хоть немного, немного пересидеть… Очень сильно замерз, очень сильно… А чай горячий какой, и пахнет как вкусно… Знаете что, а давайте
я, пока чай буду пить, историю вам расскажу, а то вы сидите один, понурый такой, нахнюпленный… Вам грустно, наверно; а я поболтаю немножко, может, повеселее вам будет. Надоест, вы скажите, не стесняйтесь, скажите, я перестану. Ну вот и ладно, ну вот…

Знаете, я один, ведь, живу. Паршиво, конечно, но так… обстоятельства так сложились, ничего не поделать… вся эта новая жизнь… Привыкнуть – нельзя, но свыкнуться, свыкнуться – можно. Я свыкаюсь со всем этим понемногу, только вот все никак следить за собой не научусь, но это не важно, не важно… Да, так, значит, совсем иногда паршиво становится, и что тогда делать – не придумать никак. Телевизор я продал… давно, радио, правда, есть, старенькое, но страшно надоедает… А за домом моим – огромный пустырь, и окна моей квартиры туда выходят; там в наши благополучные времена строить что-то надумали, да вдруг и забросили. Теперь там огромная свалка, огромная, собаки бродячие бегают, кошки, отребье всякое иногда забредает… Ну, не важно…

Обычно я, чтобы дома один не сидеть, шатаюсь по улицам. Иногда… до полного изнеможения, сегодня, видите, вот, сюда аж забрел – черт знает, как получилось… Но только здоровье уже не всегда такие походы предпринимать позволяет, уже не всегда, да и погода… Тогда я сажусь у окна и смотрю на пустырь, особенно вечером – хоть какое-то развлечение; одному очень, знаете, трудно сидеть и время так тянется – невыносимо… А на пустыре, там всегда что-нибудь происходит, особенно летом… или весной… или осенью – когда погода хорошая. Зимой, как сейчас, там, правда, нет никого, но это не важно, не важно, тогда я просто жду, а вдруг что-нибудь да произойдет… и от ожидания этого время тоже немного быстрее проходит, совсем немного, но все же быстрее… Правда, в последнее время не спасает и это.

Да, так вот я недавно сидел, сидел – и надумал: пошел на пустырь, насобирал там деревяшек, картонок, – в общем, всякого барахла, – в кучу стащил и – поджег; потом вернулся домой, сел у окна и стал на огонь смотреть, как он весело там, в темноте кромешной горит… Знаете, если смотреть, если долго смотреть на огонь, мысли всякие в голову вдруг приходить начинают, воображаешь тогда что-нибудь… прошлое хорошо вспоминается, разности всякие… и не скучно тогда… почти. Мне так это понравилось, так понравилось, что я стал довольно часто костер на своем пустыре зажигать и смотреть на огонь. Но недавно, недавно, еще осень была, перед самой зимой, какой-то мерзкий бродяга стал зачем-то огонь мой тушить: только я костер разожгу, только к себе на этаж поднимусь, включу ночник у окна, как этот подлец выныривает из темноты – следил за мною, наверное, свет в окне моем, что ли, вычислил – не знаю, и принимается все ногами расшвыривать, и при этом, скотина, приплясывает, тряпкой какой-нибудь над головою размахивает, издевается…

Я не знаю, не знаю зачем он представление это устраивал, чем мой костер ему помешал… Ну погрелся бы, посидел себе у огня – холодно ведь, – так нет!.. Сильно меня он тогда, мерзавец, достал.

Однажды я разложил костер, но только сделал вид, что ушел, только вид сделал, свет заранее возле окна включил – забыл, значит, – а сам притаился невдалеке за стеной недостроенной, дождался, когда он костер расшвыривать станет и набросился на него…

Мы схватились с ним просто насмерть, рычали, как звери, катались по земле, пытались порвать друг друга на части – два тощих неандертальца в борьбе за первобытный огонь… Что вы… улыбаетесь… Так ведь оно и было на самом деле, так и выглядело! Да и чем мы от них, если начать разбираться, чем мы сильно от них отличаемся? Машинами всякими, телевизорами? Разве ж это отличие?! Как только у нас, таких продвинутых, как сейчас говорят, ненадолго ерунду эту электронную и механическую отбирают, мы тут же, ну тут же ведь, кубарем к предкам нашим и скатываемся, и, как ни в чем не бывало, спокойненько продолжаем жить без гордости нашей, замечательной нашей цивилизации… Ну ладно, давайте я дальше вам расскажу.

Мы вконец ослабли от этой бешеной драки, не по возрасту была она уже нам, да и не по нынешним физическим нашим кондициям, но я вдруг изловчился и изо всех своих сил ударил его камнем по голове. Он сразу как-то обмяк и затих, обмяк и затих совершенно, а я испугался ужасно этой его неподвижности и убежал.

Всю ночь меня колотило, выворачивало наизнанку, все казалось, что я забил его насмерть и теперь меня, обязательно найдут и посадят. Можно было бы выйти и посмотреть, но я все никак не решался выйти на черный пустырь, все никак не решался, только мучился все больше и больше, и к утру уже был почти неживой от страха и боли… Но утром, когда вообще не так страшно, что бы ни было, я все же пошел. Конечно, никого и в помине там не было, одни только жалкие головешки, одни головешки…

Вечером этого дня я, как всегда, сел у окна и стал смотреть на пустырь; и вдруг это пугало огородное появилось, костер разожгло и стало приплясывать и призывно руками махать: выходи, мол. Меня отчего-то такое от этого горе взяло, что я даже заплакал, как дамочка-неврастеничка – навзрыд, никак остановиться не мог, рыдал, пока не заснул. Назавтра я вечером сел у окна, но не зажигая ночник, думал так его с толку собью, но он снова костер разложил и руками замахал… Скотина! Скотина!

Я снова хотел его подстеречь и… Только за что, за что?! Что он такого мне сделал? За что его надо было убить, уничтожить?! Видно, я просто из ума выживать стал… от одиночества… Как еще объяснить?

Знаете, я теперь, наверно, пойду. Спасибо, спасибо за чай. Спасибо за все. Я пойду.

За окном зашел на посадку огромный пассажирский лайнер, и аэропортовский ресторанчик наполнился диким ревом и грохотом, посетители приумолкли, пережидая, только ложечка в пустом чайном стакане дребезжала звонко-презвонко, и никакой рев и грохот не могли заглушить этот звон.