Геннадий КАЛАШНИКОВ. Многоголосица Москвы

ЛЕРМОНТОВСКАЯ ПЛОЩАДЬ

Из тьмы троллейбус вынырнул и встал
и вновь умчался с дребезгом тележным.
Как подстаканник круглый пьедестал,
на нем поэт мечтательно-мятежный,
но как бы озабоченный слегка,
что он, как перст, торчит на белом свете,
что оттопырил полу сюртука
весьма кустарно выполненный ветер.
Хотелось бы цитату привести –
жестокий век, надменные потомки, –
но вновь троллейбус, провод сжав в горсти,
мгновенной вспышкой разорвет потемки.
Электровспышка застает врасплох
(вот так на стенд «Не проходите мимо» –
жестокий век! – снимают выпивох).
И мы уже рассматриваем снимок.
Высотный дом из светло-серых плит,
поет цикада родом из Тамани,
нет, не цикада – мелочью гремит
прохожий в оттопыренном кармане.
Хотелось бы задуматься, скорбя,
под шелест лип хотелось бы забыться,
но вновь пронзает воздух октября
электроангел с электрозеницей.
Шуршит листва, как будто дело в том,
чтобы цитату отыскать прилежно,
как будто выдан каждой липе том
с закладкой и пометкою небрежной,
как будто бы цитата подтвердит
весь этот мир, что только с бездной дружен,
а пение электроаонид
внесет гармонию в измученные души.
Нога скользит – как зыбок здесь гранит,
разверзлась пропасть – страшно без привычки,
кремнистый путь над бездною блестит,
и здесь поставить надо бы кавычки.
Прекрасен мир с приставкой электро-,
мир без приставки тоже нам приветен.
И вход в метро и выход из метро
как ноздри демона, вдыхающего ветер.

ЖАРА

Асфальт размяк, листва в испарине,
и город глух, как после выстрела.
Он весь лежит на дне аквариума,
вода давно откуда вытекла.

Архангел круг над ним вычерчивает
над сетью улиц варикозной,
уже крылом одним зачерпывая
придвинувшийся сумрак грозный.

Уже он различает вывески,
влечет его поток воздушный
вдоль по реке, навеки высохшей,
где скушен ныне сад Нескучный.

Летун тяжеловесный Барлаха,
он раздувает ноздри жадно.
Он над Ордынкой и над Балчугом –
горячий, грузный, медножабрый.

Там что ни ива, то плакучая,
там из воды подобьем краба
торчит, глаза свои выпучивая,
творенье юркого Зураба.

Что протрубит и что расслышим мы?
Быть может, только этот шорох,
с каким уходит время вышнее
в семипалатинские норы.

Оно сыпучее, текучее,
оно чужое и родное.
Хожу по городу и мучаюсь,
как безъязыкий гуманоид.

* * *
В июньских Сокольниках шторка
раздвинулась дождевая.
Как хлеба шершавая корка,
теплом отдает мостовая.

И как часовые пружины,
что время свое отсчитали,
на лужах лежат недвижимо
бензина павлиньи спирали.

Земным воплощением мига,
весь желтыми бликами краплен –
трамвай, пробегающий мимо
деревьев, роняющих капли.

* * *
Поземка тоньше, ветер злей,
как будто я в начале сказки.
Политехнический музей
стоит на склоне как салазки.

Вот-вот скользнет – толкни слегка
(сравненье требует развитья)
туда, где Яуза-река
течет в чешуйчатом граните.

Свернется холод в рукавах,
а на Солянке иль в Зарядье
как иней соль блеснет в словах
в неповторимом звукоряде.
Многоголосица Москвы,
поющий, акающий облик.
Чересполосица молвы,
цветущих слов горячий отблеск.

Городит сказка огород,
и вот, распахивая ворот,
над снежным городом встает
еще один – звучащий город.

Звучит, растет до облаков
в державной мощи, светлой силе,
как будто сорок сороков
враз, как один, заголосили.

В нем для тебя горит окно
и месяца блестит подкова.
Пускай дорогу замело –
тепло за пазухой у слова.

Ведь в слове копится тепло
и никогда не вымерзает.
Тебя морозом обожгло?
Заговори – гортань оттает.

* * *
В притихшем парке вдалеке
оркестр играет под сурдинку,
моторка на Москве-реке
стучит, как швейная машинка.

Мне жаль осеннюю швею,
она весь день кроит, кромсает.
Твою судьбу, судьбу мою
швом сострочить не совладает.

Струят последнее тепло
сухие плиты парапета.
Спрошу – и не дождусь ответа,
и лето в Лету отошло.

Над попрозрачневшей водой
под тонким небом серебристым
мелькают велосипедисты
по эстакаде ветровой.

Они промчатся в даль и в тень,
и в колесе сольются спицы.
Запомнить музыку и день –
он никогда не повторится.

MILLENNIUM

Что молчишь? Или октябрь к тебе не строг,
кутающий леса в лохмотья тумана и прорехи ветра?
Он трубит в свой медный, холодный, тяжелый рог
с точностью камертона, отчетливостью метронома,

выверенностью метра.

Это его медленный, в нитях паутины, день встает
с горизонтом в глубоких зарубках и заплывших метах,
это его вода глядит сквозь тонкий, прозрачный лед,
щурясь то ли от избытка, то ли от недостатка света.

Это его волчьи в прозелень прямые глаза
смотрят с опушки и мелькают в сырой чаще.
Под этим взглядом уснула,

взмахнув крылом слюдяным, стрекоза,
захлебнувшись воздухом и осиновым дымом горчащим.
Я живу в октябре, и он ко мне не суров,
он повернут ко мне разноцветною призмой света,
он слепит лучом, согревает теплом костров,
и пока не туже и не уже золотые его тенета.

Он коснется птичьим пером опущенных век,
у него новостей и известий разноцветный шуршащий ворох…
На тяжелой оси повернулся день, повернулся век,
и в стеклянных часах пересыпался сухой осторожный порох.