Аскольд был странным человеком, на нашей памяти не было ни одного дождя, который бы его не промочил. Помню, серыми осенними вечерами, когда дожди у нас были особенно беспощадны, он брел вниз по нашей улице, ссутулившись, опустив лысеющую голову на грудь, и медленно, целенаправленно мок. Дождь падал на его кривые костлявые плечи, прижимал к земле, но Аскольд, казалось, принимал это как данность, он не спешил никуда, весь под дождем, весь в дожде, он был как старый заброшенный особняк – мог только мокнуть и медленно трухлеть.
Скорее всего, поэтому мальчишки прозвали его «шиферной крышей». Для шестидесятилетнего мужчины это, наверное, должно было быть обидным, но Аскольд никогда не интересовался своей репутацией, а мнение каких-то там мальчишек занимало его в самую последнюю очередь. Он только голову поднимал, когда слышал: «Эй, шифер!» или: «Шиферная крыша, не мокро?», подмечал, что это обращаются к нему, и шел дальше своей дорогой. Пока дождь не промочит его до нитки, дорога вела его куда угодно, только не домой.
А мок он странно, даже как то жутко. Нет, он не был страшен или противен, даже наоборот – милый открытый человек, испитое лицо, выразительный взгляд и ежедневная очень приятная улыбка. Но когда мы видели его под дождем, совсем одного, мокрого и продолжающего мокнуть по собственному желанию, просыпался в нас этот надоедливый червячок, сомнение, ожидание еще не наступившего опасения, предшественника страха.
Наверное, поэтому мы не одергивали своих сорванцов, когда они его обзывали. Это было нашей маленькой местью за червячка, погрызающего нас время от времени.
Впрочем, дожди были не всегда, и когда их не было, Аскольд был обычным соседом, имеющим в запасе несколько полезных для хозяйства советов. Все мы обращались к нему, даже мальчишки, которые совсем недавно кричали ему вслед не очень приятные слова. И хотя он особо не дружил со своими ровесниками, на нашей улице он считался старейшиной наравне с остальными старейшинами.
Он до удивления хорошо разбирался в метеорологии (хотя, по слухам, из документов об образовании имел только просроченные водительские права категории «ВС»), мог очень точно предсказать наступление холодов и жары, предупреждал, под какое дерево не нужно ставить машину, чтобы ее не раздавило во время ночного урагана. К пониманию этой его правоты мы шли очень долго.
Особенно запомнился случай, когда единственный на нашей улице, кто остался с провиантом, был Денис Арсеньевич, единственный, кто прислушался к Аскольду днем ранее, когда тот вышел на середину улицы и в меру своих старческих сил оповестил всех, что ночью Левая выйдет из берегов.
Прав оказался Аскольд. Левая забурлила, растеклась и за каких-то полчаса затопила половину нашего городка. Правда, сделала она это не ночью, а в полшестого утра, но какое это имеет значение? Аскольд оказался прав, и с этим нельзя было не считаться.
В то утро вся наша многострадальная улица целыми семьями сидела на крышах своих домов, холодные воды Левой уже поглотили наши окна наполовину, а мы все думали об Аскольде и о своих затопленных подвалах. До прихода спасателей нас кормила жена Дениса Арсеньевича, которая без обиняков записывала, за кем сколько килограммов картошки числится. Сам же Денис Арсеньевич не переставал напоминать нам, дуракам, кому мы обязаны. Аскольда в ту неделю кормили всем миром и отдавали кто сколько мог. Он не отказывался, но не переставал повторять, что нужно просто слушать новости. Предупреждения о наводнении, конечно, были, да кто в них верит раньше положенного?..
Тогда-то и пришло нам в голову вспомнить, кто такой Аскольд. Нескольким особо древним старикам пришлось поднапрячь память, чтобы вспомнить, что да, мол, был такой здесь еще до войны, и даже больше скажем, нынешний Аскольд – тот самый Аскольд и есть.
Аскольд жил на нашей улице всегда, с тех времен, когда многих здесь еще не было. Семья у него была большая, дружная, насчитывала то ли десять, то ли одиннадцать сыновей. Отца, как такового, не было, и было даже неясно, откуда у матери, боевой во всех отношениях матроны, взялось четыре последних дитяти. Впереди Аскольда по старшинству было трое братьев, но кормил семью, пожалуй, только он, ну, и те младшие, что пошли в него характером. Работал везде и всегда, но соседям запомнился водителем огромного, всегда чистого, его стараниями, ЗИЛа. Возил на своем звере зерно из колхозов, из городов людей возил, инструменты всякие, начальство. Но на хорошем счету почему-то никогда не был. Не любили его. То ли видели в нем конкурента, то ли уже тогда были заметны его непонятные странности.
А может, просто видели в нем такого же обалдуя, как трое его старших братьев. Он им, помнится, мозги пытался вправлять, прямо на улице бил. Но этим хоть бы что – заживет – и давай по новой кутить и девок портить. Развратные они были до мозга костей.
На этом и подставили своего Аскольда. Как-то не на ту девку полезли, и пришлось по-крупному отвечать. Пришли к нам на улицу какие-то совсем посторонние мстители с дубинами, ножами и всем прочим, и давай звать на ответ. Развратники тоже за железо схватились, но Аскольд не дал им выйти из дома. А когда мстители сами в окна полезли, пришлось ему защищаться вместе со всеми. Жестокая получилась драка. Аскольдовы братья, даже самые маленькие, бились как звери, – смотря на Аскольда, биться по-другому просто не получалось. Как-то неправильно он дрался, с какой-то горячей напористостью, будто кто-то твердил ему, что он прав в каждом своем ударе, как фанатик, внезапно увидевший и услышавший бога. И братья обязательно отбились бы, если бы мстителей было не так много. На каждого брата приходилось по трое-четверо человек, если не по пятеро. Мстители, видно, решили, что придется драться со всей улицей, да кто знал, что большинство соседей будет на полях, а те, кто будут дома, окажутся либо трусами, либо безразличными сволочами? И как-то сразу стало ясно, что для победы нужно всего лишь повязать Аскольда. Так и получилось. На него навалилось столько, что будь он даже деревом, не устоял бы – вырвали б с корнями. Полуживого и едва дышащего, его связали и увели, решив, что в разврате виноват он. Куда увели, зачем, что там с ним делали – неясно. Оставшиеся ни при чем братья молчали, либо махали кулаками, если кто-то приставал с расспросами.
За время его отсутствия прощались с матерью. Она, бедняга, помогала соседке с тестом, когда началась драка, а услышав крики, выбежала на улицу и, как могла, не подпускала мстителей к своим окнам, за которыми бились ее дети. Раздавили ли ее в горячке боя, или кто-то специально стукнул ее головой о стену – никто не знает. Jncd` увели Аскольда, ее обнаружили в кустах неподалеку от дома, еще живую, но безнадежно умирающую. Умирала она день и всю ночь, бредила об Аскольде и была уверена, что его уже нет в живых. Под утро, так и не дождавшись сына, она тихо скончалась на своей постели рядом с печкой.
Аскольд опоздал на какой-то час. Он пришел с улыбкой на лице, с хорошей вестью, и так и остался стоять в дверях, смотря в полутемную комнату, где около печи лежала его мать.
За его спиной, пугливо потупив глаза, стояла девушка, над которой надругались двое (или все трое) старших братьев. Он привел ее как невесту для самого старшего, Владимира. Это был уговор, который пришлось заключить с мстителями, чтобы семью оставили в покое.
Аскольд не вошел в дом, он подтолкнул девушку через порог, указал на Владимира и сказал вмиг охрипшим голосом: «Твой муж», затем коротко бросил новоиспеченному мужу: «Твоя». И все. Больше он ничего не говорил. И братья поняли, что сейчас им лучше молчать. Аскольд ушел. Девушка хотела побежать за ним, но осталась стоять на месте. Братья глядели на нее с нескрываемой угрозой, и если бы в доме не было соседей, прощавшихся с покойной, еще неизвестно, чем бы все кончилось. Но догадливая соседка, у которой еще вчера погибшая месила тесто, взяла невестку под руку и повела на кухню, объявив ее женщинам, сидящим там, новой хозяйкой дома. «Это даже хорошо, – приговаривала она тихой скороговоркой. – С тобой, глядишь, и образумится Владимир. Ан же ведь без хозяйки такой обалдуй. А с тобой враз протрезвеет. Гляди, какая ты у нас…»
Но девушка была не так уж красива. Скорее даже наоборот, прослеживался в чертах ее лица некий порок, доставшийся не от дурной жизни, а от рождения. Бывают же такие, которые самим своим видом толкают мужчин на разврат. Вот она такой и была. Никто уже не вспомнит, как ее звали, да и тогда, спрашивая ее имя, люди больше боролись с чувством просыпающейся похоти, чем запоминали ее несложное имя.
Так или иначе, прожила она в новой семье два дня. Не смог ее защитить ни Аскольд, ни соседки, ни мстители, приходившие навестить свою дуреху. Владимир, новоиспеченный муж, не выдержал и задушил ее ночью. А наутро сбежал. Нужно было хоронить мать, и только поэтому Аскольд не отправился в погоню за убийцей. На братьев у него надежды не было.
На похороны матери пришла родня убитой, и только благодаря тому, что на этот раз они оказались в меньшинстве, обошлось без еще одного убийства. Они вынуждены были выслушать Аскольда и остальных братьев, затем, забрав убитую, ушли, дав Аскольду два дня на то, чтобы найти Владимира и выдать им.
Потом было разбирательство. Дом Аскольда несколько дней обыскивали люди в форме, вели допросы соседей и вот-вот должны были забрать оставшихся троих старших братьев, как случилась война.
Каким-то чудом всех троих «виновных» записали добровольцами и немедленно направили куда-то в Западную Украину. Аскольду было около двадцати четырех лет, может быть, чуть больше.
Там-то братья и встретили так и не объявившегося Владимира. Он числился врагом народа, и при первой и последней встрече посоветовал им переметнуться на сторону немцев, затем, услышав отказ, исчез и, по слухам, через полгода был повешен немцами за связи с красноармейцами.
Дальше пути братьев разошлись, и в родном крае о них никто больше не слышал. Только Аскольд раз в два месяца слал весточку домой. Это были не письма, а, скорее, набор вопросов о здоровье, жизни и новостях. Получавшие весточки младшие братья не умели ни писать, ни читать, так что Аскольд, наверное, писал им, не надеясь на ответ. Но ответы были. Их писала под диктовку соседка, потерявшая своего защитника еще в первый год войны и взявшая братьев под крыло. Братья сообщали Аскольду, что устроились на завод в гранатные мастерские и что сильно голодают, остальное за них дописывала соседка. Писала, что все хорошо, что кое-как учит детей грамоте, что помогают они много, даже чужим людям, и тут же писала, что Никифор, самый младший, недавно был пойман на воровстве, что Слава загремел в тюрьму, что Тошка взорвал гранату во дворе завода, что Акимка умер…
А Аскольд, вгрызаясь онемевшими пальцами в землю, полз к Берлину. Кризис войны давно миновал, Советская Армия наступала, а он мучился язвой. С язвой стрелял по танкам под Белгородом, с язвой освобождал Киев, Крым, побережье Черного моря, затем был переброшен в Белоруссию. Победу встречал где-то в Польше ужасными болями. Война была кончена, напряжение военного времени спало и, видно, впервые позволив себе расслабиться за столько лет, Аскольд заболел, язва взялась за него всерьез. Неприятным прерывающимся почерком он писал домой соседке, спрашивал о братьях, но ответа не получал. Его уже отпускали, но он проходил курс лечения у пленных европейских врачей, и еще целых полгода после победного мая не мог выехать домой. Впоследствии он хвастался, что вылечили его будущие осужденные Нюрнбергским судом – почти все были причастны к опытам над военнопленными.
Вернувшись, он обнаружил дом пустым, а ждущую его соседку парализованной калекой. Четверо младших братьев погибли кто от голода, кто в драках, остальные пропали без вести. Были еще двое старших, которые ушли с ним воевать, но на войне без вести пропадали только раз, так что о них Аскольд вспоминал недолго.
А вот двоих младших он искал, и одного даже нашел.
Пришло как-то раз письмо от некого Антона Старобородова с Дальнего Востока. Писал этот Старобородов, что ранее был Тошкой Бердилевым, что только-только освободили, спасибо «отцу народов» (он тогда смерть свою нашел), и что если кто-то дома есть, не ждите, в Сибири тоже жизнь, так себе, ничего, а если хотите, навестите, пир с женой не обещаем, но примем, как можем. На приглашение признавший брата Аскольд ответил отказом, но до шестьдесят шестого года, вплоть до смерти Тошки, исправно писал ему. А когда тот умер, пригласил к себе его жену.
Это была женщина почти одного возраста с Аскольдом, некогда очень красивая и веселая. Она тоже, как и бывший муж, по молодости лет мотала срок, и это оставило свой отпечаток – она была бесплодна. Впрочем, это не помешало Аскольду полюбить ее, а затем, после долгих признаний, и обручиться.
Соседи долго не одобряли такого решения, намекали всякое обоим «молодым», но вдруг как-то само собой всплыло, что Тошка тот, Старобородов, не такой уж родной брат Аскольду, отца-то ни того, ни другого никто не припомнит. Поворчали еще для виду, да и одобрили, будто их кто-то спрашивал.
Тут-то и вспомнилось, какой Аскольд был до войны и до гадства его непутевых старших братьев. Он стал весел, даже как-то помолодел, стал разговорчив, бодр, выпрямился. Часто вечерами у него в доме происходили долгие разговоры о войне. Те, кто прошел войну вместе с ним, любили захаживать и рассказывать свои истории. Порой дело у них до ссор доходило. Аскольд не терпел никакого возвеличивания одного-единственного человека, неважно, полководец он или сам «батька». «Войну выиграл народ!», – говорил он горячо, и с прищуром смотрел на портрет Льва Толстого, висевший у него над столом. Странный был тот портрет: вроде репинский карандашный набросок, а присмотришься – карикатура какая-то на великого писателя: лохмат там был Лев, неказист, глаза как у пьяного орангутанга, один вверх смотрит, другой – куда-то в переносицу, даже и не скажешь, что такой мог написать «Войну и мир».
Потом вдруг обнаружилось, что жена Аскольда, Клавдия Никифоровна, в положении. Аскольд сначала не поверил, думал, шутят над ним, но когда уже пятый месяц пошел, стал он так радостен, что до соседской зависти доходило.
Дружная была эта семья. И всем сама не раз признавалась, что дружная она по причине одинакового горя. «Одиноки мы с ней, – говорил Аскольд подвыпившим друзьям. – Одиноки, как гнезда в степи, поэтому-то и понимаем друг друга, как никто другой».
Все знали, что судьба у Клавдии Никифоровны была не менее насыщена, чем у ее мужа. Это было видно уже по ее лицу, но подробностей не знал никто. И Аскольд, наверное, тоже. Хотя догадок было предостаточно. Да и о чем там можно догадываться про восемнадцатилетнюю девчушку, осужденную на десять лет лагерей?
Как-то раз Аскольд обронил, что когда она слушала рассказы о его детстве, в глазах у нее всегда стояли слезы. «Нигде больше, – говорил он, – я не встречал такого понимания: ни на войне, ни в освобожденных городах, ни после, здесь».
К долгожданному девятому месяцу Аскольда было не узнать. Пить он бросил, чем очень удивил друзей-ветеранов, а иных даже обидел. Обновил полностью хозяйство: крышу, окна, фасад, подвал второй вырыл, собственными руками смастерил люльку для будущего ребенка. Начал было снова браться за баранку, но после первого кювета махнул на это дело рукой – сказывались воспоминанья о немецких бомбежках, когда его ненадолго назначили водителем к одному генерал-майору. Устроился сначала в бригаду электриков, потом, когда понял, что работа не такая уж прибыльная, пошел класть асфальт. Приходил домой поздно под вечер, но всегда бодрый, с улыбкой и поцелуем.
Можно на пальцах пересчитать, сколько вечеров Аскольд и Клавдия Никифоровна не выходили погулять перед сном. У них это было как ритуал, нарушить который можно было, пожалуй, только каким-нибудь стихийным бедствием. Идут под стрекот кузнечиков, под беготню детворы, Клавдия Никифоровна держит Аскольда под руку, и оба никого вокруг не замечают, только друг друга. Беседуют. Клавдия Никифоровна смеется. Аскольд старается сдержанно дорассказать случай на работе, получается это у него с большим трудом, потом он замолкает, улыбается и подхватывает веселый смех жены. Клавдия Никифоровна уже пополнела, исчезли голодные ямочки под скулами, глаза светятся и отвлекают внимание от угрюмости отяжелевших на сибирских морозах бровей… Ладно, кисло думают соседи, и тоже выходят парами вслед за четой Бердилевых.
Завидовали этому тихому счастью жутко. А когда выходило, что разные неурядицы они переносят, даже не замечая их, то тут вообще попахивало лютой ненавистью. Но ни Аскольд, ни его жена этого не замечали. Или не хотели замечать. Они, наконец, обрели то, что искали – покой. «За покоем – любовь, – говорил Аскольд кому-то по дороге на работу. – И если у тебя нет любви – дрессируй ее силой».
И вот в один прекрасный день, возвратившись с работы, Аскольд не застал дома Клавдии Никифоровны. Куда она пошла, не знали ни ближайшие соседи, ни ее подруги, гуляющие в парке. Аскольд сразу g`bnkmnb`kq. Заветный девятый месяц подходил к концу, и вот-вот должно было случиться то, чего он так ждал. «Может, уже началось?» – спрашивал он у подруг, но те из них, кто сегодня весь день были дома, клялись, что никакой скорой за Клавдией не приезжало, и вообще, Клава последнюю неделю без тебя, Аскольд, из дома не показывалась. И все же, возвратившись обратно домой, он позвонил в родильный дом. Но жены там не было. Не было ее и у всех известных подруг, подошедших к телефону. «Тогда где она?!» – заорал он, и с такой силой бросил трубку обратно на аппарат, что телефон, издав приглушенный звон, треснул. Аскольд осторожно поднял трубку – трубка молчала. Он испугался, что сломал аппарат и что теперь Клавдия, где бы она ни находилась, не сможет дозвониться и сказать, что все с ней хорошо и что не надо беспокоиться… Роняя инструменты, он кинулся чинить телефон, благо кое-что в этом смыслил. Рядом топтался ничего не понимающий Александр Александрович, сосед и друг, и, как мог, успокаивал Аскольда. Аскольд молчал, но видно было, как нелегко ему это дается.
Когда на улице уже стемнело, и трубка снова подала признаки жизни, в дом вбежал запыхавшийся соседский мальчишка и сказал, что видел Клавдию Никифоровну. «Мертвая она там, в канаве, на дороге», – сообщил он возбужденно, но так просто и так прямо, что соседу Александру Александровичу стало жутко (впоследствии он сторонился этого мальчишки и при встрече старался не встречаться с ним взглядом). А Аскольд ничего не сказал. Он не смог поверить этому мальчишке. Около минуты он просто стоял над телефоном и, наверное, решал: надавать этому сопляку по шее или пусть это сделает его отец.
Мальчик тоже молчал. Он не брал своих слов назад, а просто стоял и ждал, когда Аскольд соизволит вникнуть в сказанное и пойдет, наконец, за ним. Аскольд, все еще на что-то надеясь, попросил Александра Александровича остаться у телефона и, если позвонит Клавдия, сказать ей, чтоб не беспокоилась, а сам, надев на голову свой картуз, пошел за парнишкой.
На улице начался обыкновенный мартовский дождь, холодный, щекочущий, набирающий силу. Когда мальчишка привел Аскольда к большой дороге, ведущей на рынок, дождь уже стоял стеной. Везде шуршало, хлюпало, текло и пенилось. Голос мальчишки едва слышался, он то и дело бежал назад за немо бредущим Аскольдом и тянул его вперед. Тот все еще не верил. И когда мальчишка вдруг сказал: «Ой, что-то не нахожу!», Аскольд рассмеялся. Он понял, что его решили разыграть. Как-никак со дня на день он станет отцом, а как еще оставить этот день в памяти? Правда, что-то не похоже на Клавушку… «Дурень ты мой!», – сказал Аскольд, притянул мальчишку к себе и обнял. Мальчик не вырывался. Его спокойный, так испугавший Александра Александровича взгляд на самом деле был обычным, мальчишеским, любопытствующим, еще не умеющим отличать добра от зла. Он смотрел на Аскольда снизу вверх с явным непониманием. «Чего так смотришь, мурка?», – спросил Аскольд. «Вы мне не верите?» – «Верю, верю, пойдем, покажешь…» Они пошли дальше по краю дороги. Аскольд молчал. Парнишка очень серьезно всматривался в канаву, затянутую росчерками холодного дождя, и бормотал: «Куст был, такой вот… и камень с цыферой… Не нахожу!» «Ищи!», – говорил Аскольд с улыбкой. Они давно промокли, промерзли и засопели. Аскольд уже знал, что все хорошо, и что его Клава была, наверное, у какой-нибудь соседки, и там они готовили соленья-варенья, и сейчас он возвратится, а все уже перетащено к ним в дом, и Клавушка сидит на стульчике, с двумя подушками за спиной, и ладони ее покоятся на животе, а эти ее сообщники, извиняясь, разводят руками, и пол в мокрых пятнах… Только по какому поводу все это? День рожденья у нее, у меня не скоро. Дата венчания тоже. Дата ее амнистии? Смерть Тошки? Да вроде в декабре… Она тогда в январе ко мне приехала, румяная такая, тихая, вечно усталая… «Ну, что ищешь так долго?», – спрашивал он у мальчика. Тот раздраженно отмахивался и уже ничего не говорил. Аскольд снова попытался его обнять, но мальчишка вырвался. «Да видел я ее!», – закричал он. «Верю, верю, ты ищи, ищи свой кустик!..»
Он не верил, даже когда увидел ее. Она лежала на спине, осунувшаяся, окаменевшая, очень мертвая. Следов насилия не было, казалось, пожилая, худенькая женщина просто прилегла у дороги и тихо умерла, поняв, что пришло ее время. Без боли, без упрека.
Аскольд долго не замечал следов от рук на ее шее. Он мял пальцами какой-то стебелек, сорванный только что, мок и слушал мальчишку: «Я думал, это мешок, потом остановился, смотрю – человек, спустился, смотрю – тетя Клава… У нее мухи на лице и на руках были, я отогнал, а лицо прикрыл ее платком… Наверное, ветер отбросил… или кто-то еще спускался… Но я никому не говорил!» Потом, когда мальчишка умолк, слышался только дождь. Потом опять мальчишка: «Ребенка и тогда не было. Я за это ее сразу и не узнал, думаю, тетя Клава ведь с брюхом должна быть, а эта… видите, нормальная…»
Ребенка в ней действительно не было: ни в ней, ни поблизости. Следов крови тоже не было, так что рожала она, наверное, не здесь, не в канаве. А может, просто дождь все смыл? Может же такое быть?..
Аскольд искал ребенка около часа, потом, когда настала ночь, взял мертвую на руки и отнес домой. Там уже все знали. Мальчишка час как был дома с до жути простой вестью: Аскольд ищет ребенка в канаве. Мужики и подростки оделись, набрали кто фонариков, кто факелов и ушли на поиски. Женщины позвонили в милицию, дождались ее и пошли вслед за мужиками.
Аскольд уже снова был там, с двумя фонарями, отобранными у молодых, и искал, искал, искал. Дождь не прекращался. Свет фар от милицейских машин прорезал дождь, слабел в нескольких метрах от дороги и почти не помогал. Овчарки пытались брать след, но больше выли под холодными каплями. Синяя мигалка отпугивала проезжающих. Кто-то находил какой-то кулечек, но замолкал на полуслове. Кто-то спрашивал, кого ищем: мальчика или девочку, дурачка били по шее. Дождь превратил землю в грязь, а траву в водоросли, булькающие под танцующей холодной кашицей. Люди проваливались по колено в эту жижу, кто-то спотыкался, уходил в воду с головой, так что на поверхности оставалась лишь спина в грубой рубахе, потом выныривали, отплевывались, ругались…
Но никого так и не нашли.
Утро в поле встречал каждый третий, вызвавшийся помочь. Всего набралось человек пятнадцать. Все они, отцы и кое-кто деды, старались держаться ближе к Аскольду, чтобы, не дай бог, он чего с собой не сделал.
А Аскольд почти ни слова не сказал за ночь. И за день, который тоже прошел в поисках.
К полудню женщины принесли своим мужьям еды, и Аскольда насильно заставили завтракать. У него все валилось изо рта, но кое-что он все же прожевал. Приехавший к часу дня следователь сообщил, что на рынке задержано несколько подозреваемых. Он посадил Аскольда в машину и уехал. Остальные разошлись по домам.
Аскольд не появлялся дня два, и за это время смерть Клавдии Никифоровны успела отяжелеть слухами и домыслами. Пошли разговоры, что это Аскольд ее убил, а потом якобы пришел с работы и разыграл весь этот спектакль с поисками. Зачем же еще тогда его держат?
И действительно, тот следователь наведывался разок к соседям, расспрашивал об отношениях в семье Бердилевых. Были ли у них разлады, ссоры какие-нибудь? Но это так, между прочим протекало. Слухи эти разносили либо глупые, либо завистливые. Остальные были уверены, что Аскольд ни при чем. Не мог он такого сделать, просто не мог. С тем следователем решили даже потолковать на эту тему, по-мужски, так сказать, но он еще тем типом оказался, так хлопнет по столешнице кулаком – в ушах отдается.
Но и без этого было понятно, что Аскольд не виноват. Было выяснено, что Клавдия Никифоровна часу в третьем последнего своего дня решила сходить на рынок. Там женщину с животом запомнили многие. Вышла она со всеми из рейсового автобуса и быстро-быстро, не больше чем за полчаса, набрала себе овощей. Получилась небольшая такая сумочка в пять килограмм весу. Но на обратный автобус она, как ни старалась, опоздала. Это тоже запомнили. Запомнили, как брюхатая угрюмая женщина сидела минут десять в теньке на остановке, потом, махнув рукой, пошла по дороге пешком. Как раз, откуда ни возьмись, приплыли облака, и жара спала. К тому же идти ей было недалеко, от силы минут пятнадцать. Увязался ли кто за ней, неизвестно. Может быть. Потому что не она одна опоздала на автобус. Те, кто видел ее на дороге, так и остались неизвестными. И неизвестно было, как это женщину в почти людном месте смогли спихнуть с дороги, задушить, а потом еще унести не ко времени появившегося на свет младенца. Такое можно было проделать только будучи владельцем машины. Так как первым делом новорожденный ребенок должен истошно вопить, и не услышать подобного на открытой местности просто невозможно. На такое бы не решились. И мать его вопила бы. И еще. Ребенок должен был быть живой, так как мертвого уносить нет никакого смысла. А что живым она его родила, то это вероятнее всего, так как семья была дружная, любящая, как говорится, без повелителей.
Задержанные подозреваемые оказались вовсе не подозреваемыми, а просто темненькими личностями с пугливыми взглядами и прерывающейся речью. Их только поэтому и задержали. Потолковали пару дней и отпустили. Аскольда тоже отпустили под подписку, утешили напоследок, что следствие ведется и что виновные скоро будут найдены, не беспокойтесь.
Придя домой, он в тот же день похоронил жену. Потом запил. По-темному запил, на самоуничтожение.
Домыслы глупых и завистливых никуда не делись, даже укрепились. Ни при чем-то он, может быть, и ни при чем, а вот что-то все же не вяжется. Зачем, к примеру, ни за что ни про что убивать беременную женщину? Нет, можно подумать, что роды застали ее в дороге, добрые люди помогли, чем могли, а как помогли, вспомнили, что сами-то бесплодны, а ребенка ой как хочется, а мать ой как орет. Но это все литературщина, детективчики. Проще все было, намного проще. Вот Аскольд. Пить, понятно, начал с горя. Но вот почему не ищет, раз нигде тела своего сынишки (или дочурки) не нашел? Почему с соседями ни словом не обмолвится? Или он что думает, раз такое получилось, значит, махать на всех можно? Вот и выходит, что не волнуется Аскольд. Выходит, знает, где ребенок. Знает, а молчит. А пьет для вида. Топит горе, как говорится. Видно, сгоряча Клавдию задушил, не поделили, наверное, ребенка или оказалось, не его он… А задушил-то как? Прямо как его братец Владимир-насильник свою невестку, как ee там звали?..
Тогда-то и пропал Аскольд в самый первый раз. Сначала подумали, со стыда убежал, не смог выдержать, когда сплетни докатились и до него. Но это вскоре прошло. Дядя Ваня, дворник со стажем и большой пахнущей бородой, тот, кто этот слух до Аскольда донес, дня через два после исчезновения поведал отдыхающей нашей компании, что вовсе не каялся Аскольд, когда услышал о себе такое. «Не то что-то с ним происходило, мужики, – говорил он. – Не он это точно, я вам дело говорю. Я когда сказал, он не то чтобы не разозлился хотя бы, как я, например, а вообще… будто муху услышал. Все равно, говорит, болтайте, что хотите. И чай себе пьет…»
Вину Аскольд, несомненно, на себе чувствовал. Вспоминая его в те далекие годы, скажу, что горбился он уже не от фронтовых ран, а именно от вины. Горе давило на него, и с каждым шагом он будто становился ниже, походка его приобрела какую-то нервную косолапость, шея изгибалась дугой, как у фламинго, а цвет лица стал болезненно-бледным, похожим на мокрую штукатурку. Это был облик живого дышащего горя, там не было озлобленности, но было предостережение о ее скором появлении. Аскольд стоял на грани. Доброта, которая преобладала в нем всегда, боролась из последних сил. А наши неуправляемые глупые сплетни подбрасывали поленьев в его костер.
И когда он исчез, многие поняли, что болтали не думая. Многие раскаивались, хоть и не признавались в этом. Не мог Аскольд убить, и все. Убийца бы не ушел. Совестливые убийцы годятся только для романов и пьяных баек. Нам было стыдно смотреть друг другу в глаза, и чтобы хоть как-нибудь притупить чувство вины, мы в течение всей той недели, все семь вечеров, кто как мог, искали Аскольда. Ходили, разыскивали его бригаду асфальтеров, находили, расспрашивали, ругались, искали его в подворотнях, притонах, на крышах, в коммуналках, в закусочных, но нигде его не было. Аскольд исчез, растворился в пространстве, как туман на солнце, и, казалось, никогда его и не было.
В его доме начинала выть какая-то собака, тоскливо так, протяжно. Особенно долго выла она дождливыми ночами. Старики крестились, слыша это, младенцы просыпались и начинали плакать, а женщины, успокоив младенцев, прижимались к укрывшимся с головой мужьям. Наутро половина улицы оказывалась невыспавшейся. По дороге на работу мы заходили в незапертый дом Аскольда, но никакой собаки там не находили. Дом был пуст, в нем гулял сквозняк, а на полу лежал слой нетронутой пыли. Если собака и бывала здесь ночами, то точно не в комнатах. По крайней мере, следов на полу она не оставляла.
День на улице проходил в покое, а ночью все повторялось. Собака выла, и казалось, будто она истекает кровью. Мы как-то сразу поняли, что воет дворняга какая-нибудь, тощая, линяющая, с обвисшими сосками, уродливо изогнутыми ребрами, лохматым окаменевшим хвостом и дрожащими лапами. На Аскольда похожая. И, странное дело, когда он появлялся в своем доме, собака больше не скулила.
С каждым месяцем он все больше отдалялся от людей, и вскоре оградился от нас полностью. Это случилось, когда его по старой дружбе пригласил к себе на юбилей Денис Арсеньевич. Как добрые соседи, мы тоже там присутствовали и были свидетелями той ссоры.
Старики очень быстро захмелели и, как водится, заспорили о войне. Кто-то из молодых влез со своим личным мнением о патриотизме, мол, все это массовый эгоизм и т.д., и был безжалостно сбит со стула пустой рюмкой, попавшей пустобреху прямо в лоб. Сбил молодого полуслепой Михайличенко Ф.К., в прошлом летчик. Аскольд тогда, наверное, в последний раз кого-то обнял, сказал летчику что-то приятное, а потом что-то спросил. У Михайличенко от этого вопроса глаза на лоб полезли. Он ответил резко и отрывисто. Мы ничего не слышали, так как сидели на другом краю стола, да и шумно было. Но вскоре их разговор стал слышен всем. Говорили они о чем-то нереальном. Будто видели на войне людей, которых не брали пули. То есть, совсем не брали. Тут артиллерия роту накрыла, кровь, грязь, вой, а этому хоть бы что. И гимнастерка всегда как с иголочки, и сам будто на свадьбу собирается: выбритый, вымытый, красивый. И в атаку всегда первым бежит. «Такие, – твердил нам Михайличенко, – и осуществляли прорыв вражеской позиции. Засядут фрицы в глухую оборону, и ничем их не возьмешь: ни гранатами, ни артиллерией, не подпускают корректировщиков. А этот как пойдет на прорыв, и вся рота за ним следом. Бывает, треть поляжет, а он первым шел, и ни царапинки…» И это не только Аскольд с летчиком такие байки рассказывали. Многие из наших ветеранов вспоминали подобное. «Я заметил, – говорил контуженый пехотинец Ремизов А.Р., – что они не очень-то наверх тянулись. Сержанта дают – отказываются, нет, не хочу. Так до самого мая в рядовых и проходили». «А я видел, – говорил Аскольд, – как один наш такой с таким же фрицем встретился… Вот это была битва!» «Не то, что сейчас! – восклицал Михайличенко Ф.К. с важностью. – Убивают, сами не знают за что…» Непонятно было, что старый летчик имел в виду, но Аскольд воспринял это на свой счет. Он встал из-за стола и с размаху дал летчику оплеуху, отчего тот развалился на столе посреди тарелок. За Михайличенко вступились ближайшие друзья, но тоже оказались не в лучшем положении. Потом поспели мы и кое-как остановили Аскольда. Скрутили бедного старика и вывели, так как он разбушевался не на шутку. Тогда-то он нас всех и проклял. А одному старику даже ухитрился плюнуть на рубашку.
Сорвался Аскольд. Больше его ничто не держало. Он перечеркнул свое прошлое толстой черной линией, махнул на нас рукой и исчез в очередной раз.
Мы как-то случайно заметили, что помирать наши ветераны стали именно в дни его исчезновения. Ничего криминального, боже упаси. Нет. Старики умирали, как и должны умирать достойные люди, заплатившие здоровьем за жизнь своих детей: тихо, мирно, в своих постелях, в окружении родных. Но умирали они именно тогда, когда его не было.
Или когда в его доме выла собака.
Вскоре даже не осталось у нас ветеранов, кроме Аскольда. И Михайличенко Ф.К., и Пахомов В.А., непризнанный наш защитник дома Павлова, и Юрьева М. С., тащившая на своих плечах какого-то известного очень командира, всех-всех свезли мы на кладбище. Остался только Аскольд и его собака, которая нам все больше начинала мешать. С каждым новым разом она становилась все надоедливее и выла уже так громко, что некоторые не выдерживали.
И когда Аскольд в очередной раз сказал, что никакой собаки у него никогда не было, и в очередной раз исчез неведомо куда, мы устроили на нее охоту. Сначала просто послали туда своих подростков, у кого кровь погорячее, но те вернулись ни с чем – как только кто-то оказывался в Аскольдовом доме, скулеж сам собой стихал, и наоборот – ребята расходились по домам, и через полчаса протяжное завывание начиналось снова.
В конце концов мы сами собрались, вооружились фонариками, палками и пошли обыскивать дом. Казалось, там уже не жил никто, до того он был запущен. Первым делом обыскали все комнаты, посмотрели в шкафах, под кроватями, в печи, за печью – никого не нашли. Затем поднялись на чердак. На чердаке ночевали голуби, из слухового окна тянуло сыростью, из темных углов – плесенью и ржавчиной, под ногами хрустело. Но среди барахла, ящиков, заплесневелых книг и инструментов никого не было. В подвале тоже было пусто и без приключений, если не считать нападения огромной серой крысы, прятавшейся за отсыревшей метлой. Этой же метлой мы ее отдубасили, и убили бы, если б она не сообразила и подобру не убежала бы к себе в нору. Там же в подвале, на полу были найдены клочки чьей-то шерсти. Но догадку, что это крысы съели нашу хвостатую мучительницу, мы отбросили на корню. Слишком неправдоподобно это звучало, хотя и такое порой случалось, что тут говорить. Мы ушли, легли спать и даже не удивились, когда собака в ту же ночь завыла вновь.
Тогда-то мы и решили ходить туда по графику. По двое, так сказать, чтобы хоть кто-то на нашей бедной улице высыпался. Так и делали. Снарядимся, как в разведку, запасемся папиросами и вперед. Пока пачку уничтожим, глядишь, и народ высыпается. Или засыпает так крепко, что никакой лай не разбудит.
А потом случилось так, что собаку эту увидели и даже ухитрились разок вдарить. Это проделал Селиванов с сыном в ночь своего дежурства. После этого он даже немного поседел вроде. Потом рассказывал, как геройски они с сыном обыскивали дом, и как нашли ее на кровати Аскольда. Сначала подумали, что хозяин вернулся и дрыхнет, мокрый и тихий, но потом все стало ясно. Селиванов-младший даже заикаться стал, когда понял – отец его послал потрогать то, что было на кровати. Тронули они ее, значит, собака вскочила, глаза зеленым светятся, и давай драпать с комнаты. В ноги Селиванову намылилась, да, наверно, слеповатой оказалась, ударилась нервно и жалко о колено, затем – к сыну. Сын тоже не пропустил. Тогда она начала биться обо что ни попадя. «Ну, я ее и задел башмаком, – говорил довольный Селиванов. – Скульнула и через моего младшего убежала, сука!»
Дня два ночи на нашей улице были тихими, какими им и полагалось быть. Селивановых считали героями, хоть и в шутку. Потом появился Аскольд. Он хромал на правую ногу и выглядел неважно. Он уже успел промокнуть и, казалось, высыхать не собирался. Вдобавок было начало июня – как раз время дождей. После жары мая небо пригнало к нам грозовые облака, похожие на угрожающую серо-синюю пыль, и дожди заныли особенно затяжные, с молниями, громом и брызгами. Молнии с треском, явно прицеливаясь, били по антеннам и флигелям, пугали детей и ломали деревья, у нас даже поверье пошло: в чей дом больше ударит, тот что-то скрывает… А Аскольд ходил туда-сюда, вдоль и поперек по нашей улице и целенаправленно мок. «Шиферная крыша, не мокро?!» – спрашивала ребятня. Аскольд оборачивался, глядел молча и хромал дальше. Жутко это было наблюдать.
Потом собака завыла вновь. Мы осмотрелись – Аскольда опять нигде не было. Попросили наших героев сходить еще раз, но Селиванов-младший сразу отказался. Пришлось идти другим, так как и старший Селиванов, когда пришло время, почему-то тоже передумал.
Ночь нам обеспечили тихую, но собаки так и не нашли. А наутро застали Селиванова пьяным – тот пил всю ночь вместе с сыном. День был будний, и все спешили на работу, так что поговорить почти не удалось. Узнали от него лишь то, что Аскольда он теперь считает оборотнем. Да, да, так и сказал. Я, говорит, собаку в ногу ударил, а Аскольд теперь хромает. Мы переглянулись недоверчиво, но переубеждать его не стали. «Вечером поговорим, Селя», – и ушли. А когда пришли, ребятня наша нам и заявляет: «Поймали мы собаку!». – «То есть, как поймали?». – «Поймали и побили! Она кровью харкала, когда мы ее отпустили!». – «Отпустили?». – «Да! Она в реку прыгнула и утонула…»
Женщины подтверждали. Была, мол, псина худющая, облезлая, с дрожащими лапами. Некоторым деткам уже влетело по ушам за такое. Право, немного неприятно было слышать, что твой ребенок может кого-то избить до полусмерти, тем более, когда он сам хвастается этим, как подвигом.
Так или иначе, ночью никто больше не скулил. Никогда. Вечер мы провели во дворе Селиванова за небольшим столом, а наутро нашли Аскольда. Он мокрый лежал на кровати в своем доме и умирал. Те два дня, что Аскольд мучился, Селиванов в исступлении искал на нем следы побоев, но ничего не находил. Да и не позволяли ему женщины тревожить умирающего. А Аскольд и не тревожился. Разве только когда пара ребятишек любопытства ради зашла поглазеть на него, он начал кричать и просить помощи…