XAPOH
1
Зима выдалась лютой. Старожилы в местах этих про стужу такую отродясь не слыхали. Вдобавок снегов навалило – до невозможности: только и делали все по утрам, что из-под сугробов тех выгребались. Потом, когда уж миновали все сроки, а зима все не проходила, и сомнение стало брать, пройдет ли когда, враз жара навалилась, льды и снега стали таять наперегонки, а вслед за жарой – разверзлись и хляби небесные.
Маленький, тихий и добрый Коренек напора такого не вынес, а может, просто накопилась у него обида какая, что так долго его подо льдом в заточеньи держали, но только он в одну ночь взбесился, как бык ярый, вздыбился, разорвал чуть подтаявший лед, понаделал торосов, к бесам снес деревянный мостишко, простоявший чуть не полвека, и, сметая дальше все на пути, понесся к матери-речке – похваляться своею силой.
В селе Марьино, что стояло на взгорке, почему вода село и не тронула, оставалось всего-то четыре двора, да шесть человек – остальные либо разъехались, либо умерли – погибало село. Остались лишь те, кому некуда было податься, или кто просто хотел здесь век свой дожить. Но об этом между собою не говорили – незачем выходило.
2
Старик не спеша возился по дому, краем уха слушал голос распоясавшейся речки и думал, что еще никогда Коренек далеко так слышать ему не случалось: ну разливался весной, ну бузил понемногу, но чтобы такое… А еще он думал, что лодка, слава богу, в надежном месте припрятана, и Кореньку ни в коем разе до нее не добраться, хоть тресни! От этой приятной мысли старик даже задвигался шибче: для хорошей рыбалки – лодка первое дело, куда же без лодки.
Он как раз вынимал из печки картошку, когда в дверь постучали негромко и, не дожидаясь ответа, вошли Марья Синцова и Федор Морозов. Постояли немного у двери: Марья обувкой все шаркала об половик, будто подошвы хотела стереть, а Федор (он во всякое время года мерз сильно) на пуговицах кожуха играл – чудно, как на баяне. Старик их не тормошил: раз пришли, значит, дело есть, куда торопиться – так и стоял с горячей картошкой в руках. Потом Марья и Федор молча сели на табуретки, к столу, лицом к старику, Федор снял кепку, пожевал немного сухими губами и, дождавшись, когда старик, наконец, поставит картошку на стол, сказал с расстановкой: «Митрич… Василий Заварза… ночью… помер», – и замолк, внимательно глядя в глаза старику. Старик без единого слова спустился в погреб, принес оттуда бутыль с самогоном, помидоров соленых миску, разлил мутную жидкость по граненым стопкам, молча выпил со всеми, с громким стуком поставил стопку на стол, уперся руками в столешницу, а взглядом в Марью и Федора и сказал жестко и внятно: «Туда, скоту, и дорога!»; потом снова стали молча сидеть: Федор пуговицы на кожухе теребил, старик бороду пятерней рвал, а Марья, подперев худую щеку, то и дело вздыхала тихонько, да охала, неизвестно о чем. Наконец Федор вроде проснулся, налил себе сам из бутыли, но до рта не донес, поставил стопку обратно на стол и высказал, то, зачем вообще они с Марьей пришли:
– Митрич, а ведь Заварзу-то надо бы похоронить. Петро подсобит мне маленько, и гроб к вечеру готов будет. Настасья да Марья все, что положено по их бабьей части, сделают. За тобой дело только. Телефон оборвало, сам знаешь. Вызвать нельзя никого. Да и лежать покойник в дому не должен один, не положено так, не по-людски. К тому же – теплынь. Нужно гроб переправить за речку, а там скажешь Тимофееву Николаю, и на Холодную гору он гроб уже с братьями снесет. Лодка у тебя целая, так что тебе и переправлять. Мы с Петром, когда гроб сделаем, скажем; вместе утром его к речке свезем, на корме твоей лодки укрепим, как надо, все будет лады. Тебе, конечно, решать, а только иначе никак. Решай что ли, Митрич,– и стопку в рот опрокинул.
3
Большим село Марьино никогда не считалось, но дворов сто все же когда-то стояло, это во-первых, а во-вторых – за величиной той никто вроде особенно и не страдал. Все в селе то же водилось, что и за речкой: телевизоры, радио, магнитофоны разные – почти у всякого в доме, телефон имелся на почте… Нормально, скучать выходило некогда, работали – головы не поднять – какая там скука. Вот грязи людской – поменьше имелось и вправду – да разве ж это изъян?
Это потом, когда скурвилось все и разъезжаться народ стал от безысходности, – развал во всем начался, а до того нормально жилось в Марьино, лучше бы и не надо.
За речкой, за Кореньком, находился поселок Кировский; так его этим именем никогда и не называли. Говорили презрительно «ПГТ» или, проще, – «за речкой». Еще говорили «там», но это уже когда совсем сердитые были. Выйти замуж «там», или жениться «за речкой» считалось признаком… высокомерия, что ли… Непонятно, как и сказать.
А за Марьиным стояли леса, да какие… Со всей округи съезжались сюда поохотиться, за грибами да ягодами сходить, да в озерах лесных покупаться – благолепие – словами не передать!
4
Василий Заварза малолеткой из своры таких же, как он, дуроломов ничем особенным не выделялся, может, как большинство, и остепенился б когда, да только вот не успел… Однажды под вечер изувечил он с оравой тамошнего поддатого шакалья какого-то проезжего мужика, а тот от увечий и помер. Получил за это Заварза тюремный срок, да пропал.
После, как отсидел, незнамо где шлялся; вернулся только годов через двадцать-двадцать пять, под сорок, видать, мужику уже стукнуло. Лето только еще начиналось: только-только рожь занялась цвести, грибы первые появились, да сорняки вовсю из земли полезли. И он, значит, с сорняками теми и вылез. Родные его, и мать, и отец, к тому времени померли, дом пустой стоял, заколоченный, но обитать имелось где, ну и ладно.
Чуть не полгода прожил Заварза затворником – из дому разве что в магазин, да в баню за речкой показывался, но ходил всегда гоголем – куда там! А знакомств никаких он тогда не заводил; даже с корешами своими старыми знаться не стал: чудно это было. Да, однако, чего про него знать-то надо, и без всякой его помощи очень скоро узналось: биографию его синим по белому четко на нем прописали. Особенно занимательно она в бане читалась. Мужики зареченские посмеивались, конечно, но между собой, деликатно, – обижать-то, да злить его пока вроде не за что выходило.
Ближе к зиме выправил Василий Заварза себе документы охотничьи, ружьишко подержанное на толковище за речкой купил и стал подолгу в лесу пропадать. Возвращался почти что всегда с добычей, но ни с кем не делился, как другие, – видать, продавал, но где и когда – про то не известно, так, догадки одни.
5
Старик поздно женился. Как со службы армейской вернулся, годов через семь или восемь. Через год после свадьбы родился у них с Александрой сын, Виталька. Хороший парень рос, добрый, тихий такой, ни на кого из родителей характером не похожий. Деревенская ребятня его не особенно за тихость эту в компаниях привечала. Чаще всего оказывался он сам по себе: книжки читал все подряд, в лес мог надолго уйти, да ни с чем возвратиться, с рыбалки таким же манером, – и что он там день целый делал, никому про то не известно – на вопросы все улыбался только; и глядел всегда так, будто в пространстве что вдруг увидал, да молчал.
Вот учился он хорошо, так опять его в классе за это не очень-то жаловали; говорили, с вопросами – не лез никогда, сам до всего доходил, а объяснять что – не сильно охоч, и списывать у себя не давал. Одно слово, – парень со странностями. И хоть странности эти его никому не мешали, а ребята держались от него в стороне; да ему, или только казалось так, все равно это было.
6
Неизвестно, где и когда это вышло, может, случайно в лесу повстречались, может, иначе как, но только Заварзу и старикова парнишку стали часто вместе встречать. Поначалу они просто у речки сидели, да по большей части молчали, глядя в разные стороны. Потом, когда первая пороша упала, стал Заварза Витальку на охоту с собою прихватывать – на денек там, на два, на выходные. А под Новый год и совсем на неделю на заимку ушли.
Александра – та с первого дня из себя выходила просто, все пыталась непонятную эту дружбу порвать,– да куда там… Скандалы стали в доме случаться раз за разом, чего раньше никогда не водилось, только и это не помогло. Парень все больше и больше отбивался от дома, и подолгу пропадал у Заварзы.
И еще меняться Виталька стал, на глазах просто парень менялся. Ведь спокойный до этого был, добрый, улыбался всегда… Ну, нелюдим немножко, так то что ж за беда? А тут дерзости стал говорить Александре, голос на нее поднимать… Учиться опять-таки стал кое-как, а школьных своих знакомцев – вообще сторониться. И так быстро все это с ним происходило, да заметно, что бабы в селе промеж собой стали громко шептаться, и до старика с Александрой, конечно, шептание то доходило своими путями.
Старик до поры в это дело не лез, только со стороны наблюдал. Видать, думал: перебесится парень, осенью в техникум, как раньше еще договаривались, в город уедет, – все само собой и прекратится. Потом только, когда Виталька раз на всю ночь из дома ушел, встретил он Заварзу на речке, что-то коротко зыкнул, воздух рукой рубанул, да пошел, но с тех пор встречи эти пореже сначала стали, а потом прекратились и вовсе.
Только поздно старик в то дело вмешался. Не прошло и недели, как Заварзу от парня отвадили, вернулся он вечером с работы домой, а Виталька его в петле ременной висит, и Александра без памяти на полу, и еще на столе записка солонкой придавлена:
«Папа, мама, больше я не могу. Жить с этим не могу и сказать не могу. Ни о чем сказать не могу. Внутри все болит, и сил терпеть дальше нет. Простите меня, пожалуйста. И его тоже простите. Он тоже не виноват. Просто так получилось. Надо бы мне вам сразу про это сказать, когда все только еще начиналось, да я побоялся. Нельзя говорить такое. И стыд такой перед вами и перед всеми… просто жить невозможно. А теперь уже поздно. А может, и сразу поздно было, я не знаю. Но теперь мне уже не страшно совсем, и скоро не больно будет. Простите. Я вас очень люблю».
7
Старик и Заварза нос к носу столкнулись еще на похоронах, но старик только башкой кудлатой крутил бешено, да зубами скрипел, ни слова тогда не сказал. А дней через несколько сошлись они таки возле ларька. Заварза только рот свой фиксатый ему навстречу ощерил, да сказать ничего не успел. Старик саданул его молча и страшно под дых и дальше пошел, будто муху какую прибил, а этот остался в пыли ногами сучить, да рот раззевать.
На другой раз, когда случай свел (сам-то старик, понятно, встречи с ним не искал), все как и в прошлый раз вышло; разница только та и вышла, что Заварза вздумал… непонятно что: то ли обороняться, то ли сам нападать?.. Да только снова все кончилось, как и в первый раз – старик с молоду силу имел такую, не передать!
Третьего раза не было. Заварза его дожидаться не стал, собрал свое барахло и ночью смотался, даже дом свой не заколотил, только и видели.
8
Лет двадцать прошло, пока Василий Заварза снова в краях марьинских объявился. Но гоголем на этот раз уже не ходил: желтый весь, скрюченный, по наружности – мерзкий раздавленный старикашка. Пришибленный был до того, что когда Митрич на пути у него попадался, семенил изо всех своих сил в обратную сторону; а отчего мандраж его бил – непонятно, старик его пальцем не трогал и не пытался, только зыркал недобро из-под диких бровей, так об это не ушибешься.
Но, видать, совсем плохо приходилось бывшему зеку. Через два дня на третий он то в зареченскую больницу таскался, то в районную ездил, да поздно схватился – помер, и года не протянул.
9
За ночь разлившийся Коренек чуток поуспокоился, и ветер слегка попритих. По всему выходило, что природа надумала все ж таки в русло свое вернуться. Давно бы так.
Солнце только что встало, когда все уже собрались возле дома Заварзы; спустились все вместе на берег, и гроб на тележке свезли, укрепили на лодке, постояли недолго, помолчали; сильно пахло теплой землею, рекою… а еще отовсюду непонятный весенний дух исходил, и от духа этого душу томило и сердце щемило легонько; а река еще сильно шумела, но не грозно уже; пичуги лесные и полевые концерт свой весенний затеяли: заботы людские их не касались и не должны были.
Старик тихим в то утро выглядел, молчаливым еще больше обыкновенного, только все бороду рвал пятерней без жалости всякой. Когда гроб на корме укрепили, сел он на весла, вывел лодку на середину реки, бросил якорь, посидел немного, опустив руки в быструю воду и исподлобья глядя на соседей своих, оставшихся на берегу, потом привстал, аккуратно столкнул гроб с кормы в быструю мутную реку и погреб помалу домой, в свое Марьино.
ПЛЕВОК
Это… фарт мой был просто такой, так… карта в тот день легла, никак мне это иначе не растолковать, да и… надо ли… и кому…
1
Да, так было – не поздно еще совсем, осенью рано сереет, вот и горели уже фонари, и в витринах свет позажигали. А я топтался возле витрины ювелирного магазина и, удовольствия ради, на людей и машины глядел. Нет, конечно, поначалу глазел я на украшения всякие. Зачем? Я не знаю. Хха. Я, правда, не знаю. Мне раньше, когда времена были… другие, ничего такого даже и в голову не приходило, – у меня никогда столько денег не было, чтобы я мог себе такую… такую… такое транжирство позволить. Но если бы вдруг!.. вдруг мне отчаянно!.. захотелось!.. что-нибудь этакое!.. я бы мог… конечно же, мог бы. Оттого, наверно, и желания этого странного, просто так, бесцельно на цацки ювелирные пялиться, не появлялось, не могло появиться – хотя б оттого, знаете, чтобы глазением этим в соблазн себя не вводить. А сейчас… нет, не сейчас, а тогда, в тот день – это будто в музее происходило, где всем любоваться можно, но мысль о покупке чего-нибудь даже и не возникает, и близко. И обиды или там раздражения оттого, что купить ничего невозможно, нет никакого, не может быть, просто чистое удовольствие, вроде как… на звезды глядишь.
Да, так я, значит, торчал возле витрины со всей этой роскошью и глядел на толпу, просто тихо стоял себе в стороне, никому не мешал, и мне приятно так было, спокойно… Знаете, иногда, когда осень, тепло, и все в желтых листьях, и неприятностей нет никаких… так иногда бывает… замечательно так бывает…
А он… он был пьяный совсем… в драбадан… его аж мотало… Молодой такой, крепкий… огромный… одет был шикарно… а матерился и ржал так, что… шарахались все. Он вдруг вывалился из толпы, сунул мне что-то за пазуху, откачнулся, двинул наотмашь в грудь, так что я отлетел, головой и спиной о цоколь витрины ударился… и упал на асфальт, а мразь эта харкнула потом на меня, будто на кучу навозную, будто в мусорный ящик… и пошел себе, ухахатываясь, даже не оглянулся…
Я сидел на земле и чувств во мне никаких особенных тогда не было, не успели они во мне еще образоваться, только больно очень мне было, физически больно, и горечь… такая противная, едкая горечь… бессилия, унижения, беспомощности… А все мимо шли; нет, не смеялись, просто шли мимо – и все. А я сидел на земле, и надо мной украшения всякие сияли, заме… чательные, необык… новенные украшения.
2
Мне, когда я домой еще шкандыбал, вдруг так отвратительно стало, физически отвратительно, точно меня в бочке с дерьмом искупали… Я даже вонь эту мерзкую чуял, такую страшную, невыносимую вонь!..
Потому, когда до дома добрался, тут же под душ полез и все тер себя мочалкой и тер, никак остановиться не мог, только смою с себя мыло и снова тру, тру и тру – думал, кожу сдеру. И вещи, все, в каких был, я в старую простыню завернул, да в тот же вечер на помойку и выкинул, бомжам на радость, видать.
А потом, в постели уже, в темноте, я вдруг вспомнил, как вынул из-за пазухи… деньги, какие-то совсем мелкие заморские деньги, грязные, рваные, скомканные в комок… точно сунули нищему где-то на чужине… и заплакал… как маленький… от стыда… непонятно совсем… И, наверное, с того самого дня… все стало во мне вдруг меняться… необратимо…
Меня на улицу стало тянуть: к калекам, нищим, бездомным… Я стал в их компании бывать, поначалу недолго и изредка, потом все чаще и дольше, приятели появились… Я все старался понять, что заставило их… почему!… Но так и не понял, да и не надо вскоре мне это стало, а теперь уж и совсем ни к чему, потому что однажды я безо всякого понимания просто остался на улице, вместе с ними, остался – и все. Через год, да, так примерно, я в лютую стужу как-то забрался домой – переждать хотел, в тепле пересидеть. Но на меня вдруг опять все забытое навалилось… и вонища такая все время чудилась… жуткая… невыносимо.. и я снова расплакался, как тогда…
Наверно, это смешно, но я до утра еле выдержал… просто насильно себя в квартире держал… и больше ни разу с тех пор даже рядом с домом не появлялся. Ни разу! А к улице я привык. И унизить меня до слез теперь не так просто. Хотя, наверно, не совсем это правда. Мне с тех пор, что бродяжить я стал, унижений и болей пришлось вытерпеть куда больше… и куда страшней они были… и слезы иногда на глаза наворачивались… но это… другое совсем… но это… иначе, не знаю даже, как и объяснить, но только иначе – и все.
НАХОДКА
1
Странный был Васек индивид. Ну сами судите, за полтинник дядьке лысому перевалило, а до отчества так и не дотянул, всегда всем и всюду – Васек да Васек – и деду, и ребятенку. А все оттого, что жил вроде как… в тумане каком-то, вроде как… двинули по башке крепко, да он после этого очухаться так и не смог.
Это с мальства еще такое сделалось, еще с самого первого класса. Что за неудалый пацан, что в порожних мозгах и дряблом нутре творится – за все восемь лет ни единой школьной душе понять не удалось; потому, спустя время, и педагоги, и сверстники рукой на него махнули, смотрели, как на привидение: чудное дело, материализовалось, но не ожило; а родители маетой повседневной сыты были по горло, им не до понимания всех этих сложностей выходило: сыт, одет, не болен – и ладушки.
Ну, кончил Васек восьмилетку, из школы ушел. Никакому, даже самому немудреному делу после того выучиться не удосужился. Искал всякий раз где попроще, да покороче, на подхвате, да на подносе, и зарплата тоже не особенно волновала, лишь бы не доставали. А с места на место перебегал – нефиг делать. Чуть что – так и побежал: санитар в морге, грузчик в сельпо, учетчик на свалке – и все в том же роде и духе. А только куда он ни перескакивал, неведомыми путями небрежливое «Васек» всюду его догоняло. И как только дознавались!
А вот вредных привычек у Васька, странное дело, почти не имелось. Не курил, по пивнушкам изо дня в день не шлялся и женскому полу тоже не особенно докучал. Вот только заболеть чем-нибудь серьезным всегда ужасно боялся и оттого, наверное, брезглив был сверх всякой меры. Например, в общественном туалете за ручку брался только салфеткой бумажной, и после руки драил, как хирург перед операцией. Но какой-никакой бзик у всякого, наверняка, сыщется, так что не в этом суть.
2
Это осенью приключилось. Как раз чудное время «бабьего лета» стояло, а впереди субботний день намечался, и настроение у Васька потому было тоже чудным, замечательным просто, будто в душе костерок тихий горел, и так грел, веселил, бодрил изнутри…
Вышел Васек в своем замечательном настроении за проходную продбазы, где в это время на переборке овощей подвизался, поглядел на жуткую совершенно толпу на остановке трамвайной – и аж передернулся от одной только мысли, что сейчас ему нужно будет трястись и давиться в битком набитом вонючем вагоне, прижиматься к кому-то, кто-то его будет лапать, отпихивать, в морду дышать… И решил Васек возвращаться с работы пешком, благо, не так уж и далеко добираться: если по Горбатому мосту, через яр, то всего-то от силы час – делов куча! Вот и двинул Васек домой не спеша, пешочком, с удовольствием легкий осенний воздух вдыхая, листьями цветными шурша, ягодами ежевики, густо растущей по сторонам, лакомясь и расслабленно размышляя о какой-то совершеннейшей ерунде.
Так, довольный вполне и собой, и всем миром, дошел Васек неширокой, уже сильно растрескавшейся, кочковатой, а местами и выбитой асфальтированной дорожкой до моста, прозываемого в округе «горбатым», за довольно сильную свою выгнутость. Мост был старый, заброшенный, когда-то по нему даже машины многотонные ездили, но уже много лет, как и ходить-то становилось опасно, но «авось», как водится, брал верх над любыми страхами и сомнениями, а потому люд беспечный продолжал им, вопреки всякой логике и здравому смыслу, пользоваться.
Только стал Васек через верхнюю точку моста, густо листьями нападавшими покрытого, переваливать, как вдруг видит: лежит на деревянном, порядком сгнившем настиле… череп, а над ним – деревянный прутик с табличкой бумажной, и на бумажке красной краской крупно написано:
И ТЫ ТАКОЙ БУДЕШЬ
Усмехнулся Васек криво мерзопакостной выдумке, но костерок веселый внутри у него внезапно погас, и опустились на душу густые, промозглые сумерки, и вместо того, чтобы двигаться себе дальше, присел он ни с того ни с сего на корточки и стал пристально страшноватую находку разглядывать. Отчего-то, идиотизм просто какой-то, захотелось непреодолимо, несмотря на естественное вполне отвращение и брезгливость природную, чрезмерную даже несколько, дотронуться, взять это в руки…
Корчило долго – коробило душу от одной только мысли, что просто дотронется… Но внезапно пересилил себя, схватил рывком и… Черепушка – идиотская штука – дешевкой из папье-маше оказалась. Дешевкой! Но только напряг внутренний не прошел, так на мозги и душу наехало, что ничего кроме потрясения необъяснимого в нем не осталось, заглушило даже усмешечку желчную, возникшую было снова, когда понял, что это просто выходка чья-то дрянная.
Вопреки всякой логике достал Васек из кармана пакет, положил в него череп (зачем-то еще даже вместе с плакатиком) и самым скорым шагом, на какой был только способен, бегом почти двинулся к дому.
Дома выложил Васек находку в большую стеклянную пепельницу, поставил ее вместе с плакатиком на подоконник, вымыл тщательно-тщательно руки, будто череп и вправду настоящий был, уселся напротив в низкое кресло-развалюшку и до самых сумерек просидел, будто в ступоре, в дырки-глазницы глядя и надпись дурную краем глаза тоже удерживая.
3
Вообще-то Васек любил в выходные дни подольше поспать, проснувшись, еще несколько в постели понежиться, не спеша приготовить на завтрак что-нибудь вкусненькое, развалясь на диван-кровати, полистать газетенку, ерунду какую-нибудь почитать; потом, среди дня, пойти пошататься по городу, пропустить мимоходом пивка кружечку, забрести в парк городской – постучать в домино с мужичками… Так, в ленивой меланхолии, прожить до самого вечера и, как обычно, лечь смотреть допоздна телек – без разницы что, лишь бы картинки перед глазами мелькали.
Но в тот пятничный вечер Васек никакой телек вообще не смотрел, ночью спал плохо, поднялся ни свет, ни заря и, будто в спину кто гнал, помчался на кладбище, где давным-давно уже не был, больше трех лет, кажется. Долго и тщательно убирал он запущенные родительские могилы, купил перед входом большой букет белых хризантем и поставил в трехлитровой банке в головах между двумя плитами, а потом, понурившись, бесконечно сидел рядом с оградкой в беседке кладбищенской за узким столиком, вино в одиночку пил и слушал внимательно и настороженно ощущения непонятные, странные, возникшие в нем еще со вчера, бередящие, выворачивающие душу. А вечером снова уселся в кресло напротив черепушки картонной и снова, до самого сна, просидел в полнейшей прострации, в пустые глазницы глядючи. И, как и в пятницу, после спал плохо.
4
На работу в понедельник Васек не пошел. Позвонил, сказал, что живот крутит, взял три дня за свой счет и поехал в контору, где принадлежности всякие в скорбное время заказывают. Долго ходил он среди венков, урн, подставок, гробов и прочих печальных вещей, все больше и больше погружаясь в уныние, какое-то уж совсем беспросветное, неизгладимое…
Он не мог ничего понять: здоров, ни на что никогда не жаловался, судьбой своей был доволен, долгов не имел, неприятностей каких-то особенных – тоже… Но что-то вдруг стало канудить, мучить душу, лишило сна и покоя – будто сглазил кто!
Ни с того ни с сего сходил в церковь. Слышал, будто от грехов мирских приключиться такое может. А только и это не помогло. Видно, не в грехах дело было, а в чем тогда – неизвестно.
А душу продолжало канудить, и он снова весь вечер в непонятной тоске просидел перед черепом, не думая ни о чем, не чувствуя ничего, кроме одной безнадежной, неизбывной тоски.
5
Во вторник Васек еще раз поехал на кладбище. Долго сидел удрученный в знакомой беседке, думал печальную думу, потом решительно встал и направился в администрацию, взял у седой секретарши «Правила предоставления участков земли на общественных кладбищах для создания семейных (родовых) захоронений», уселся возле родительского погребения и натужно читал, вникал аж пока сумерки не наступили.
А последний отгул свой Васек использовал, чтобы место в оградке родительской «зарезервировать» и плиту надгробную заказать.
Мастеру совершено было до лампочки, что и кто пишет, а только когда ему надпись (с одной только датой) «Сам себе» заказали, покоробило его как-то, да он ничего говорить не стал, только хмыкнул в усы, да назначил через неделю прийти. На том и разошлись. А Ваську после всех этих дел полегчало несколько, и он даже на радостях в пивнушке какому-то забулдыге пару пива поставил, а вечером недолго совсем перед черепом посидел и, вроде как и всегда, стал телек смотреть.
6
Ну, спустя время, когда и из отгулов не вышел, и дозвониться до него мастеру не удавалось, и из-за двери, сколько не приходили, никто не отзывался, ясное дело, забеспокоились, в милицию позвонили.
Когда лейтенант-участковый с понятыми в квартиру вошли, там – мать моя! – всюду: в прихожей, в кухне и в комнате по стенам венки из еловых веток и корзины с цветами искусственными стояли, а на столе обеденном костюм ритуальный лежал, небольшой крест надгробный и ленты траурные, а плотный лысый мужчина сидел в низком продавленном кресле напротив окна и неотрывно глядел в пустые глазницы черепа из папье-маше.
СТРАУС
Вначале было больно и страшно. Будто наказали – неизвестно за что – и забыли простить. И не захотели простить. А потом он стал страусом. И все страхи, и боль ушли понемногу. И, казалось, совсем, навсегда.
1
ЗПР иногда называют – задержка развития. Это когда твои сверстники болтают уже давно смешные всякие глупости, а ты все молчишь и молчишь, все малыши рисуют уже и лепят, а ты все никак… Это когда ты почти совсем такой же, как все, но только почти.
А ужасное самое, что эту задержку и ты сам, по тому, как относятся, тоже чувствуешь, понять только не можешь, за что, отчего же так!
2
Отставание было совсем-совсем крошечное, так что и читать, и писать, и считать – всему выучился, вот только с логикой выходило всегда плоховато, но школу, пусть специальную, по облегченной программе, закончил все ж таки.
После, когда стал жить в маленькой общежитской комнатке – сам, даже не сразу привык, что больше никто задевать, потешаться, бить и мучить не станет. Но внутри еще долго какое-то гадкое ожидание оставалось, что сейчас войдет кто-то и что-нибудь очередное пакостное и выкинет. А когда стучали, аж вздрагивал. Но понемногу проходить опасения эти стали, и внутри заживало все, успокаивалось.
3
Долго не мог ни к какому делу прибиться, никакой работы не находилось, никак. Очень хотелось, во-первых, чтобы получалось все сразу, сразу и замечательно, но так не выходило, а его, как казалось, донимали за это, подначивали, и смириться не мог, понять, что это нормально, что у всех поначалу так… Слишком уж в интернате досталось, чтобы снова терпеть. А во-вторых, где попало работать не мог и не собирался. Обдирающий руки ржавый и жирный металл, вонючие жидкости, гудящие конвейеры, грохот кузни – все это было ужасно, отвратительно, казалось бездушным и потому – безобразным.
Так много месяцев продолжалось, пока не занесло однажды в парк аттракционов. Здесь и остался работать, страусом, потому что никто не шпынял, не дергал, да и учиться ничему особенному не пришлось: он ходил по аллеям, раздавал воздушные шарики и играл с малышами – все просто и замечательно.
4
Он отчего-то выделил ее, сразу; ужасно понравилась, просто не передать; все замирало внутри, когда видел; иногда переходил потихоньку за ней с аттракциона на аттракцион – любовался; и даже дома светился потом, будто праздник.
Она чуть не каждый день приходила, после обеда, и уже, почти что всегда, до закрытия оставалась. Вот только все никак продойти познакомиться не осмеливался – стеснялся.
Наконец, отважился, и вечером, в свой выходной, дождался у выхода, подошел, протянул темно-красную розу и застыл – безмолвный, смущенный, весь внутренне сжавшись от робости, переживания. Но она ничего, только хмыкнула с надменной улыбочкой, глазки широко-широко открыла, плечиком повела, губками пошевелила, будто сказать что хотела, да передумала, и удалилась, как вроде его и не было; а он следом пошел, поодаль чуть; проводил до самого дома, счастливый и этим – донельзя.
И назавтра пришел. Тоже с розой. И когда цветок протянул, вдруг смутился необыкновенно, еще больше, чем в первый раз, пунцовый такой сделался… даже сам нестерпимый жар этот чувствовал. А она снова хмыкнула, распахнула, повела, гримаску капризную скорчила… Протянула небрежненько:
– Ладно, поклонник, пойдем, где-нибудь посидим. – И пошла себе не оглядываясь, с вялой полуулыбочкой.
5
Пять раз уже виделись. Только она никогда веселой такой не бывала, как на качелях и горках. А так хотелось развеселить, увидеть замечательную улыбку, услышать, как хохочет от удовольствия… Тем более, что не сказал, где работает.
Он подошел неожиданно к ней на аллее в своем страусином нарядном костюме, приподнес галантно всегдашнюю красную розу и внезапно… вместе с шеей снял страусиную голову.
Она сначала совершенно оторопела, как вкопанная замерла, а потом на губах вдруг гримаса прорезалась – чудовищная, уничтожающая, хохотать начала – презрительно, и смотрела, как на пакость какую-то, и стучала себя по лбу, и у виска крутила, и такую гадость сказала!.. Так к выходу и направилась: оборачиваясь, гримасничая и крутя у виска; а он без сил на лавочку опустился и застыл – подавленный, уничтоженный – полуживой…
6
– Ты что, сломался, сломался, – строго спрашивала огненно-рыжая девчушка в замечательном розовом платье, настойчиво теребя его за рукав,– сломался, да? Почему ты молчишь, как рыба! Отвечай!
– Нет, не сломался. – Он, наконец, вынырнул из ниоткуда и мотал головой, не в силах сосредоточиться, осмыслить, кто же это и что от него хотят. Наконец, удалось все же взять себя в руки, собраться:
– Ты глупая, человек сломаться не может. Он не машина,– и внезапно улыбнулся непроизвольно, такая она была серьезная и смешная, – я просто устал, понимаешь?
– Понимаю, конечно. Только почему ты сидишь здесь без головы? Разве без головы отдыхают? Ладно, я вижу, ты уже хорошо отдохнул. Надевай свою голову снова и идем искать мою маму. Я, кажется, потерялась.
– Ну вот, с головою намного лучше. Теперь бери меня за руку и идем, наконец, искать, а то мама, конечно же, вся избегалась.
А тебя каждый день здесь можно найти?
– Почти каждый, я же работаю.
– А выходные?
– Выходные у меня в понедельник и вторник, а в другие дни я обязательно (под ноги смотри), обязательно в парке.
– Я смотрю. Мы тебя здесь тогда в невыходные найдем и будем вместе гулять – я, ты и мама. Договорились?