Мне было пятнадцать лет, когда я, уже не помню при каких обстоятельствах, познакомился с Азанбеком Джанаевым. Его мастерская и скромная квартира были по улице Шмулевича, и часто я ловил себя на мысли, что к Джанаеву иду как к себе домой – мой духовный учитель затмил авторитет моих родителей; большую часть свободного времени я проводил в обществе Азанбека. Редко, даже в стенах мастерской, Азанбек был один. Для гостей он был хозяин и мажордом в одном лице, если мать и жена по каким-либо причинам отсутствовали. Стол скромный или по-царски щедрый отличало высокое предназначение сближать, развязывать не языки, а узлы памяти, впечатлений, умозаключений… Хлеб-соль и напитки были не целью, а средством; в жестких рамках кавказского этикета застолье у Азамбека обретало смысл и значение духовного, но не биологического акта, и кто бы не сидел за столом и о чем бы не шла речь, присутствующих не покидало ощущение какой-то важности или самой необходимости происходящего, даже если говорили о пустяках или больше молчали. Таким «положением вещей» все были обязаны человеческому содержанию Азанбека – слишком большого для одной жизни! Джанаев был большим во всем – каждое его слово, движение, жест несли в себе печать личности. Он был так плотно насыщен прочитанным, увиденным, пережитым, что, казалось, его вот-вот разорвет на куски!.. Его одаренность и таланты обладали способностью цепной реакции умножаться и выделять огромную энергию; ход его мыслей и сами мысли были непреднамеренно обманчивы, ибо хаос, творившийся в нем, был слишком сложен, чтобы выразить его словом даже такого искусного мастера, каким был он сам. И в тоже время он был понятен и доходчив, и это сочетание почти метафизической углубленности и простоты придавало ему особенный колорит и обаяние.
* * *
Есть мужчины от которых несет псиной, даже если псиной от них не несет… Зверь, чуявший по ветру самку за тысячи миль, Азанбек ни на йоту не менялся в присутствии женщины или женщин и был похож на святошу, принявшего обет безбрачия. Он как-то заметил, что из прагматических соображений, дабы продолжался род человеческий, господь уронил по капле нектара в мужчину и женщину, – и эта по-детски безобидная метафора подтверждает мысль о нравственной чистоплотности Азанбека, знакомого с волшебством женской плоти и неопознанностью ее духа, лобовым столкновением составов несущихся на бешеной скорости друг в друга!..
Его жена Вика, просидевшая около двадцати лет в сталинских лагерях и не потерявшая лица и человеческого достоинства, была белокожей, высокой, суховатой, и ее можно было бы назвать классной дамой, если бы не врожденная деликатность и тихий, ранимый голос существа, целиком зависящего от благополучия Азанбека… У них не было детей – что-то сломалась в Вике, и под шафэ, играя в Казанову, Азанбек клялся заиметь ребенка на стороне, хотя все знали, что детьми его были старенькая мать и Вика; мать отличалась от рембрандтовской трогательной бородавкой на кончике носа – бородавка придавала ее лицу трагикомическую пикантность… «Сейчас я тебе подлю», – шепнула она как-то гостю, подливая ему из кастрюли супчика. Плохо говоря по-русски, она, как все матери, говорила глубиной души, в которой, ломая крылья, бились жертвенность и сострадание…
* * *
Его дипломная работа в стенах Ленинградской академии художеств вызвала бурю восторгов и отличные оценки академиков, одним из которых был Иогансон. Джанаев «рассек мечом» вход в эпос, равный эпосу и по мощи таланта и по снайперски точному осмыслению великого наследства сонма безвестных сказителей, взяв эстафету из рук такого титана, как Махарбек Туганов! Хемингуэй в своей «Фиесте» мне кажется большим испанцем, чем Сервантес… Джанаев, не говоря уже о эпосе нартовском, в цветных офортах «Калевалы», «Алпамыша», «Манаса» – эпосах с разбросом этнических и культурных пластов по меридианам планеты – не человек, а медиум – абсолютное доказательство «единства противоположностей» в котле исторического развития и материи, и духа… Он работал над рунами братских народов в начале пятидесятых. В эти годы пришел во ВГИК и был без экзаменов принят на четвертый курс в мастерскую С.А. Герасимова. Мысль “учиться снимать кино” показалась ему кощунственной. Мне он говорил, что «появилось много денег и было лень учиться» – так немилосердно лгал этот честнейший человек скорее всего себе. Он ушел из ВГИКа потому, что ценил опыт освоенный лично.
* * *
Кистью свиной щетины, торчащей в разные стороны, как усы Буденного, кистью негодной даже для покраски полов он работал, как волна, актинией выписывая линии тончайшей филиграни… Оставалось лишь удивляться, как этот совершенно непохожий на живописца медведь достигает маслом эффекта акварели и вдыхает жизнь в безразличную плоскость холста, картона или бумаги, если речь идет о туши, цветных мелках, угле или карандаше… Говорят, хаос в мастерской художника – воплощенный порядок. Возможно. Если идти от противного. Хаос мастерской в Джанаева напоминал хаос богатой квартиры, спешно ограбленной шайкой любителей. В мастерской Джанаева бесценной была даже пыль, ибо и она была свидетелем фантастических превращений, и никакие «шанели» не могли сравниться с гармонией запахов в келье чудотворца! Не говоря уже о том, что любой эскиз, брошенный на пол как неудачный, мог украсить собой и хижину бедняка и дворец шахиншаха!..
* * *
Читал, что в штатах какой-то миллионер, закатив банкет, посадил у входа в свой замок даму, наказав ей каждому из гостей задавать один и тот же вопрос: «Чем интересуетесь?», а ответы записывать в журнал. Гости были именитые. Эйнштейн ответил: «Всем!»
Джанаев интересовался всем! Это была не всеядность дикаря, а любознательность следопыта, пионера, первооткрывателя… Отбор – это второй этап. Первый – как можно больше информации, информации, которая не засоряет, а обогащает сознание, память, механизмы осмысления и применения этого багажа на практике… В его библиотеке, по одной, известной только ему логике, спокойно сосуществовали книга о железных дорогах Америки начала века с факсимильными гравюрами Доре, трактат по индийской философии с путевыми заметками Стуруа, книга о Шамиле с книгой о роботах…
* * *
Конечно, рожденный в семье среднего, а точнее, унизительного достатка, он понимал что такое роскошь, комфорт, понимал, но не принимал и в течении всей своей жизни не дал обмануть себя ценностям дешевым по гамбургскому счету. Как говорят сегодня, для имиджа и то, очевидно, по настоянию жены, Вики, Джанаевы приобрели скромный комплект венгерской мебели с резным буфетом и мягкими стульями, и неудивительно, что Азанбек ворочался на постели и сладко засыпал на своей долбанной кушетке. Ложе с гвоздям Рахметова показалось бы ложем Клеопатры, присядь вы на кушетку Джанаева. Ей было сто лет, она была горбатой, как Квазимодо, ибо пружины ее с треском гуляли, а лысый коврик с намеком на цвет и вязь не спасал от ощущения, что некто внутри кушетки пытается ввинтиться тебе штопором в зад. Столик в мастерской был классический осетинский – круглый, низкий, на трех ножках; стулья, табуретки – разнобой, как и стаканы, ножи, вилки… Ходоки от земли орудовали в основном руками. Где бы не находился человек, хорошо знающий Джанаева, он знал, что с утра до глубокой ночи корчма работает, как часы. Одних дорогих гостей сменяли другие, но Азанбек, войдя в режим автопилота, держался гоголем до последнего патрона, т.е. бутылки, а закрыв дверь за последним гостем, мог, выключив свет, час сидеть и курить, и мыслить. Он любил мыслить и часто повторял, что творческий процесс не прекращается в нем даже в туалете…
* * *
Отдельная тема – Джанаев и алкоголь. За десятки лет, которые я его плотно, трезвым, как правило, он был, помахивая кистью, но после работы взгляд его устремлялся на Бахуса – это божество было ему симпатичнее любого другого наплевательским отношением к любым проблемам бессовестно короткой и циничной жизни. Пил он исключительно водку, а когда приходилось принимать что-либо цветное – молча проклинал на чем свет стоит! Водку пил с религиозным почтением к единственному, чем может гордиться Русь, – при этом, не просыхая, алкашом Азанбек не был. Алкаши пьют, чтобы обрести свое истинное лицо, т.е. рожу, и несуществующую сущность; Азанбек – чтобы перебраться из казарм материального в мир духовный… Пьяные почти сплошь безобразны внешне, в словах и в поступках; Азанбек становился красивым, блестящим рассказчиком, мудрецом, пустившим с молотка сокровища памяти, опыта, таланта, при этом никогда не матерился, с великодушной усмешкой слушал и смотрел на спорящих и ни при каких обстоятельствах не был высокомерен, заносчив, мстителен, завистлив. Его превосходство над многими другими в абсолютной мере выражалось не в амбициях, а в полотнах ошеломляющих его самого. После завершения очередной работы он, делая вид, что ничего не произошло, улыбался, как ребенок, которому вручили подарок, а мысль «неужели это сделал я», прекращала его лицо в маску нашкодившего юнца…
* * *
Втроем, драматург Ашах Токаев, Азанбек и я старым «пазиком» дагестанской прописки ночью ехали из Даргавса – родины предков Ашаха – в город, домой. Ехали хмельными и сытыми, только что встали из-за стола племянника Ашаха, жена которого положила нам в дорогу «хун» – пироги, куски вареного мяса и два трехлитровых баллона араки. Дар в дорогу не прошел мимо внимания Азанбека, у которого, как я понял, открылось «второе» дыхание, и через каждые пятьсот метров пути он, объявив, что здесь святое место, приказывал шоферу остановиться, дабы воздать должное богам, естественно, выпив и закусив. Вскоре флегматичный шофер взорвался: «Что это у вас все святые места на крутелях и подъемах?!» Дорога была узкой, а справа от нее зияла пропасть. Джанаев приказал грешнику молчать, не гневить богов и слушать старших, т.е. его. Когда оба баллона были опустошены, а мясо и пироги съедены, словно мы не от щедрого стола, а из Освенцима, – святые места кончились и всю дорогу до гизельской развязки никто из нас не шевельнулся и не проронил ни слова. На развязке Джанаев приказал шоферу ехать в мотель. «Там что, тоже святое место?» – подколол водила чревоугодника, на что Джанаев как отрезал: «Там водка!»
* * *
У меня сложное отношение к понятиям учитель-ученик, мастер-подмастерье, ведущий-ведомый… Порой хороший учитель не адекватный творец. И наоборот. Не знаю учеников, превзошедших своих учителей шагом, по одной тропе, нога в ногу – алгоритм четко читается в слепцах Брейгеля… Может, поэтому мы не знаем громко известных в свое время современников совершенно неизвестного в то время Баха, и нам плевать на общественную деятельность Папы, заказавшего Сискстинскую капеллу Микеланджело…
Джанаев никогда никого ничему не учил. Посвященными рождаются!
* * *
Я перечитал труды хрестоматийных философов и потерял к ним всякий интерес, пропахав Сократа! Люблю спирт неразбавленным.
Велика череда великих писателей. Как-то перед моим уходом домой, Джанаев извлек из обоймы книг на полке своей библиотеки серый том, и без слов ткнул его мне в руки. Роман Кнута Гамсуна «Пан» я читал всю ночь, а утром вернул книгу Азанбеку. Он молча вложил ее на место, а через неделю-другую отправил меня домой с «Мистериями» Гамсуна. Третий удар нанес спустя еще какое-то время – это был «Голод» нобелевского лауреата, который «на слуху» прошел по жизни пособником фашизма…
В детстве, в гостях мне дико захотелось выпить воды, и на кухне, схватив алюминиевую кружку, наполненную до краев живительной влагой, я махнул граммов триста неразбавленного спирта. Отец вызвал «скорую».
Гамсун был водой, оказавшейся на поверку – спиртом!
В мастерской, на старом бездействующем монтажном столе стоял магнитофон «Днепр-3». Сегодня на этом мамонте только колоть орехи, а в пятидесятых предмет гордости хозяина и зависти прочих «хилял» смотрелся как шедевр радиотехнической мысли – круглая шкала с круглым индикатором, зеленым, как глаз барса освещенный вспышкой света, и звук, похоронивший амбиции вчерашнего патефона – впечатляли!.. Никогда Азанбек не включал его, чтобы создать колоритный фон для застольных оргий. Возможно, свои записи он слушал один. Как-то поздним осенним вечером он включил магнитофон, и от начало до последнего метра бесконечности я, умирая, прослушал «Пассакалию» Баха. Жернова Молоха перемалывали галактики вселенной, и я понял, почему Гамсун презирал сюжет, а Платон был вечно вторым!..
Джанаев никогда никого ничему не учил. Великий учитель!
* * *
Джанаев и эпос. Эпос сотворил Джанаева. Джанаев творил эпос. Это единство было родственным, равновеликим, монументальным! Монумент не терпит деталировки – она внутри него, как металл и драгоценные камни в руде и кимберлитовых стволах, а не в слитках или украшениях на прозрачных и призрачных подиумах ювелирных магазинов. В глубинах, а не на поверхности драматургические узлы, истины, откровения и тайны в произведениях мифолога Гомера, историка Плутарха, философа Сократа, драматурга Софокла, поэта Овидия; безвестных мастеров грубо тесаных дольменов; создателей парящего над землей Парфенова, вросшего в землю Колизея, древних терм и амфитеатров, поражающих в течении веков воображение сотен поколений людей масштабом, гармонией форм и пропорций, их магической соразмерностью и простотой, простотой мнимой, ибо в этой простоте циклопический труд интеллекта, интуиции и провидения гигантов, проложивших мосты между материей и духом, и для колесниц Цезаря, и для дымящихся баллонов болида Шумахера, и для сумасшедшей мощи двигателей, космических динозавров, перекрывающих своим ревом рев Иерихона!
Никто не пишет частушки гекзаметром, картина презирает багет, а настоящая женщина – макияж и украшения; никакие напитки и яства не заменят нам воду и хлеб – эти замечания, пусть косвенно, имеют отношение к теме эпоса – эпос не расчленишь, не расшифруешь, не отшлифуешь, не перепишешь… Скала до звезд, взорванной – всего лишь груда камней. Тысяча кроликов – еще не слон. А всякая попытка превратить тотем в таблицу умножения вопиет, что объект и субъект – антиподы. Здесь причина обвальных провалов театральных постановок и фильмов, замахнувшихся на шедевры пращуров топором, вроде бы способным рассечь кентавра на два понятных для современника существа… Когда читаю какой-нибудь искусствоведческий опус, вспоминается Шифрин, комментирующий в роли музейного экскурсовода «Кающуюся Магдалину» под хохот сотен зрителей зала и миллионов зрителей телеэкрана. В таких случаях, кстати, бывает и анекдот, в котором один, в сердцах говорит другому: «Да видел я эту Италию! Сапог сапогом!» Становится понятным, что Италию человек видел или на глобусе или на карте… «В чем секрет гения Коста Хетагурова?» – спросил некто академика В. Абаева. Ученый, возмущенный невежеством вопроса и вопрошавшего, резко ответил: «Откуда мне знать?! Есть такие люди…» Джанаев был одним из «таких»… Его землепашец, идущий за сохой словно вырастает из вздыбленной горбины земли, и возникает ощущение, что соха в тверди – по рукоять, а вол и пахарь – силы былинной! Его летящий на коне Батраз, летящий под углом идущего в пике бомбардировщика, летящий меж черных скал к лаве света, словно в мрак ударили тысячи молний – апофеоз натиска, штурма, победы! Захватывает дух, когда словно с вершины видишь, как внизу, вокруг гигантской горы в четком ритме осетинского симда танцует цепь воинов и в этой цепи – метафора единения, коллективной воли, мужской дружбы! Продолжая тему, Джанаев пишет полотно с повтором сюжета и ставит точку тремя всадниками, и хотя мы не видим их лиц, веришь – застыв, они восхищенно смотрят на танцующих. Восхищенно глядит на танцующих воинов и легендарный Батраз из последней серии работ по нартовскому эпосу. Батраз создан крупно, с тщательной орнаментальной прорисовкой амуниции воина; его посадка на скальном выступе горы, грация с адресом к шедеврам Микеланджело и Родена, а в литературе – к лучшим мужским портретам Хемингуэя, потрясают, а когда впиваешься взглядом в лицо героя, в сознание закрадывается крамольная убежденность, что если вообще на земле возможен эталон мужской красоты, то он один и он на полотне Джанаева…
Работа «Аланы в походе» у Джанаева – премьерная. Он знакомит нас с кодексом военно-политического и экономического институтов алан. С иерархией ценностей общинно-родовой, сословной категорией, а в типажах персонажей чеканит архетип далеких предков… Богатые одежды, доспехи старейшины, вождя в центре композиции; пафос физической мощи в каждой фигуре… Из мира – амазонка с ребенком и непокрытой грудью, суровая решимость в лице женщины сродни и образу жизни племени и почетному предназначению быть ей если не мечом, то его ножнами…
Насколько мне известно самым ошеломляющим танцем мира является кавказский быстрый «лезгинка». Молниеносностью! Кинжальной остротой положений! Чеканной четкостью рисунка! Количеством непредсказуемых комбинаций! И ни один из известных мне художников не передал красоту этого танца так, как это сработал в графике Джанаев. У него танцуют двое юношей – пики ног втыкающиеся в твердь земли! Орлиный взмах рук! Бешеная работа мышц, угадываемая под тканью одежд! Рубленный ритм. И все это поймано художником в миг, когда танец – взрыв!
Охотиться можно, сидя в засаде. У Джанаева в «Охоте на туров» – с высоты птичьего полета и с проекцией на зияющий зев пропасти – тур не убегает, а ветром несется к кромке пропасти, и ветром за ним несутся трое всадников, хищно пригнувшись к крупам своих коней. И не остановить ни обреченного на погибельный прыжок тура, и не осадить перед кромкой пропасти коней – и жертва, и ее преследователи через мгновение–другое улетят в бездну, решимость, с какой завязалась драма азартной игры, уже за гранью и кипящей в каждом существе жизни, и неминуемой смерти!..
Ахсар и Ахсартаг. Два брата, заколовшие друг друга мечами, не зная, что они – братья! Оплакивающая их Дзерасса – воплощенная грация; вытянувшись свечой и вскинув руки, она вопрошает небеса, в которых на трехногом коне Арфане завис Святой Георгий… Бездыханные тела братьев, несчастная Дзерасса и смеющийся небожитель. Смеющийся! Смех над метаморфозами смертных?!
В кипельной белизны пачке актриса Цецилия Джатиева словно снежинка; подобно айсбергу, скрытой громадой пугает Коста с холста Джанаева…
Два полотна – «Бой с небожителями». На одном – нарты с копьями и мечами, обращенными в небеса, и несущаяся на них с неба колесница богов… Боги, как положено богам, конкретны и эфемерны, они есть и их нет, но они всемогущи и борьба с ними бессмысленна. На полотне, продолжающем тему – поле с поверженными нартами. Полотно монохромное; две трети полотна закрыты тяжелыми тучами, в кинжальных просветах которых не свет, а остывающее слово… Поле плотно покрыто трупами, но на земле не фарш, а тела, и каждое персонально и позой, и размерами, и хотя почти все воины обращены лицами к земле, можно говорить о галерее типажей, образов, характеров – идея общего в едином и единого в общем звучит здесь философской тезой, а над ней, как гимн и реквием, бьет в набат мысль о величии подвига и о непомерности цены, которую приходится платить смертным в борьбе, от рождения до смерти!..
* * *
Тема силы у Джанаева – обоюдоострая! Вот он пишет великанов: великаны точат ножи о камни в пещере… Огромная мышечная масса, рты с почти вывернутыми наизнанку чувственными губами, узкие лбы, глаза, в которых алчность и покой безнаказанности… Сила вне интеллекта, духовных упражнений; сила, далекая от основ морали, у Джанаева теряет в качестве и остается тараном! А вот герой эпоса, малыш поднимающий копьем в воина в доспехах, вызывает чувство гордости, потому что в юнце растет и вырастет человек, а не животное…
В канонах вечно проклинаемого модернистами реализма исполнены многие работы Джанаева, например, «Пересчет овец», «Молодой чабан», «Вывод невесты», беглые зарисовки осетинских аулов и деревень, но в каждой из них суровая поэтика горской жизни – поэтика грубого помола и сермяжного вкуса: она не для эстетствующих гурманов, не для туристов и прочей праздной братии, она – для внутреннего пользования, для тех, кому греет душу и зола под родным очагом…
* * *
Людей он «вычислял» точно, какие бы мутации и прочие превращения не происходили с объектом в процессе жизни. Случай из «дипломатической» практики. В Союзе художников республики было два члена, которые ненавидели друг друга адово, и все об этом знали. Однажды один из них, назовем его условно «икс», отправился с работами на зональную выставку в Ростов, где его спросили о его отношении к личности и работам персонального врага «игрек». «Иск» вылил на «игрека» помои грязи! А «игрек», наученный Джанаевым, на подобный вопрос в адрес «икса» охарактеризовал последнего, как прекрасного человека и выдающегося художника! Сие дошло до ушей мистера «икс», и он заявился к мистеру «игрек», как к лучшему другу, а вскоре на очередной выставке появились их совместные работы…
* * *
Людей, к которым тянуло его, было мало. Людей, которых тянуло к нему – несметно много. Человек попавший в магнитное поле этой личности был обречен если не молиться на нее, то ее почитать, и многие из таковых – до конца своих дней… Например, я. Мой диалог с Азанбеком не прекращается ни на миг, хотя его нет рядом вот уже четверть века… Помню с каким пиететом относились к Джанаеву громовержец Вучетич, Орест Верейский и еще целый сонм сильных мира сего от искусства. Он был своим в любой компании и как-то заметил мне: «Людей надо принимать такими, какие они есть!» Это не конформизм, это убежденность, что если материя и состоит из атомов, в сложносочиненном предложении жизни лучше ставить не точку, а многоточие…
* * *
У Азанбека был друг по фамилии Латышев. На одном курсе они учились в академии. Латышев, звали его Николай, жил бобылем на окраине Грозного, в домишке, напоминающем сборный финский. Помню, с какой гордостью, когда мы с Азанбеком приехали к нему, Николай показывал нам последнее – цикл картин «Ленин в Шушенском». Ленина я не запомнил, а вот сибирские избы в девственных снегах и сугробах на фоне изумрудной тайги… Дворы, сени, веранды, ставни, коньки, наличники, кровли в стеклянных ресницах сосулек, тонкоструйные дымки, вертикально уходящие в православные небеса, сиротливые маковки церквушек, аккуратные срубы колодцев, и все это в безлюдье – я, как видите, помню и по сей день…
Латышев нанес Азанбеку ответный визит. Договорились, что на моей «шестерке» едем в горы, на природе пообедаем и счастливыми вернемся в город. По каким-то причинам я этот выезд сорвал. Золотые люди и верные друзья ждали меня до упора – я приехал к Джанаеву под вечер. Объяснился. И сказал, что ничего страшного, поедем завтра. «Завтра будет не то», – бросил Азанбек. На завтра мы поехали в горы, обедали в придорожном ресторане. Вернулись под вечер. И Азанбек, и Николай, и я были довольны. Когда ставил машину в гараж, вспомнилась фраза Азанбека «Завтра будет не то». Какая-то мистика – но он был прав!..
* * *
Я сдал вступительные экзамены, был принят в институт и собрался ехать на учебу. Зная по собственному опыту, что у многих студентов возникают проблемы с жильем, Азанбек отписал мне письмецо с адресом и заверил, что по этому адресу меня примут, согреют и постелят. Хозяйка квартиры, Третьякова (имени не помню), училась с Азанбеком, она его друг и все у меня будет хорошо!
В Москве я определился в общежитие, протекция Азанбека оказалась излишней, но этика обязывала с букетом цветов нанести визит Третьяковой и передать ей приветы от своего по «альма-матер»… Дом в районе Банного переулка оказался одноэтажным, кирпичным, дореволюционным. На звонок в облупленных дверях с темной бронзовой ручкой появилась высокая, стройная, худая, немолодая женщина в длинном до пят сарафане и мягких чувяках. Выцветшее от забот лицо русской мадонны исполненное Дюрером, непричесанные до плеч волосы неопределенного цвета, прямой взгляд серых глаз, тонко очерченный абрис губ. Когда я сказал, что я от Азанбека, она вихрем увлекла меня вовнутрь и в трех комнатах, идущих «вагончиком», я увидел с десяток ребят и девчонок моего возраста – стоя и сидя за мольбертами все они писали что-то маслом, а я с Третьяковой оказался в большой темной кухне с горкой чисто вымытой посуды, но и на кухне пахло маслом, и сквозь – бессмертным духом коммуналки… Цветы, на миг прижатые к груди, тут же оказались в вазе… «Господи! От Азанбека! Я его не видела вечность и наверно никогда уже не увижу, как он там?! Это мои ученики – студенты и вольнописцы. Вы не голодны? Боже, Азанбек!» «Кибуц? Частный пленэр?» – я терялся в догадках, ее унесло в память об Азанбеке, и какое-то время, говоря, мы с ней не слышали друг друга… Не знал, что было между этой женщиной и Азанбеком в стенах академии и что было потом. И было ли «потом»… Мне она показалась девушкой, которая узнав от старших подруг, что ее ждет в поединке с мужчиной, залившись румянцем, поклялась: «Никогда в жизни! Только через мой труп! Это невозможно!» Очевидно, через Рубикон она так и не переступила, а если переступила, то сожалеет об этом по сей день – в борьбе с природой, с ее неминуемой заданностью, она победила – эта редкая разновидность чистоты, вероятно, потрясла Азанбека, и она на всю жизнь осталась для него иконой.
Он, конечно же, понимал, что девственность не в целости плевры и можно не владеть мужчине женщиной, а женщине мужчиной даже на пике близости! И он, предавая ее в других, не предал ее в боге, если прислал меня к ней своим доверенным лицом… Я был слишком проницателен и мне стало страшно и больно за нее, и я гордился ею. Симптоматично – «Третьякова»…
* * *
Как сам Создатель он чувствовал фактуру и свойства материи; до пляски капилляров – анатомию человека, и десятки лет рисовал лошадей, пока не стал одним из лучших в мире интерпретаторов этой скачущей братии. Твердо и легко владел линией и, не отрывая карандаша от бумаги, мог за минуту набросать батальную сцену или парой штрихов – портрет. В этом аспекте бесценен, очевидно пропавший без вести, самодельный блокнот Азанбека, на полупрозрачных листках которого он кадровал планы своего фильма.
Помню, после глубокой затяжки он коротко задумывался и карандаш плавно или, прыгая, как комар, отправлялся в неведомое путешествие – из чехарды точек, крючков, линий творились миниатюрные шедевры и, швырнув изрисованный блокнот на стол, можно было подобно Клеру сказать: «Мой фильм готов. Осталось его снять»…
* * *
«Хочешь, я со спины нарисую полуобнаженного человека, и ты мне скажешь, какой он национальности?» – сказал как-то он. Это высший пилотаж. Спина – не лицо. Анатомия – не психоанализ. Но Джанаев мог двумя-тремя штрихами добиться такой глубины и законченности, за которыми был виден не только талант, но десятки тысяч часов вдохновенного труда, чтобы линия – элемент формы, стала пространством содержания. Все под его взглядом и руками имело место, биографию, родину. Как-то в беседе он, перечисляя осетинские фамилии, давал характеристики каждой из них и не ошибался, хотя эта работа для генетиков и историков… Профессор истории М.М. Блиев, увидев полотно Джанаева с делегацией осетин в Петербурге на предмет добровольного присоединения Осетии к Российской империи, был приятно удивлен знанием художника и возрастного, и социального, и культурного аспектов членов осетинской делегации, их точным количеством, и уверен по сей день, что Азанбек знал и фамилии персонажей своей работы, попутно отметив, что наличие в делегации подростка было по протоколу канцелярии МИДа тех времен обязательным.
* * *
Он часто сетовал, что живописное полотно не обладает динамикой кинематографического действа. Зная специфику родовой условности жанров, он знал, что динамика существует и в полотне, но она ему казалась «статичной», малоэффективной, требующей подготовки, элементарно, образованности от зрителя. Зная магическую прелесть живописи, верный изменник, как на прорву выразительных средств, он поглядывал на кино. Много ли греха, коль хочется, очевидно думал Джанаев, решив экранизировать рассказ немецкого писателя, барона Икскуля, симпатичного ему не столько громом геральдики, сколько любовью к Кавказу и минимумом суффиксов и прилагательных в прозе, похожей на кладку сторожевой башни… Рассказ назывался «Святой горы Тбау»… Никогда не говорил с Джанаевым на предмет, почему он решил экранизировать именно эту вещь. Думаю, из-за остроты положений и высокой цены за «преступление и наказание» в контексте морально-нравственных и этических устоев жизни горцев, в которые Азанбек, сын своего времени, верил, которые любил и ценил, как высшую мудрость не этапа, а жизни как таковой, как бы не вторгались в эту жизнь цивилизация, идеология и прочие химеры свойства не сущностного, а «машкерадного»… Если это так, то понятна стилистика фильма – грубая, лишенная внешней поэтики действительность, принципиальное равнодушие к псевдовыразительным средствам, заложенным в возможности камеры, актера, монтажа, музыкально-шумовой партитуры как «искусства кино»; чтобы в фильме явилась натуральность без полутонов и загогулин, поглощающих удар или ласку, как вата, которой обносят комнаты сумасшедших, чтобы в экстазе они не повредили свои конечности…Любовь и ненависть, кровная месть и спасение через прикосновение к груди чужой матери, страшная развязка и осмысленно-бессмысленная жертвенность человеческой жизни на фоне гор, ветра, реки и ледников, у спартанского очага в каменной ловушке сакли, но и немеркнущие идеалы чести – последнего форпоста перед бездной, за которой все человеческое обречено на вырождение, забвение, пустоту… Джанаев в Икскуле разглядел Лютера расставшегося с иллюзией реформ, беспомощных перед дилеммой первородного греха и борьбы с ним каждого, кто рожден, и значит, на эту тяжбу – обречен!..
И в окружении подвижников Джанаев знал, что отныне он Робинзон на голом острове отчаяния, выдумки, находчивости и выдержки. Вторая комнатка его мастерской была завалена реквизитом к фильму: что-то аккуратно висело, было уложено, что-то валялось – бурки, башлыки, черкески, папахи, сапоги, чувяки, подпруги, пояса, плетки, пистолеты, кинжалы, кухонная утварь – таганы, щипцы, горшки, кувшины, чаши, рога, всякая всячина, нужная и нет. С удивлением отметил, что этот великий художник, еще и великий ремесленник. Где он научился шить, строгать, клепать, ковать, орудуя кожей, металлом, материей, деревом и еще черт знает чем – искусно, со знанием дела, скажем, с абсолютным знанием тектоники аула, сакли, экипировки всадника и коня и еще ряда вещей составляющих бытовой ангажемент и интерьер горцев времени, в котором сам Джанаев не жил – жили его отцы, деды и пращуры… Чехарда раритетов, собранных по театрам и домам близких, друзей, знакомых и незнакомых людей, под руками и в аранжировке Азанбека обретала одному ему известный порядок… Часто актеров одевал он сам, был архитектором и дизайнером пространства попавшего в кадр; сам был гримером – клеил бороды и усы, брил черепа, накладывал тон на лица и руки, в случаях исключительных – изыскам макияжа предпочитал естество фактуры, фактуру естества… Актерам объяснял разницу между позой и грацией; походка, посадка за столом, на коне; прием пищи, молитва, ругань, смех, ранение и смерть всегда читались в острых гранях положений, характера, типажа, задачи!.. Когда что-то не получалось, он извинительно улыбался, словно доверил сокровенное, а его обманули; никогда не ругался; обладая всеми приемами воздействия на актера, объяснялся, как турист, не знающий языка страны пребывания, но если оппонент был туп, амбициозен и хамил – прощался с ним раз и навсегда! Подобное, хотя это было бы катастрофой, грозило и главным персонажам фильма, и, зная Азанбека, они спорили с ним, как дети с влюбленным в них отцом…
Джанаев снимал «Осетинскую легенду» пять лет. Основная причина «долгостроя» – не было средств. Денег, которые он зарабатывал сам как живописец и график, катастрофически не хватало. Поддержки, и прежде всего, финансовой со стороны местного правительства и меценатов не было. Был одержимый сам Азанбек, небольшая группа людей, поверивших в него, и был народ, простые люди, предгорных сел и горных аулов – они помогали чем могли: хлебом-солью, лошадьми; позарез был нужен транспорт, бензин, костюмы, утварь – всего не перечислить… Поразительно, каким образом удалось Азанбеку добиться ощущения, что фильм снят в кратчайшие сроки, одним оператором, одной камерой на пленке одной оси, на базе современной по тем временам студии, если фильм снимался на кусках и ошметках пленки разнокалиберной, с характеристиками и без; пленки купленной, выпрошенной, контрабандной, порой, катушкой в жалких метрах для нужд рентгенкабинетов, достаточных, чтобы снять микроэпизод, а радоваться – словно отсняты последние кадры фильма…
Как можно было добиться стилевой цельности от первого кадра до эпилога, если операторов, в основном со студии кинохроники и кинокомплекса, было на фильме с десяток, работали «на подхвате», в свободное от своей основной работы время; на подхвате были актеры театральные и «с улицы»… Дубли из-за бедности практически не снимались, и всегда чего-то нахватало, кто-то подводил, кто-то опаздывал, кто-то болел, кто-то неистово спорил, кто-то предавал и смывался, а кто-то мешал и строил козни, и всех, кроме Джанаева преследовало ощущение, что от нечего делать снимается капустник, дурная импровизация на тему, а, проще – баланда… Да, все было так. Разная пленка проявлялась и печаталась в разных режимах, геройские усилия всяческого свойства часто уходили в брак; в силу разноименных обстоятельств неделями, а то и месяцами не снималось ни кадра; не всегда под рукой были даже исполнители главных героев фильма – директор детсада Клара Джимиева и рабочий завода «Электроцинк» Ахсар Калицев. Опустив капризы погоды, скажем еще о низкой технической оснащенности фильма – но нет худа без добра. Возможно, эта бедность помогла фильму пройти по экранам принцем в рубище, но не нищим в одеждах принца… Ленты Гриффита и Чаплина, документалистов Флаэрти и Ивенса, Вертова и Шуб, ставшие классикой, тоже снимались без классной оптики, телескопических кранов и бесшумных камер с регулировкой хода и набором спецэффектов… Сам Джанаев был убежден, что успех любой ленты не в технологическом беспределе, а в мозгах создателей произведения, что и подтвердил своей «легендой»… Фильм получился простым и мощным, без наворотов, отвлекающей деталировки, псевдопсихологических изысков и без всяких усилий потрясти воображение зрителей.
Работа над фильмом близилась к концу, и какая судьба ждала его, знал один бог. Для триумфа и по тем временам нужна была союзная крыша, ошеломительная раскрутка с рекламой, зазывалами и бесплатной водярой для взрослых и мороженым для детей и подростков у входа в кинотеатры… Второй и последний вариант – тихий показ в сельских клубах республики с уходом ленты в забвение…
Случай или закономерность – в начале шестидесятых, в купе поезда «Москва-Орджоникидзе» я познакомился с главным редактором Госкомитета РСФСР по кинематографии Тимуром Ивановичем Гваришвили и рассказал ему все, что нужно о Джанаеве. Рафинированный интеллигент, в прошлом, насколько мне известно, атташе по культуре при посольстве СССР во Франции, внимательно выслушал меня и пообещал выделить час для знакомства с Азанбеком. На походном проекторе времен войны Отечественной, Азанбек показал высокому гостю несколько фрагментов своего пока беспризорного фильма. Азанбек и все, кто еще был в это время в мастерской художника, за минуту до прихода гостя встали из-за стола и были самым бессовестным образом пьяны, и я решил, что судьба фильма предрешена, но к чести гостя, вынужденного долгие годы убеждать гостей нашего посольства во Франции в недостижимости высот нашей культуры на многочисленных приемах, где после третьей все пили как сапожники, а к лимузинам ползли на карачках – пьяная оргия Джанаева и компании была с лихвой компенсирована впечатлением, какое на главреда произвели судьбоносные эпизоды любителя от кинематографа… Фильм плановой единицей был введен в скрижали, в том числе и финансовые, свердловской киностудии, завершен под ее патронажем и «лейблом», растиражирован, сдан в прокат и продан в десятки стран Ближнего Востока… В кинотеатры Осетии, как выяснилось и братских республик региона, везде, где шел фильм, люди ломились «шагая по трупам»… Это был триумф! Жаль, что фильм увидел свет в разгар холодной войны и не потряс сердца зрителей Европы и Нового Света – своей безыскусностью, бессмертным пафосом любви, энцикликой кавказских гор, истинной родиной вестерна, которому бы позавидовали Джон Форд и Гарри Купер! Задним числом на фильм была составлена смета и, хотя фильм принес миллионы, верная себе страна Советов заплатила создателям шедевра копейки, а воодушевленный победой Джанаев положил свой воловий глаз на экранизацию еще одной вещи Икскуля, повести «Названные братья». И у него не было бы никаких проблем, если б законы прибавочной стоимости у нас работали, как на Западе. По великой наивности Азанбеку думалось, что после успеха «легенды» деньги польются в кошелек рекой прямиком из цехов госзнака, а приказ о выдаче заветной суммы подпишет очередной генсек, президент или сам Господь Бог! Подобного не случилось, и в годах уже семидесятых, вздохнув и подсчитав свои законные, слабеющими руками пенсионера ухватился за тяжеленный молот и, шатаясь, падая с ног, замахнулся на «братьев»…
* * *
Всепонимающий, Джанаев был человеком принципов. Основополагающим он не изменял, оставался им верным до конца. В его сознании любая власть отождествлялась с насилием. Поэтому он был далек от власть придержащих. Из всех ругательных слов его рабочим было «подлец». Автор этих строк живой свидетель тому, как Азанбек на протянутую для рукопожатия руку свою увел резко за спину и отрезал: «Подлецам руки не подаю!» Только на закате лет его представили к званию народного художника РСФСР. Я плохо разбираюсь в иерархии званий. Джанаев ступени этой иерархии презирал. Он был слишком большим, чтобы уместиться в любой сомнительный трон, тем более в трон официального признания. Убежден, что десятка его работ было достаточно, чтобы объявить его академиком – но это ли важно? Контуженный на фронте и частично потерявший при этом слух, потерявший речь после операции на горле и потерявший всех своих близких, он жил, как спартанец, ел в столовых общепита и неистово работал.
Повторим, его фильм был воспринят, как работа мастера. Во ВГИКе Джанаев проучился год с ощущением, с каким учитель садится за парту начального класса… И только дома, в Осетии, его триумф был не виден… Так, отвернувшись от вулкана, любуются тщедушным костром. Но стихия есть стихия!..
Джанаев был поэтом. Скульптором. Живописцем. Графиком. Кинематографистом. Любил стиль и смеялся над модой. Осуждал облегченность человеческого существования. Однажды устроил скандал горячо любимой матери за то, что на деньги, приготовленные для холстов, ватмана и красок, она купила ему пиджак и носовые платки. Но даже небритым он никогда не выглядел неопрятным, «зачуханным». И был рад, чисто выстиранной, отглаженной рубашке. Туфли натирал кремом с тщательностью кавалерийского офицера. Подстригая усы, добивался абсолютной их симметрии.
Уважение к старшему было для него табу. Отправления обрядов и обычаев тоже. Пантеист и язычник, скромно, но всегда отмечал праздники предков, молясь всем богам, и каждый его тост был шедевром устного зодчества, полным вдохновения и неповторимости, какие свойственны натурам, свободно владеющим арсеналом выразительных средств, а не набором шаблонов на любой случай…
Проблему национального самосознания, национальной гордости он решил еще в юности – на всю жизнь: надо быть человеком! Поэтому был любим всеми, кто постиг, на какой нравственный пик поднялся этот человек без гнилых подпорок шовинизма, который для него был синонимом невежества…
Он любил Осетию. Любил Владикавказ – старик превращался в ребенка, листая страницы своей памяти… Его раздражала бездарность «отцов», нахрапом уродующих лицо города, когда-то одного из самых красивых и запоминающихся на Северном Кавказе.
Помню он подошел к киоску купить газеты и журналы. В старом пальто и стоптанных ботинках, он был похож на старьевщика, и стайка молоденьких студенток брезгливо посторонилась – они были во всем импортном и шаманили своей юностью и тряпьем… Мне стало их жаль…
Вспоминаю наш приезд в Ленинград, прогулку по коридорам и классам академии, в которой он учился. Гулкая тишина коридоров, высокие стрельчатые окна и его медленный взгляд, безнадежно ищущий в этом готическом дворце свою юность…
Не все люди похожи на себя… Похожесть – понятие мнимое. Верю в персональность даже амебы. Люди подобные Джанаеву – с тысячу лиц. Вглядываясь в объект внимания, он был похож на врубелевского Пана. В действии – на Пикассо, в покое – на цыганского барона. На одной из ранних фотографий, где ему лет пятнадцать, он похож на молодого Гайто Газданова. На пороге шестидесяти – на Эйнштейна. Незадолго до конца – на затравленного бизона. С полуопущенной головой он ходил по двору мастерских, заложив за спину коряги рук, сцепив на замок пальцы. Взгляд внимательных и в тоже время не видящих никого и ничего глаз пугал отчужденностью. Жизнь вероломна. В юности она кажется бесконечной… Есенинское «но и жить, конечно, не новей» почти цинично – феномен жизни не поддается никакой аналитической крамоле; но ведь действительно «не новей», если корабль идет ко дну вместе с парусами, компасом, ромом, солониной, золотыми слитками и томиком библии… И надо ли было твориться, если суждено раствориться, загнав галактики в горсть праха…
* * *
Я никогда не бросал на весы жизнь какого-либо существа, тем более человека. Но да простят меня миряне, есть люди знакомые мне лично, жизнь которых, их проблемы, радости, горести и страсти меня волнуют, как нищего цены за баррель нефти на бирже Уолл-Стрита.
…А вот смерть Азанбека Джанаева, убежден, преступление высших сил перед всем человечеством. И понимая, что ничего вечного нет, хочется, чтобы такие, как Азанбек, жили вечно и радовали даже мыслью о своем существовании… Говоря о весах я лукавил. Они у меня есть, и втайне от всех я вижу, что память моя о Джанаеве на весах моих зашкаливает и тяготеет к бесконечности…
«Много человеческого!» – играя в монстра, патетически восклицал Ницше. В Джанаеве человеческого было катастрофически много! Боже – какой праздник!