Да, уже десять. Но все равно что-то жмет в груди, так и не отпускает до конца. Нет-нет, да и почудится его голос, его неподражаемо заразительный смех, его пронзительные глаза, умные, добрые, полные жизни и по-детски распахнутые к ней. Они не уставали постигать бесконечное многоцветье этого мира, дивиться и радоваться ему. В них было все, но, пожалуй, всего больше – той редкой пробы мудрости, которая даже с возрастом приходит далеко не к каждому – с этим божьим даром нужно просто родиться. И жить с ним долго, очень долго. Чтобы творить добро для людей. Сергею это высшее предназначение было написано на роду.
Он знал о своей миссии и поэтому всегда спешил. Спешил отдать ей себя целиком, не имея ни времени, ни желания думать о расплате или любоваться своими благодеяниями. Спешил, потому что провидел тот нелепый день и час, когда судьба слепо и безжалостно откажет в справедливости и ему самому, и тем, кого он оставит на этой земле взрослеть, мужать, стареть с долгой болью в сердце. Об отце, муже, брате, друге. О человеке, которого до сих пор так не хватает многим людям, даже не знакомым друг с другом и порой даже не подозревающим о том – кто и что их связывает незримо, но прочно. О личности, которую призывает народ посреди смуты, крови и хаоса, как символ надежды. Об утрате, осознание размеров и невосполнимости которой наступает с годами.
Теперь, отматывая назад «кадр за кадром» бесценную для меня историю общения с Сергеем, я, как, вероятно, многие из его друзей, все глубже проникаюсь мистическим чувством, будто он предвидел наперед все.
Он мог позвонить когда угодно и откуда угодно, под влиянием порыва, ломать голову над смыслом которого люди, хорошо знавшие Табола, отучились давно. «Как ты думаешь, какого цвета снег в зимнем саду на закате дня? – такой или подобный вопрос мог прозвучать по телефону без всяких – привет, как дела?». Отвечаю: «Белый, какой же еще?» «С тобой все ясно. Одевайся, через десять минут буду около твоего дома». И ехали в лес. …Теперь я знаю, во что раскрашивают снег последние лучи солнца. (Подобных зарисовок у друзей и знакомых Сергея наберется на несколько томов.)
Сопротивляться его напору было почти невозможно. Но иногда я все же пробовал (вот только зачем?!): «Слушай, Табол, сегодня никак не получится, у меня дел невпроворот. В другой раз». «Ты хоть понимаешь, что мы живем здесь и сейчас? «Другого раза» ведь может не быть. Он существует только в теории».
Тогда я посмеивался на этими, как мне казалось, байронизмами, философско-поэтической игрой молодого ума с темой смерти. Правда, с годами, когда мы стали терять друзей в расцвете сил, смеяться хотелось все меньше. Однако не верилось, что это когда-либо коснется Сергея. Для нас он был слишком ярким и могучим олицетворением жизни, чтобы мы могли хотя бы умозрительно вообразить себе возможность его ухода. Это было бы противоестественно. Это было бы немилосердно по отношению к стольким людям, которые нуждались в нем и обожали его. Это никак не вязалось бы с самой сутью его неукротимой натуры. В конце концов ведь для какой-то же цели вытаскивала его судьба из бесчисленных переделок. Он падал со скал, после чего врачи собирали его по частям. В его спину всаживали заточенные пики, когда он вступался за слабых. На корабле, посреди Атлантического океана у него, в связи с передозировкой противостолбнячной сыворотки, случился жесточайший анафилактический шок, после которого, по статистике, выживает один из трех. Он неоднократно попадал в автомобильные аварии. Все это было как бы «нормальным» течением его жизни, всегда беспокойной, часто – на грани надрыва. Размеренность утомляла, изводила и разрушала его – морально и физически. Самым страшным наказанием для него был номенклатурный отдых в санатории, откуда он сбегал после первой недели.
В конце июня того самого 1993 года Сергей собрал у себя в Даргавсе своих старых друзей. Как правило, такие вылазки он совершал спонтанно: брал в охапку всех, кто оказывался в пределах его досягаемости на данный момент. Но эта встреча несла в себе какой-то особый, тайный и трагический смысл. Во всяком случае, сейчас многие из нас, прокручивая тот день в памяти, не в состоянии избавиться от мистики. А тогда никто и помыслить не мог о том, что впереди. Кроме Сергея, поскольку в те минуты, когда его душа переполнялась счастливым ликованием от ощущения такого чуда, как жизнь, он – где-то в глубинах себя – начинал побаиваться неизбежности расплаты.
Мы устроили грандиозную феерию с легким привкусом помешательства (учитывая наши, уже не юные годы). Пели под гитару песни нашей молодости, вспоминали костры, палатки, горные походы – все, чем нас Табол когда-то заразил неизлечимо. До изнеможения танцевали осетинские танцы, чего не делали давным-давно. Балагурили, дурачились, шутовствовали с неиссякаемым вдохновением, под стать тому, что подвигало нас на самые сумасшедшие выходки во времена оны. В лицах рассказывали «наши» классические, кажущиеся сегодня невероятными, истории, от которых даже посторонние люди надрывали животы. Только и слышалось: «А помните, когда мы…» Народ срывался в истошный хохот еще до начала рассказа. Ну, а как закатывался Табол, об этом и говорить не стоит – это надо было видеть и слышать.
Мы молодели на глазах, узнавая друг в друге тех пацанов, которых Сергей водил в горы; которых он из колючей морозной пурги увез в тепло, на море, в пионерский лагерь «Орленок» встречать новый 1968 год; которых он учил, закалял и оберегал, будучи не намного их старше; которым он открыл нескончаемое многообразие этого мира.
В тот день в Даргавсе был праздник Жизни. Один из тех, которые умел дарить только Табол. И вот посреди этого карнавала – где, конечно, и выпито было порядочно – звучит абсолютно трезвый голос Сергея, воздевшего руки к небу, как бы призывая его в свидетели. Голос и радостный и грустный одновременно: «Господи, до чего все же она хороша!» «Кто?» – не сразу поняли мы. «Жизнь!» – коротко бросил он.
Эта картина, как стоп-кадр, навсегда осталась передо мною комом в горле. Потому что я его видел в последний раз. «Следующего раза», как он когда-то предупреждал, не случилось.
Однако после этого был один телефонный разговор. В конце июня очень тяжело заболел мой трехлетний сын Андрей (которого Сергей научил хлопать по столу кулаком и спрашивать: «Кто в доме хозяин?»). Мы с женой срочно повезли его в Москву, где пережили то, о чем не хочется вспоминать. Узнав об Андрее, Сергей позвонил мне и сказал: «Пойдешь туда-то (называет московский адрес) и возьмешь на врачей столько, сколько нужно. Держись. Пока». И мы попрощались. Навсегда.
Через полтора месяца Андрей выкарабкался (точнее, его выкарабкали), и я сразу же уехал в годичную командировку в Америку.
Вернулся я уже не к Сергею, а к скульптурному изваянию…
* * *
Сейчас я думаю о нем чаще, чем когда-либо. Тщетно пытаюсь разгадать его – человека, обладавшего такой властью над людьми, не властвуя над ними. И чаще ведь над теми, кто от него совершенно не зависел ни по службе, ни по жизни. Впрочем, власть – это не совсем подходящее слово. Скорее – это какой-то особый тип обаяния, духовной и душевной энергии, в сферу неодолимого притяжения которой попадали все.
Я помню, как в разные годы сводил его сначала с учащейся (студенты, аспиранты), а затем и с ученой братией (профессура) из МГУ – публикой высокоинтеллектуальной, сложной и рафинированной. У них не было ни кумиров, ни пророков. Скептики по роду профессии, они ценили сущность, а не химеры; мысль, а не потуги к ней; дело, а не болтовню. У них было прекрасно развито чутье на подлинное и неприятие суррогатов. Завладеть их вниманием представлялось нелегкой задачей даже для умного человека из их же собственной среды – среды избранных и посвященных. Что уж говорить о шансах чужака и провинциала, к тому же (на тот момент) менее образованного, чем они.
Сергею это удавалось с блеском. Как? Не пойму до сих пор. Его слушали с неподдельным интересом, а наблюдали за ним с непроизвольным восхищением. Уж не знаю, чего было больше – желания слушать или удовольствия наблюдать. Но в одном уверен: это не гипноз иллюзиониста, это гипноз личности.
Однокашники Сергея по Высшей комсомольской школе и по двум (советской и болгарской) Академиям общественных наук вспоминают о том, как он умудрялся даже на простом семинарском занятии поставить вроде бы банальную проблему неожиданно оригинально, остро и провокационно. А сложнейшую и запутанную идею умел упростить до уровня удобной и всем понятной абстракции, то есть до уровня сути. Он часто озадачивал преподавателей (одна профессорша даже как-то сказала: «Вы знаете, я не давала себе труда задуматься над этим. Теперь придется. Спасибо»), но никогда не ставил их в неловкое положение, даже тех, кто того заслуживал по своей не очень высокой квалификации. Сергея уважали и любили и за это тоже.
Он был ненасытен в познании людей – мира, в котором его манила и восхищала колоритная неповторимость типов и характеров. Когда Сергею высказывали недоумение по поводу его неразборчивости в выборе пусть лишь просто партнеров для короткого времяпрепровождения, он отвечал примерно так: «Мне интересны даже негодяи, поскольку каждый из них негодяй на свой, неподражаемый лад, но главное, что многие стали такими не по собственной воле; в них сохранился потенциал доброты, честности, сострадания; его нужно освободить из-под спуда и заставить работать «в мирных целях»».
Страсть Сергея к изучению людей сама достойна изучения. Мне в память врезались несколько эпизодов – вроде бы неприметных с виду, но глубоко знаковых, «таболовских». Сентябрь 1967 года. Полевой стан в моздокских степях. Мы, студенты истфака Северо-Осетинского пединститута, посланные на уборку урожая. И среди нас – невысокий, коренастый парень с третьего курса в зеленом домотканом свитере и в штормовке. Солдатские галифе и видавшие виды кирзачи довершали его внешний облик. Он одновременно и напоминал кого-то, и не был ни на кого похож. Из общей массы его выделяло нечто такое, что не поддавалось рациональному объяснению. Вроде бы парень, как парень. …Пока не встретишься с ним взглядом, пронизывающим, прочитывающим и понимающим тебя насквозь. Пока на его лице, как фейерверк, на вспыхнет совершенно обезоруживающая улыбка. Пока не услышишь его раскатистый смех, устоять перед которым было невозможно. Но главное – пока он не начнет говорить, с тобой и для тебя.
После ужина, тут же за еще не прибранным столом, под открытым небом, мы, первокурсники, стихийно собирались вокруг Сергея послушать его. Он рассуждал (уже тогда!) о том, каким путем пошла бы всемирная история, не произойди Октябрьская революция; какие сомнения одолевали Ленина и его соратников, подвигнувшихся на это великое предприятие; как случилось, что оно удалось в крестьянской стране, где большевики и сочувствовавшие им составляли микроскопическую часть населения и малозначительный фактор политической жизни общества; в чем ошибки тех, кто им противостоял и т.д.
Я – мне еще не исполнилось шестнадцати – сидел как завороженный, ибо ничего подобного никогда не слышал и не мог себе даже вообразить возможность такой диковинной постановки вопроса. Здесь уж точно он был моим первым учителем. (Как знать – не от тех ли «потешных» лекций, затягивавшихся иногда до полуночи, идет мой нынешний навязчивый интерес к проблеме исторической альтернативы.)
Ради «посиделок вокруг Табола» многие из нас жертвовали единственным на полевом стане развлечением – вечерними танцами под граммофон «Ромашка». Сергей, случалось, чтил эти мероприятия своим участием или просто присутствием – к вящей радости влюбленных в него девушек (как он действовал на них – тема особая). Но чаще всего сердцеед поневоле находил себе другие занятия.
Как-то я заметил, что он повадился ходить в стоявшую на отшибе саманную сторожку, где жил полусумасшедший казак, «по штату» ночной охранник, которого, однако, редко кто видел за работой. Мотивы этих «уходов в народ» – когда по тебе тайно или явно изнывает добрая половина танцплощадки в лице лучших представительниц слабого пола – была загадкой и для меня, и для других.
Однажды я не выдержал и пошел за ним. Заглянул в крохотное – едва ли не слюдяное – окошко и вижу. Стол прямо около подоконника. На нем лучина. Рядом – огромная бутыль с мутным самогоном. Наполовину налитые стаканы. Несколько краюх хлеба. Разрезанная луковица и еще какая-то нехитрая снедь. В тусклом свете свечи – лицо Сергея. Подбородок подперт рукой. Немного осоловелые, но внимающие глаза. Явно – поза слушателя. Напротив – тот самый казак, что-то рассказывающий. Удивлению (и возмущению) моему не было предела: чем этот неграмотный и выживший из ума мужик заслужил внимание нашего кумира? Что он может поведать Сергею такого, чего тот не знает? За что такая честь? Кто кого должен учить? …Сегодня этих вопросов я себе уже не задаю. Сергей давно ответил на них.
Как-то за полночь у одной из сокурсниц Сергея случился острейший приступ аппендицита. На стане – ни телефона, ни транспорта, если не считать колесного трактора – ровесника коллективизации, который заводился только ремнем, да и то по большим праздникам. До ближайшей больницы – более десяти километров. Не добежать – далеко. Что делать? Табол бросается к единственному из студентов, который хоть что-то смыслил в сельхозтехнике. Тамик Плиев действительно изучал в школе тракторное дело. Тракторное, но не антикварное: «Табол, я никогда не управлял музейным экспонатом. Здесь один рычаг и одна педаль, и я не знаю, что для чего». «Ничего, садись за руль, разберемся», – гаркнул Сергей. Против всяких ожиданий кое-как завели этот агрегат и «рванули» по проселкам в сторону Моздока. По ходу изучали «машину». Оказалось, в три погибели согнутая ржавая ручка – это нечто вроде скорости, которую нужно переключать в четыре руки (не сразу, правда, поняли – в какую сторону), а тугая педаль – это «газ», который нужно жать двумя ногами, иначе заглохнет. Тормозов вообще нет. Фар тоже. Но зато грохота и клубов дыма – в изобилии. Половину пути Табол бежал перед трактором с фонариком. Другую половину – стоял на шаткой подножке. Несколько раз чуть не перевернулись. Вдруг дорога резко пошла под уклон. Дышащая на ладан колымага превратилась в «феррари». Оставалось уповать лишь на милость Господню. «Держись, прорвемся», – крикнул Табол, по-видимому сам не зная зачем. Однако Бог в ту ночь был в благодушном настроении. Несколько раз подпрыгнув, как необъезженный мустанг, опасно вильнув хвостом, но чудом удержавшись в вертикальном положении, трактор в конце концов потерял ход, и последовавший затем удар обо что-то был не смертельным. Этим «что-то» оказалась… могильная плита. И смех, и грех: они стояли аккурат посреди кладбища в окрестностях Моздока. Думать над превратностями и милосердием судьбы не было времени. Табол со всех ног понесся в больницу, а Тамик почти до утра охранял «госимущество» от кладбищенских призраков.
…Скорая забрала девушку как нельзя вовремя. Ей сделали срочную операцию и спасли от начинающегося перитонита.
Декан факультета – человек мудрый и многоопытный – безошибочно разглядел в Сергее незаурядную личность и полностью доверял ему, в том числе и тогда, когда оставлял нас, желторотых юнцов, на его «отеческое» попечение. Ему, не обремененному никакими официальными студенческими «должностями» и соответствующими привилегиями, дозволялось то, о чем другие не могли и мечтать. Но он, изумительно тонко чувствуя природу свободы, не злоупотреблял ею, понимая, что она является великим благом и могучим инструментом лишь когда умеешь пользоваться ею. Сергей был свободен именно потому, что знал границы этого состояния, выходя за которые теряешь вместе со свободой и самого себя.
Помню первый поход с Сергеем в горы. Мы шли к облюбованному им месту под проливным дождем, в кромешной темноте, под всполохи молний и раскаты грома, то и дело проваливаясь по колено в прошлогоднюю прогнившую листву. Сергей орал во все горло советские марши. Мы подпевали ему срывающимися голосами, задыхаясь от перевозбуждения и тяжести рюкзаков. Между куплетами он, перекрикивая рев стихии, объяснял нам, как нужно ориентироваться в лесу и как выбирать кратчайшую дорогу. Мы ничего не понимали, мы ему просто верили и карабкались вверх, все дальше и дальше. Вой шакалов вносил в эту сюрреалистическую картину жутковатый привкус. Но какое-то безумное внутреннее ликование превозмогало страх. Для нас это было боевое крещение, прощание с детством, прикосновение к правде жизни. Дойдем ли мы когда-нибудь до места и вообще найдем ли его – уже не имело значения. Главное состоялось: посреди этого ночного разгула природы, посреди этого первозданного, фантастического и пугающего великолепия мы стали другими. Физически мы повзрослели лишь на одну ночь. Духовно – на целую эпоху.
Наконец дождь угомонился, и еще через некоторое время Табол объявил: «Ну, вот и пришли». Он быстро разбил палатки, заодно показывая, как это делается. Развел костер, рассадил нас вокруг него греться. Одежду сняли и развесили сушить. Приготовили еду. Звякнули большие алюминиевые кружки. Появилась бутылка «Московской». «В медицинских целях. Чтобы не простудились», – пояснил Табол. Я попробовал водку впервые в жизни. Но когда налитых на донышко 100 граммов мне показалось мало, раздался строгий голос Сергея: «Все! Достаточно!» И в этом тоже было его понимание свободы.
Потом мы разлеглись около догоравших головешек. Взошла луна. Все вокруг нас приобрело неправдоподобный вид. А что творилось внутри нас! Наконец, стали стихать и восторженная болтовня, и нескончаемый смех. Усталость одолела эмоции. О чем каждый из нас думал тогда в полудреме? Не знаю. Но знаю, что сейчас, спустя 36 лет после того «посвящения в жизнь», душа сама вспоминает о нашем «сталкере» с болью, грустью и благодарностью.
* * *
Его духовное и интеллектуальное мужание происходило в 60-70-е годы. Сергей взял из этой эпохи все, чем она была грандиозна и неповторима. И каким-то инстинктом ума (если так можно выразиться) угадал ее слабости. Именно угадал, ибо для глубокого рационального анализа ему до поры до времени не хватало информации.
Он с жадностью впитывал самые разнородные идеи и образы – из гуманитарных наук, литературы, живописи, музыки. Казалось бы, совершенно не сочетаемые друг с другом вещи он переплавлял в себе в какую-то особую диалектику (Сергей любил это слово). Читал он много, беспорядочно и поразительно быстро и еще быстрее схватывал суть. Время от времени я подсовывал ему запретные (для того времени) книги, где почти дословно звучали мысли, не раз высказывавшиеся Сергеем (одна из таких книг – «Восстание масс» Ортеги-и-Гассета). Сергей, в отличие от меня, не удивлялся этому: «Все старо под луной». Вот чему он действительно удивился, так это всеобщему телячьему восторгу по поводу знаменитой статьи (а потом и книги) Ф. Фукуямы «Конец истории» (впервые опубликованной в СССР в «Вопросах философии»). Сергей тогда буркнул примерно следующее: «глубина» анализа, достойная студенческого курсового сочинения. Это буквально слово в слово совпадало с оценкой одного крупного английского социолога и политолога, о котором Сергей не имел ни малейшего понятия. Признаться, я был просто потрясен.
И все же не могу сказать, чтобы именно чтение было высшим наслаждением для него. Сергей предпочитал познавать мир напрямую, а не через книги, которые этот мир растолковывали. Там, где нужно было увидеть своими глазами, услышать своими ушами, постичь своей головой и почувствовать всем своим нутром, он не желал посредников. Сначала он должен был сделать это сам, а уже потом сверять свой опыт и свои мысли с другими.
И вот тогда Сергей искал соответствующую среду – писателей, художников, артистов, музыкантов, ученых, в которой моментально становился «своим» до мозга костей. Впрочем, «своим» он был везде – и среди утонченных интеллектуалов, и среди рабочего люда, и среди туруханских «барыг». Кстати, эти самые барыги однажды, еще в советские времена, собрались в приличную и небезоружную толпу побузить со скуки. Увидев перед собой Табола (тогда комсомольского вожака) во главе отряда дружинников и милиции, они совершенно растерялись: «Серега! А ты как среди них оказался? Ты ведь наш!» Табол подошел к ним, широко улыбаясь. Поздоровался за руку с одним, хлопнул по плечу другого, спросил о чем-то житейском третьего. Легко, непринужденно, с хохмочками и прибаутками. В считанные минуты напряжение было снято, серьезная заваруха предотвращена.
В качестве партийного функционера Сергею приходилось общаться с большими скоплениями людей, представлявших разные слои общества, выступать в абсолютно противоположных друг другу социальных аудиториях. И повсюду он виртуозно точно выбирал нужный язык, нужную тональность, нужные аргументы. Его понимали, ему верили, потому что он не боялся быть честным и не стеснялся быть искренним. Невольно вспоминается Высоцкий. Один ветеран, потрясенный его военными песнями, не мог придти в себя, узнав, что это – молодой парень, никогда не нюхавший пороху. «Откуда же, черт побери, он столько знает про меня?!» – недоумевал старый солдат.
Дар чувствовать и понимать людей, говорить с ними о наболевшем был ниспослан Сергею свыше. Руководство республики в общем ценило в нем эту особенность, но все же относилось к ней с определенной ревностью и настороженностью. Некоторые из предложенных Сергеем идей, связанных с технологией социальной работы, представлялись слишком смелыми (если не крамольными) для своего времени. Он столкнулся с большими неприятностями, когда высказал мысль о том, что в потенциальных и реальных очагах массового недовольства требуются адекватные методы со стороны власти предержащей, в том числе – прямое и честное обращение к народу с признанием собственных ошибок. Иначе кризис примет неуправляемый характер. («Начитался западных умников» – примерно так звучали тогда самые мягкие комментарии.)
Сергей никогда не был одномерным политическим типажом, четко соотносимым с понятиями «консерватор», «либерал», «реформатор». Его личность, будучи неизмеримо выше этих условных категорий, находилась вне тех примитивных, клишированных идеологических образов, которые обычно укореняются в массовом сознании. В своем восхищении величайшими достижениями прошлого и в стремлении сберечь их он был консерватором. В своем неприятии человеческих мерзостей и в своей готовности трудиться над их искоренением, не покладая рук, он представлял собой реформаторское начало. И в том, и в другом он иногда проявлял излишнюю импульсивность, приводя в замешательство тех, кому не всегда удавалось уяснить – с кем он и против кого, или, вернее сказать, против чего?
В политике для Сергея, по большому счету, не существовало «друзей» и «врагов». Людей из этой специфической сферы жизни он делил на тех, кто уже понял главную на данный момент и поэтому достойную самоотверженных усилий цель (причем, зачастую в сложнейшей ситуации, когда речь шла о выборе не между «хорошим» и «плохим», а между «плохим» и «худшим»), и на тех, к кому пока еще не пришло, но непременно придет это понимание, почему и не следует искусственно делать из них противников. Иначе говоря, Сергей различал не столько своих сторонников и оппонентов, сколько своих реальных и потенциальных единомышленников.
Сергей создавал вокруг себя особую духовную и душевную атмосферу. Точнее, она как-то сама собой возникала там, где появлялся он. Рядом с ним было комфортно всем – друзьям и малознакомым людям, молодым и пожилым, мужчинам и женщинам, влиятельным особам и простолюдинам. Необыкновенная еще и своим врожденным демократизмом личность Сергея упраздняла всякую «статусную» иерархию. По крайней мере, в его доме – открытом днем и ночью для любого, нуждающегося в защите и помощи – закон всеобщего равенства перед понятиями «совесть», «честь», «достоинство» господствовал непререкаемо. Заглянув к Сергею поболтать вечерком (я жил рядом), можно было обнаружить у него на кухне за не хитро, но вкусно накрытым столом известного столичного политика, крупного российского ученого, именитого артиста или писателя, «полнозвездного» генерала и т.д. А рядом – тракториста из Ставтдорта, приехавшего к Сергею со своими заботами.
Трудно представить себе более невероятную и более нелепую картину, чем Табола в высокомерно-чванливой позе. Первым, кто обхохотался бы над ней, был бы сам Сергей, обладавший поразительным чувством самоиронии.
Излучаемая им энергия несла в себе благотворную и созидательную стихию. Она обуздывала злокачественные страсти, пустые амбиции, разрушительную вражду. Она формировала среду, где все это становилось лишним и нерациональным перед лицом общего дела – будь то забава вроде рыбалки, охоты, застолья или (что случалось чаще) нечто куда более серьезное и масштабное.
Колорит этой среды, помимо прочего, состоял в том, что она не признавала не только социально-статусных, но и национально-культурных границ. Духовное богатство личности Сергея и здесь было беспредельным. Его неутомимый интерес к неисчерпаемому многообразию бытия чуть ли не сызмальства распространился и на такую деликатную материю, как межнациональные отношения. Опыт и познания в этой области он приобрел еще в детстве. Дядя Сергея – военный по профессии – воспитывал юного племянника (рано потерявшего отца) по сути в походных условиях, возя его за собой по городам и весям Советского Союза, где мальчик постигал жизнь, соприкасался с представителями разных народов, обычаев и культур. Всю эту мозаику он вобрал в себя органично и навсегда. Быть может, поэтому – уже позже, во взрослые годы – в какой бы уголок страны ни забрасывала Сергея судьба, везде его принимали за «своего» – на Дальнем Востоке, где он жил некоторое время, в Средней Азии, где он вкалывал в стройотрядах, на Севере, куда он ездил к друзьям, в Центральной России и даже в Болгарии, где он бывал по долгу службы. При этом самым что ни на есть «своим» Сергей был в богом забытых горных аулах Осетии.
Я долго думал над этим удивительным феноменом, но ничего вразумительного так и не придумал. Разве что возвращаюсь время от времени к шальной и не очень политкорректной гипотезе о том, что Сергей есть уникальное в своем роде воплощение «универсалистского» духа осетин. Того самого «вселенского» мировоззрения, которым пронизана поэзия Хетагурова, проза Газданова, актерские шедевры Тхапсаева, дирижерское искусство Гергиева. Людей – во всем остальном мало похожих друг на друга.
* * *
Сегодня, когда есть возможность трезво проанализировать некоторые итоги развития нашей страны с 1985 года, я поражаюсь еще одному свойству, которое было у Сергея то ли от Бога, то ли от разума – дару политического предвидения.
Сергей никак не комментировал первые общественные восторги по поводу прихода Горбачева к власти. Он следил за новым генсеком молча и задумчиво. На фоне реформаторских ожиданий и всенародного оптимизма это была весьма неожиданная реакция со стороны Сергея – человека, критически воспринимавшего брежневское правление и тяготевшего к новаторским идеям. Помню, меня это крайне удивило. Когда я пытался разговорить Сергея на предмет выяснения его мнения о «великих событиях, свидетелями которых нам посчастливилось быть», он криво усмехался, как бы говоря: «Поживем-удивим». Но вскоре стал высказываться более определенно, и чем дальше, тем с большим скепсисом. Как-то на исходе 1985 года Сергей проворчал: «Я думаю, что этот хлопец (Горбачев) уже заблудился».
Прошло несколько месяцев. Сидим с Сергеем перед телевизором. Вдруг сообщение о Чернобыле. Он помрачнел и произнес: «Это дурной знак, очень дурной. Для всех нас». «В каком смысле?», – спросил я. «В том смысле, – в голосе его зазвучала злая нота, – что эта катастрофа и есть символ того самого «величия» нашей эпохи, о котором взахлеб говорит «передовая интеллигенция».
А еще через некоторое время Сергей вообще ошарашил меня заявлением, что «Советский Союз долго не протянет, если дела и впредь пойдут так же». И когда через четыре года его предсказание сбылось, не было ничего похожего на злорадно-торжествующее «я ведь говорил». Была горечь и досада. А еще была жажда делать что-то на своем месте, чтобы избежать худшего. «Другой эпохи нам никто не даст» – этот девиз стал для Сергея и утешением, и стимулом к работе, в которую он ушел с головой, как в омут.
Сергей не любил лакировать ни себя, ни других. Не стану и я этого делать, хотя мне трудно быть к нему объективным. Назвать его мечтательным небожителем никак нельзя. Сергей прекрасно разбирался в законах политической борьбы и в правилах политических игр. И, зачастую поневоле, подчинялся им, иначе зачем ему было идти в ту жестокую сферу, где он реализовывал себя как профессионал. Сергей никогда не оспаривал того факта, что он выбрал для себя не самое стерильное занятие на земле. Но расхожий штамп «политика – грязное дело» считал предельно упрощенным стереотипом. Многое, если не все, по его мнению, зависело от конкретных людей: политика будет такой, какой ее сделают эти самые конкретные люди с их умом и глупостью, добродетелями и пороками, совестью и бесстыдством. Другими словами – со всеми их достоинствами и несовершенствами. Но при этом, считал Сергей, даже если политику будут творить «идеальные типы» с чистыми помыслами и чистыми руками, все равно ей не стать абсолютным благом. «Искусство возможного» – это искусство быть наименьшим злом. Сергей говорил, что высшее назначение и призвание политика заключается не в том, чтобы дать народу счастье, а в том, чтобы не мешать ему чувствовать себя счастливым. Чем меньше видно политики и политиков, тем совершеннее общество, однако до такого идеала – Сергей признавал это с сожалением – еще далеко.
Я не замечал в нем особой любви к своим собратьям по профессии (во всяком случае душу он отводил не с ними). Но абсолютно очевидно: Сергей относился к ним с уважением, степень которого определялась личными качествами человека, а не принадлежностью его к тому или иному политическому лагерю. Сергей не терпел несправедливых оценок и незаслуженной критики даже в адрес своих противников. Его философский склад ума не принимал категоричных суждений вроде «он ничего из себя не представляет». Сергей как бы априорно исходил из посылки, что «ничего из себя не представляющая личность» в принципе не может оказаться в высоких эшелонах власти. Если кто-то и способен был вызвать у него брезгливое презрение, то лишь совсем конченый тип.
Иными своими, мягко выражаясь, оппонентами Сергей чуть ли не любовался: «Вот стервец, как хитро и ловко действует!» Порой возникало впечатление, будто его забавляют козни, не сулившие ему ничего хорошего. Сам будучи политическим гроссмейстером, он умел отдавать должное и мастерству своих «шахматных» соперников.
Как большому политику Сергею претило все, что грозило превратиться в «игру с нулевой суммой». Он никогда не давал поверженному почувствовать себя униженным. А себе никогда не позволял удовольствия торжествовать. Подлинная победа для него была не в устранении соперника, а в обращении его в другую «веру». И таких новообращенных насчитывалось немало.
Сергей стремился облагородить профессию, которая с трудом поддается облагораживанию. И тут он – при всем своем политическом прагматизме – не был чужд романтических надежд. Но реальность не располагала к тому, чтобы лелеять их, и это искренне огорчало Qepce. Нравственная планка, ниже которой он просто не мог опуститься, всегда была высока, непозволительно высока для профессионального политика.
* * *
В молодости Сергей часто говорил, что хочет стать егерем, поскольку природа и есть в каком-то смысле мерило и суть всех вещей. Сейчас, как мне кажется, это был не только философический выпендреж, но и некий потаенный, подсознательный идеал, о котором грезишь, заведомо зная о его недосягаемости. Мне очень трудно представить Сергея лесным отшельником, изо дня в день занятого одним и тем же, – Сергея, который изнывал без общения с людьми, впадал в депрессию от любой перспективы остаться наедине с самим собой даже ненадолго. Он страдал особой разновидностью клаустрофобии – боязнью безлюдного пространства. Радости жизни ему были не в радость, если он не мог поделиться этим с другими. Для него счастье отдавать не шло ни в какое сравнение с удовольствием получать. «Быть» для него значило неизмеримо больше, чем «иметь».
Возможно, поэтому меня смутил и насторожил один эпизод. Где-то в мае 1993 г. мы вдвоем возвращались на машине из Даргавса и неожиданно «егерская» тема всплыла вновь. Сергей сказал: «Ты знаешь, я, кажется, устал. У меня такое ощущение, будто моя жизнь идет по второму или третьему кругу. В ней все начинает повторяться, и самое важное в ней уже произошло. Притуплена острота восприятия. Нарастает какая-то безотчетная тоска, а вместе с ней и тревога. Похоже, я уже все испытал. Кроме разве что…» Меня передернуло. Несколько минут ехали молча. Потом Сергей заговорил о том, что уже недалеко то время, когда он удалится в свою «башню из слоновой кости» (это он о доме в Даргавсе). «Во всяком случае, я чувствую себя как никогда созревшим для такого решения». И это заявлял человек в расцвете своей профессиональной карьеры, востребованный всеми, всегда и повсюду. Человек, которого не хватало даже его врагам. Человек (это я знаю доподлинно), перед которым открывались головокружительные виды на общероссийском политическом поприще. Я уверен, что в тот момент, когда Сергей произносил это, он был искренним. Куда меньше я уверен в том, что реалии жизни и чувство долга позволили бы ему уйти в даргавский «скит», если, конечно, он замышлял уход именно туда, а не… гораздо дальше.
Перед тем как погаснуть, свеча вспыхивает с особой яркостью. Последние годы Сергей отдавал себя людям с какой-то неистовой, самоубийственной жертвенностью. Он взнуздал свою жизнь совершенно немилосердно, наполнив ее таким бешеным ритмом и таким сложным содержанием, которые были опасны уже сами по себе, как опасен любой процесс, протекающий на пределе сил. Сергей безоглядно мчался вперед – от того, что он уже знал, от того, что уже «начало повторяться», от того, что уже разрушало его своей монотонностью. Он бежал от всего этого к неизведанному, затеяв с Будущим рискованную игру в рулетку. Сергей был слишком азартным, чтобы воздержаться от нее, и слишком честным, чтобы не принять ее безжалостных правил.
* * *
В течение этих десяти лет я неоднократно порывался написать о Сергее. Но всякий раз сдерживал себя – хотел проверить свои чувства и мысли временем, возрастом, опытом жизни. И вот теперь настал час, когда я понял, что больше не могу сопротивляться потребности выговориться – за себя, за его друзей, за всех, у кого по разным причинам нет такой возможности. Дело тут не в самой скорбной дате. Она – лишь условный символ, подтверждающий, что не бывает нужды в «поводах вспомнить», когда нет сил забыть.
Время лечит? Возможно. Вопрос только в том, излечивает ли. Мы могли не видеться с Сергеем неделями, иногда месяцами. Но главное, я знал, что он есть. И это было опорой, надеждой, страховкой на черный день, если угодно. Сегодня, десять лет спустя, для меня, как и для многих друзей Сергея, мир без него не полон.
…Улица, где жил Сергей, не вместила тех, кто пришел проститься с ним. В их памяти до сих пор звучит слившийся в одну протяжную ноту пронзительный и невыносимый стон скорби. Какая-то иррациональная, неодолимая сила выдавливала слезы даже у тех, кто до этого трагического момента истины считал Сергея своим недругом. Это был глас народа, понимавшего, кого он потерял.
Вспоминаю Высоцкого, которого Сергей любил, и почему-то каждый раз вертится фраза «о таких не поют», и каждый раз думаю: «О таких, как Сергей, поют, именно о таких поют», и будут петь – с болью, гордостью и верой.
Я счастлив тем, что в моей жизни был и есть Сергей Таболов.
Я счастлив за тех, кто может сказать то же самое.
Сентябрь 2003 года