С момента выхода романа А.Г. Черчесова “Реквием по живущему” прошло уже пять лет, и за это время свое мнение о произведении не высказал разве что ленивый. Вот и я хочу поделиться некоторыми соображениями. Сразу предупреждаю, что ни в один из двух образовавшихся в среде читающей публики лагерей – поклонников и противников – записываться не собираюсь.
Впечатление от романа создается неоднозначное, остаются вопросы, впрочем, это, наверное, и хорошо. Множественность трактовок произведения позволяет применить к нему термин “текст” и объявить “Реквием по живущему” первым в истории осетинской литературы постмодернистским романом. Сложный сюжет, сплетающийся из ярких, таинственных, трагичных историй, разными голосами рассказанных, и философский подтекст дают, думается, право причислить роман к жанру философского детектива.
Одной из причин споров вокруг книги стало место действия -осетинский аул – насколько он соответствует или не соответствует “реальности”. Наверное, аул – это лишь условное поле, на котором автор может построить действие, представить свое философское понимание мира. Для создания этого условного осетинского аула писатель выбирает несколько основных составляющих. Во-первых, имена героев (все -нарочито осетинские, имена же русских персонажей не называются; имена в романе вообще можно пересчитать по пальцам). Во-вторых, описание горных пейзажей, на фоне которых происходит действие. И в третьих (возможно, это самое главное), лексика, которую можно разделить на две группы: осетинскую и взятую из русского фольклора (сказок), просторечия и архаичного языка.
Мне кажется, вторая группа менее всего помогла в процессе опосредования аула. Слова эти сами собой выпадали из текста во время чтения: “норовит”, “пообвыкнется”, “все одно как”, “коли”, “стало быть”, “пуще прежнего, утрешнего”, “ихнего”, “уста”, “надобно”, “поди”, “коротать время”, “сподручней”, “небось”, “поперву”, “то бишь”, “порешил”… Все или почти все, но они сами вынуждали их записывать.
Слова эти никак не вяжутся с изощренно построенными предложениями, насыщенными определениями, неожиданными сравнениями, сложными по смыслу и по конструкции. Вот хотя бы такой пример: “… но по щекам ее уже скользили две полоски умытого в слезах света, кормившего утро opngp`wmni прохладой” (270). Или еще более сложное: “… позволить ему (миру) вторгнуться шумом в пределы тугим обручем взаимных долгов на годы сковавшей их судьбы общей истории, что определила смысл их существования…” (307).
С “осетинским” словарем тоже как-то не все ясно. “Афсин”, “хадзар”, “карс”, “ныхас”, “аул”, “кувд”, “зиу”, “фынг”, “хурджин”, “арака”, “абрек” – создается впечатление, что употребление этих слов -неприятная, но необходимая обязанность, условие игры.
Так же сама собой выявилась еще одна особенность языка автора: излюбленная формула – причастный оборот (причастие+существительное чаще всего в Тв. падеже) перед определяемым словом. Например: “въевшийся в камень холод”, “взыгравшей беспокойством алчности”; “эхом прозревший воздух”, “пробудившегося страхом человека”, “подраненный красной тьмой и затухающий свет” и – мое любимое – “больной безветрием воздух”. Вероятно, автор намеренно утяжеляет язык произведения, для чего лишает речь героев разговорной обрывочности фраз и вкладывает в их уста пространные монологи.
Еще в тексте рассыпано множество пословиц, поговорок или выражений, по лаконичности на них похожих. Причем они, в отличие от двух названных групп лексики, больше привязаны к тексту. Вот некоторые из них: “Ветер ворам всегда в спину дует” (9); “сын достойного отца, и чуть ли не младше собственных лет и лишь умнее собственного разума” (12); “чуть выше собственной тени…” (14); “у седин терпения больше” (22); “похож на собственные поминки” (29); “точно заступ в земле… ни ржа не берет, ни порча, человек без возраста” (196); “против него идти – все равно что лбом верстак чесать” (221).
Повествование ведется от разных лиц, фактически от лица трех поколений, и в итоге осмысливается все внуком человека, первым обжегшегося о необычность Одинокого. Но, так или иначе, а в сущности главный рассказчик – Одинокий. И это не о нем повествуют другие, это он сам повествует о себе и о том, каким он выглядит в глазах людей. К такому выводу приходишь невольно, когда обнаруживаешь, что речь героев не персонифицирована. Вызвано это тем, что все они пытаются подстроиться под мышление Одинокого, взглянуть на события его глазами.
Основная загадка романа – кто такой Одинокий. Он даже не имеет имени: “…имена рассчитаны на других, на нормальных” (14), -объясняет автор. Писатель сразу же дает понять, что его герой неординарен. Упор на его особенности сделан уже в самом начале романа. Ну и, конечно, имя, прозвище героя – Одинокий – уже само влечет за собой целый ряд ассоциаций, начиная с батальона чайльд-гарольдов psqqjni и зарубежной литературы, заканчивая мудрецами-отшельниками и буддами всех конфессий.
В описании Одинокого автор чаще всего употребляет четыре, на мой взгляд, ключевых слова-понятия: одиночество (естественно), свобода, смерть и время. О времени в романе поговорим позже, а пока разберемся с первыми тремя категориями, а также с некоторыми другими сторонами образа Одинокого.
Сразу оговорюсь, что главный герой кажется мне изображенным несколько непоследовательно. Удивительно, например, то, что из еще одного его прозвища – “Мужчина-мальчик” – первая часть, “мужчина”, действительна только в ауле, причем с раннего детства героя, вторая же часть – “мальчик” – проявляется в крепости: на мгновение в лавке и более явно в публичном доме. Особенно забавно, на мой взгляд, то, что мальчика, которого так и не разглядел в Одиноком ни один житель аула, включая жизнь проживших стариков, встающих при его появлении на ныхасе, так вот мальчика в нем легко увидела хозяйка “дома терпимости”. А после того, как герой провел ночь с одной из проституток, хозяйка отмечает наутро, что тот возмужал. Все это кажется не совсем логичным.
Не вполне понятно также, как человек, в глазах которого “не было ни злобы, ни тепла” (14), мог создавать картины, оказывающие на людей просто сокрушительное воздействие. Автор говорит, что герой “оставался изгоем на одной с ними (аульчанами) земле и оттого сумел понять эту землю так, что выучился творить ее по чужой памяти своими пальцами” (157). По всей видимости, в лице Одинокого сбылась мечта всех художников в истории человечества: научиться творить жизнь живее, чем на самом деле (если можно так выразиться).
Одинокий понимает то, что изображает настолько глубоко, изнутри, что на куске холста умещает событие, жизнь, себя, а самое главное, подчиняет кисти четвертое измерение – время.
Можно предположить, что автор считает перспективным развитие искусства в “умственном”, логическом русле, без примеси каких-либо интуитивных, эмоциональных поисков. Только холодное рассуждение породит “говорящую”, живее жизни картину.
Создание полотен – не единственное достижение Одинокого. Ведь самое главное – то, чего ему так и не смогли простить, – это его патологическая везучесть. Писатель говорит о “вечном его даре (или проклятии) победы” (38). И мы видим, что да, действительно, Одинокому очень везет: и на охоте (добыча: зайцы, медведь, волк), и в игре в карты, и в хозяйстве (когда он получил всю семью повествователя в a`rp`jh), и в единоборстве с волком, и т.д.
Автор доказывает, что это “одиночество сделало его тем, чем он был, противопоставив всем нам и лишив любви кого бы то ни было. И сделало его чужаком на земле, где он родился и вырос, и прожил сорок лет” (18). Получается, что вслед за Маркесом (в романе “Сто лет одиночества”) Черчесов выводит мысль о том, что не может быть будущего у того, кто отказывается от своего прошлого.
Но со своим героем писатель поступает жестоко: он вообще лишает его смерти – не только красивой гибели на утесе, но даже не позволяет ему уйти из жизни, когда тот заболел лихорадкой. Вместо этого автор поселяет смерть в самом Одиноком, исполняет “реквием по живущему”, наделяя его взглядом, какой “бывает у мертвецов, когда им опускают пальцами веки. А он с этим живет. И, пожалуй, с этим взглядом умрет” (237).
Интересным мне кажется тот факт, что в романе нет ни слова о Боге, религии и чем-то подобном. Только намеком и то тогда лишь, когда Одинокий поймет, что везучесть его – мнимая, а выше него есть еще Судьба, Случай и Бог, образ которого он будет искать “в камнях, деревьях, пчелиных сотах, снегу, воде, непогоде, огне, цветах, воде и опять в камнях да деревьях. Потому что это сотворено им самим, если, конечно, он вообще где-то есть” (339). Словно аул никогда и слыхом не слыхивал о Боге, а живет сам по себе, не замечая даже предзнаменований, которые посылает природа (они даже не язычники). Здесь тоже, думается, есть некое противоречие. С одной стороны, аул, не знающий Бога, считающий Одинокого “уродливым чудищем” (221), и с другой – Одинокий со своей чуткостью к природе и с поисками Бога (впрочем, к Богу он приходит так же логически, как и создает картины: раз у меня не получается мой замысел, значит сюда вмешался замысел кого-то выше меня; выше меня никого на земле нет, значит, это сверхъестественная сила).
Природным явлениям в романе придается большое значение. Вспомним ливень, который смыл Сослановы постройки, – он был связан с картами, которые принес Одинокий; или дождь после неудачной поездки аульчан, везших в крепость на продажу обоз с камнями и думающих, что следуют они примеру Одинокого. А суховей, коричневые тучи с кроваво-красным пятном на небе, появившиеся после смерти Ханджери – знак в этом увидел только Одинокий, остальные не придали значения. И, в конце концов, землетрясение, во время которого разверзлась земля и похоронила сбросившуюся с моста Лану и вместе с ней надежду Одинокого перехитрить судьбу. Прямо или косвенно, все эти явления связаны с главным героем. Meonmrm{l остается лишь нашествие клопов, воскресающее в памяти опять же маркесовских муравьев-людоедов. Их значение в канве романа мне неясно.
Так в чем же противоречие? На всем протяжении повествования автор нас упорно убеждал, что аул к природе и Богу глух, в то время, как Одинокий необычайно чуток, а в конце романа мы находим, что читали действительную историю исхода с нашей земли того, кто опережал ее “созревание так непростительно долго, что постепенно отучил себя к ней прислушиваться, потом отвык ей доверять и в результате безвозвратно на то созревание опоздал” (335).
Быть может, автор имел в виду, что только от разума идущий путь развития ошибочен, и в итоге появится лишь пустота и смерть в глазах? Возможно, писатель в лице Одинокого выражает переживания о судьбе осетинского, или даже всего российского народа?
Действительно, образ Одинокого очень необычен. Это Герой, вечным спутником которого является только его “неистребимое одиночество”, настолько же свободный, насколько и одинокий (сам и старший, и младший в доме), носящий “смерть с собой, все равно как кровь свою или желудок”… (290). Трудно понять причины, по которым автор наделяет его всеми этими качествами, но ясно то, что для писателя они – части одного целого, звенья одной цепи, причина и следствие друг друга. Необычны у героя не только добровольное одиночество, не только смерть, сидящая внутри него, но и его свобода. Вот как объясняет ее автор: “Сперва он сделался свободным: потом свобода его покорила, превратила в своего раба, приказала ему вмешаться в нашу жизнь и спорить с уготованной аулу судьбой, потом он надорвался от свободы, превратившейся для него постепенно в какую-то дурную, невольную, порочную необходимость, и едва уже сносил ее охоту во времени, за временем, но чаще на само время и против него” (222).
Выходит, ключ к пониманию образа Одинокого – время, о времени в романе сказано много. Время в нем разное: есть время аульское, есть русское, существующее в крепости, есть время сибирское, которое “больше, чем сама Сибирь” (284)… Время меряется “горстками”, “зернышками”, года “стекают в землю”, прошлое “отслаивается”, (“скользкий кусок отколовшегося времени”).
Все это, а также возможность “пить большими глотками настоящее” (281) и есть “вкусный ломоть надвое разрезанного времени” (72), показывает, что время не только материально, но еще иногда и съедобно. Иной раз время может спечься в “черный прах” (видимо, при неаккуратном обращении). Оно также наделено некоторыми человеческими качествами: bpel может уставать, зевать, скучать, стареть; оно умное, а новое время норовит “обнюхивать тебя сослепу жадными ноздрями”, то есть даже немного и портрет времени наметился.
Вспомним также о “запахе вечности”, который, якобы, растеряли все жители аула, включая Одинокого. Позже, в самом конце романа, мы увидим Сослана, который слеп, “как пророк, вдыхающий запах вечности” (365). Вот почему мгновение может быть бездонным, когда человек и лошадь с повозкой падали в пропасть, и, наоборот, избиение Одинокого детьми, то, как он упал, потом поднялся и продолжил путь, схлопнулось для наблюдающих с ныхаса в миг.
Со временем в романе происходят чудеса, и главное чудо, на мой взгляд, то, что им способен управлять Одинокий, то есть он даже, может быть, того и не хочет, а само собой так выходит. Время в произведении, кстати, не назовешь ни циклическим, ни линейным, ни каким иным. Автор еще в эпиграфе ставит под сомнение само его существование.
Попробую предположить, что аномалию эту во времени вызвал Одинокий. Вызвал тем, что нарушил обычай преемственности поколений, отказавшись от родственников и сам став хозяином хадзара; тем, как ревностно охранял одиночество и свободу; тем, как своим безразличием (отсутствием и злобы, и тепла в глазах) противостоял всему аулу; тем, что не слушал время и поседел раньше своего совершеннолетия…
И никого не любил он, и никто не любил его, и не испытывал он ни к кому ненависти, а до ненависти, которая окружала его в ауле, ему не было дела, пока она не мешала его одиночеству.
“И пусть он не стоял посреди времени, отслаивавшегося в прошлое аульной памяти, пусть он не всегда колол его на куски и пусть часто сторонился, не желая ему мешать, только вот оно, время, (…) сверяло по нему тугие воды свои, подбивая с боков, как крепкий валун, упрямое его терпение, подмывая почву под одиночеством, чтобы, в конце концов, оторвать его от нашего берега и унести туда, (…) где не ступала людская нога триста лет, туда, куда только и суждено было отправиться тайне…” (38).
И все-таки мне кажется странным, что на заброшенной после чумы земле начинать “все для всех с самого начала” отправился именно Одинокий – человек без света в глазах, слишком быстро повзрослевший, слишком рано впустивший в глаза смерть. Как бы ни хотел автор, этот уход Одинокого можно изобразить с пафосом вроде: “Пойду искать по свету, где оскорбленному есть чувству уголок”. Или же по аналогии с черным обелиском из к/ф “Одиссея 2000” Стенли Кубрика представить героя зарождающим цивилизацию то на одной планете, то на другой, но dnahb`~yhlq, по-моему, обратного эффекта. Уход Одинокого – словно ссылка Франкенштейна на чумные земли, где, конечно, ничего ни для кого не начнется заново, а герой, наверное, так до глубокой старости и будет носить смерть в глазах и пугать простых людей. Что ж, вот он -“реквием по живущему”, реквием по духовно и душевно мертвому человеку.
Многие вопросы остались неразрешенными, на многие, возможно, были даны неверные ответы. Роман, безусловно, очень интересный, и, мне кажется, дискуссией и исследований будет еще немало.