Рассказы
ЧЕЛОВЕК ПОДНИМАЮЩИЙСЯ
Этот, пыльный днем и грязно-липкий ночью, городишко с его вокзалом, стал для Человека (а теперь Беженца) безвидным и пустым, хотя вокруг сновал озабоченный вокзальный люд, навьюченный разномастными сумками и волокущий одинаково скрипучие коляски. Пестрый копошливый мир искажался черно-белым граненым восприятием Человека.
Он прошел через вязкую людскую массу инородным телом, медленной, как бы энергосберегающей поступью. Спустился с попираемых тысячами башмаков вокзальных ступенек. Вкопанною остановился. Затем, после зыбкой паузы, строгим перпендикуляром двинулся к пресмыкающейся перед вокзальной площадью дороге. Человек замер у обочины, стал всматриваться в номера машин, выискивая среди них гортанноязычную серию.
Неустойчивые фиолетовые волокна неонового света безболезненно пронизывали траурную листву придорожных каштанов, и блики разбегались по капотам суетливых автомобилей. Машина с ругательными (так Человек определил для себя) неместными номерами все не подворачивалась. Наконец из-за поворота вынырнула одна с долгожданным номером на выпяченной челюсти бампера. Человек пружинисто оттолкнулся от бордюра и… бросился под колеса. Дурные лошадиные силы металлическим ударом отшвырнули его прочь, шмякнув об уродливый асфальт.
Человек, выборочно шагнувший под машину, надеялся остаться щадяще обезображенным, чтобы далекие бедные родственники, приютившие его с дочерью на время, не отказались от него, мертвого – не оставили тело в морге. Он хотел остаться приемлемо воспринимаемым для любимой дочки.
Надежнее было бы броситься под надменный фирменный поезд, пятиминутно отстаивающийся на здешней станции, но Человека удержала от этого претенциозная нелюбовь к мясокостному фаршу. А главное: кто-то должен был отвечать за его смерть, кто-то из гортанноязычных. Они Человека сделали Беженцем, они его обездолили и подтолкнули к последнему шагу. Теперь вот сделали трупом.
Сбитый машиной, Человек, однако, не погиб. Он даже находился в полусознании: открытые не остекленевшие глаза блуждали по морщинистому от полупрозрачных перистых облаков небу, подсвеченному традиционной луной. Человеческий взгляд нестерпимо цеплялся за вислоголовый придорожный фонарь, сочувственно пригашенный и озабоченно склонившийся над Человеком.
Прах истлевающих под травмированным тонкокорым черепом мыслей заволакивал, казалось, полушария мозга до гладкости бильярдного шара. M` ненадежно зыбкой поверхности сознания плавала крошевом реальность.
Когда Человек еще не был Беженцем, жизнь в родном Суровом городе была опасно терпимой. Чтобы обеспечить ее, такую, Человек возвел необоримо высокий забор вокруг своего жилья. Он опутал весь периметр двора паутиной безжалостных оголенных проводов, подключаемых к электротоку на ночь, и вроде бы огородился, таким образом, от нетерпимых гортанноязычных посягателей.
Но посягатели не стали штурмовать монументальный забор, а насмешливо въехали во двор к Человеку на грузовике – через соседний двор, беспроблемно завалив дощатую изгородь и оборвав обесточенные на день провода.
Один из посягателей, круто заваренный и нестандартно квадратный, исказив в гримасе нижнюю губу, ударом ботинка в голову отключил Человека от реальности, не дав дотянуться до гладкоствольного ружья. Нестандартно квадратный и его небритая братия потешались над беспомощным Человеком, громили трудно заработанную обстановку в доме и таскали за русую косу дочь Человека – десятиклассницу.
Кошмар длился недолго, но казался вечностью. К счастью, и вечность тоже заканчивается. Пришел Уважаемый Пегобородый, изрек что-то неизбывно философское очнувшемуся Человеку и усмирил стальным взглядом зоологически небритых.
Вот так Человек вынужден был стать Беженцем. Тот же вероломный грузовик, загнанный во двор к Человеку через безнадежных соседей, грузился его нехитрым скарбом. Человеку помогал один сознательный из окружения нестандартно квадратного. Это – по велению Уважаемого Пегобородого. Сознательный остался на ночь как бы караулить. Он озабоченным часовым стоял на резном крылечке, прикрыв от чего-то, как футболист в стенке, свои “общечеловеческие ценности”. Сознательный говорил с человеком на языке межнационального общения. В Суровом городе он был чающим всерайонного признания поэтом.
Последняя ночь в Суровом городе оказалась низкооблачной и однозначно пронзительной. Гроза, однако, не разразилась. Рассвет усложнялся индустриальным пейзажем в стиле первых пятилеток. Нахлобученные и клочковатые тучи, ворочавшиеся над городом, как-то искусственно в одночасье откачнулись, обнаружив лирического цвета небосвод.
Человеку это символичным не показалось. Пора было отправляться прочь, в дорогу. Будущий мелкопоместный классик, которому предстояло быть за рулем груженной пожитками машины, мучился с дохлым стартером. Автомобиль, несмотря на непоэтические усилия шофера-лирика, заводиться не желал. Человек тем временем еще раз обошел свой двор: виноград на легкой беседке, казалось, сник листвой, асфальт возле забора вспучился от напора всеприникающего свинороя, в фундаменте дома у крыльца зияла nqmnbnonk`c`~y` трещина.
Грузовик наконец-то зарычал и, напрягшись, отлип от асфальта и выехал в раскрытые ворота.
По внезапно повзрослевшему лицу дочери текли слезы. Человек принужденно отвернулся от своего бывшего дома. Поехали.
Дорога была не столь близкой. Болезнетворные думы Человека сменялись созерцанием многозначительных загородных пейзажей. Философско-лирический путь несколько раз преграждали местные организованные борцы с инакоговорящими. Водитель-стихотворец, тем не мене, все улаживал. Лишь однажды пришлось отстегнуть смехотворную по сравнению с дочкиной честью сумму и снять с кузова не очень новый письменный стол. Для обустройства военно-полевого быта придорожных борцов.
Ехали почти безадресно – в маленький пыльный городок, к невиданной с юношеских времен родне, что седьмая вода на киселе.
Седьмая Вода оказалась угрожающе бедной и глубоко пристрастной к горячительным напиткам. Нежданным гостям не обрадовались, без церемоний и лицемерия. Однако на время потеснились. На расширенном семейном совете Седьмая Вода решила, что привезенный городской скарб -обременительное излишество. Человек вместе с повзрослевшей дочерью думал иначе, но не вслух. Между тем Седьмая Вода торопливо нашла непривередливого, но и не щедрого скупщика. Да и сарай-клоповник, таким образом, был освобожден для жилья.
На вырученные деньги у полуподпольщиков покупали гуманитарную помощь, которая так щедро раздавалась по телевизору. На то и существовали. Часть купленной гуманитарки Седьмая Вода меняла на самопальную водку – так оказывалось выгоднее. Человек пил сдержанно, сначала лишь за компанию. Дочь Человека – вынужденно, в ответ на укоризненное: “Интел-лигенция…”.
Редкая профессия Человека осталась в пыльном городке невостребованной, грузчик из него был некондиционный, торговец -неудачливый. Мебельные деньги неумолимо растекались. Седьмая Вода начала роптать.
Человек нелепо защищался: бал вынужден безмерно ругать гортанноязычных и предвыборный телевизор. Для более-менее сносного существования этого было недостаточно. Он потыкался по разночинным начальникам и многообещающим кабинетам. И сник. О гуманитаристах к этому времени перестали говорить даже по телевизору. Дочку едва удалось пристроить в выпускной класс бездарной окраинной школы – не оказалось нужных бумаг об образовании.
Траурные мысли гнездились в истощенном сознании сами собой. И он решил: свести концы с жизнью. Но не за понюшку табака! Схема была проста. Наказуемым за его смерть должен быть кто-то из cnpr`mmng{wm{u, успешно осваивавших этот городок. Человеку нужно броситься под машину с гортанноязычной серией номера, желательно, недалеко от гаишников. Лучше всего – рядом с вокзалом. Потому Человек и пришел на вокзал. Подготовительно потоптался в зале ожидания. Взгляд его почему-то притянула безжизненная беженка, стиравшая прямо на заплеванном вокзальном полу в оранжевом тазике какие-то блеклые вещи. Вода была серовато-голубой, руки беженки – раскисшими и обесцвеченными, авитаминозные щеки были пропитаны слезами.
Человек уже не желал сочувствовать даже этой женщине, которой было, видимо, во много крат хуже, чем ему. Он пошел прочь – через людскую массу к смертоносной привокзальной дороге.
…Старомодную, топорщившую ноздристые фары двадцать первую “Волгу”, сшибшую Человека, стражи дорожного порядка задержали тут же. За рулем оказался потерянный полуразвалившийся старичок. Как выяснилось, тоже беженец и тоже из Сурового города.
А над Человеком уже склонился в почти поварском колпаке фельдшер “Скорой помощи” с пучеглазостью Эйнштейна. Он заслонил своим пищеблоковским головным убором сочувственно светивший фонарь и полнеба. Местечковый Эйнштейн сдержанно оказал травмированному помощь. Поинтересовался: сможет ли Человек подняться сам? Оказалось – сможет. Памятуя наставления медицинского и прочего начальства: без особой нужды беженцами больницу не засорять, фельдшер посоветовал Человеку идти домой. Человек, не замечая немногочисленную группку привокзальных круглосуточных зевак и не ощущая своего болючего тела, встал и пошел. На ходу какая-то сердобольная женщина (оказалось – та самая, с авитаминозными щеками, что стирала в зале ожидания) попыталась отряхнуть густую пыль с одежды Человека. Он женщину не отстранил и не заметил.
Человек самостоятельно поднялся по бесформенным вокзальным ступенькам, прошел сквозь вокзальное же людское скопище. Затем, все еще сопровождаемый той женщиной, поднялся на железнодорожную насыпь. За насыпью возвышался крутой взгорок, бледно-освещенный вокзальными фонарями и предрассветной луной. Человек, уже оставленный сопроводительницей, взбираясь на него, бессознательно и безответственно мечтал: за взгорком откроется его взгляду некошеный изумрудный луг, обольщаемый теплым ветерком, а по лугу в полувоздушном беге ему навстречу – замечательная дочь Человека. Красивая, золотоволосая. Она непременно будет в белом врачебном халате. (Конечно, его дочь поступит в престижный медицинский институт, что в большом Праздничном городе, а затем будет работать не в какой-нибудь захолустной “скорой помощи”, а в знаменитой клинике). Человек для этого сделает все, продаст, что еще осталось у него. В том числе и стиральную машинку, самую свою большую ценность. Будет, если надо, qrhp`r| раскисшими руками в пластмассовом тазике, в хлопьях хозяйственного мыла, даже на вокзале.
С этими мыслями Человек поднялся на пригорок. И там действительно простирался росный луг, обольщаемый ласковым ветерком. А дочь любимая должна была появиться вот-вот…
15.07.96
ШАПКА В КРОШЕВЕ ПЕЧЕНЬЯ
Многомерные следы мнились неизгладимыми; скованные наступившими морозами, торопливо ждали своего сокрытия под грядущим снегом. Переполненные последними осенними дождями лужи были вне себя и, остекленевшие, так и остались тусклыми зеркальцами в грязной комковатой оправе.
Облысевший сад, примирившись с безвозвратными ежеосенними потерями, был обречен на неурожай и даже вымерзание. Поэтому сознательный отрыв последних листьев от деревьев казался почти предательским уходом детей от престарелых родителей. Отпрыски или выкормыши, что точнее, срывались в вольность, падали почти вертикально до удобренной опавшими собратьями земли и превращались в землю же.
В садово-плодоводческой действительности все это было объяснимо, разлагаемо на химические элементы органики. Иных объяснений и не требовалось. К тому же агроном мало ощущал себя оборванным листком. Разве что в фазе образного мышления ног, если бы хотел, представить себя исписанным листком-шпаргалкой по агрохимии.
Сейчас же он плоскостопо брел, распираемый изнутри корчившимися в период прекращения сокодвижения мыслями.
Всеостужающая погода почти уровняла в шансах на выживание и сиротливый колхозный сад, и примыкающие к саду домишки небольшого сельца, и обитателей этих промерзших жилищ – коллективных обработчиков сада. И экскаватор с вгрызшимся ковшом, окостенело застывший на берегу оросительного канала, казался погибшим доисторическим монстром. Оледенелым и ржавым. Агроном, проходя мимо несимпатичного ему экскаватора, за мутными стеклами его кабины не заметил копошения. Это местная детвора познавала методом ощупа и тыка рычаги воздействия на землеройную технику. Среди пацанят был и сынишка агронома, отчужденный бывшей женой и как бы незаконнорожденный. Всегда блукавший по селу и окрестностям в поисках приключений, малец не особо обременял себя занятиями в начальной школе. Наверное, его поджидала окончательная судьба заблудшего сына.
Заметив проходящего, пацаны на время затаились в чреве землеройного монстра. Из кабинета отчужденный сын пытался разглядеть, кто прошел: не редко ли видимый отец? Мальчишка бесшумно соскользнул по ребристой лестнице на щербатые гусеницы, нырнул в прогалину меж ломких и lmncnxslm{u камышей и спустился в русло обезвоженного на зиму канала. Он побежал по песчаному волнисто-узорчатому дну – невесомое тельце, вобрав в себя простоволосую голову, почти не касаясь камышей, неслось по каналу.
Забежав далеко вперед, малец по-партизански внедрился в непроницаемые береговые заросли и, затаившись, стал ждать появления отца. Да, это был, без сомнения, он: вечная летная куртка, выменянная на заре агрономической юности у авиатора-тыловика за пару ящиков зимних яблок; вечные же кроссовки “адидас”, нелепые в январские морозы и вызывающие ухмылки сапогастых колхозанов, а у отчужденного сына -зависть.
“Что бы у отца попросить, – мучительно думалось пацаненку. – Может, кроссовки? Или денег на “чупа-чупс”? Хотя у отца никогда денег не бывало. Эту унизительную истину мальчишка познал давно. А, ладно, пусть идет”, – решил сын.
Агроном, путано обходя нерушимые гребни и надолбы мерзлой грязи, пошел дальше – вдоль канала, ершащегося обесцвеченными камышами, – к частнособственническому дыму шашлычной. Она приткнулась возле хлипкого мостка через канал.
В шашлычной лицо из края мохнатых папах нацедило агроному в разовый, но многократно использовавшийся стакан “самопальной” водки -под запись. От шашлыка безденежному посетителю полагался сизый дымок -бесплатно. Он долго сидел за липким столом в позе выразителя всеобщего разочарования. Забившийся в угол местный пигмей секса солоно травил мохнатому шашлычнику внеочередную байку. Агроном медленно скомкал бумажную посуду (к неудовольствию шашлычника) и пошел домой, точнее, в колхозную общагу, недавний некомплектный детсад.
Небольшое сельцо, примороженно ворочаясь после встречи бесснежного нового года, казалось, беспричинно устроило себе отпуск без содержания. Лишь не всегда трезвые доярки вынужденно навещали малопродуктивных коровенок. Посленовогодняя похмельная леность обещала перейти в предрождественскую праздность, но только при наличии снега. Его же упорно не было.
Холодное колхозное общежитие удручало холостяцкой запущенностью и всепоглошающей скукой. Даже черно-белый телевизор из брежневской эпохи стоял безжизненно пыльным, видимо, угасшим навсегда. К тому же село уже второй день, мертвецки вмерзнув в окаменелую грязь, было обесточено и забыто электриками, начальством и цивилизацией.
Агроном мешковато бухнулся, не разуваясь, на не разобранную, по-солдатски узкую кровать и погрузился в спасительный от скуки сон, хотя во дворе было едва ли за полдень.
Свет неожиданно зажегся вместе с опустившимися сумерками и стуком в скрипучую дверь. Агроном, сонный и недовольный, распахнул ее. А из opnel`:
– Маленький мальчик сел на стаканчик. А стаканчик: “Хруп!”. Давай, дядька, руб! – это сельская пацанва пришла рождествовать. Пронзительный, добротный радикулит “прострелил” агронома, окончательно возвратив его в реальность.
– Че, вам, пацаны?
– Нас родители прислали, чтобы мы вас поздравляли, вы конфеты нам давали! – выдал пронзительным голоском простоволосый малец, подставляя лицо под сноп электрического света.
“Е-мое, – сказал про себя агроном, – это ж сын!”
– Какие родители?! – вроде бы с напором, но при этом, скрывая смущение, спросил агроном.
Малец растерялся: перед ним был отец. Детский гвалт, шум вывели обоих из оцепенения.
Пацанам агроном отсыпал тонкокорые грецкие орехи и добросовестно выращенные в колхозном саду сортовые яблоки. Ни тем, ни другим местную детвору не удивишь. Однако пацаны взяли и это, погрузив подарки в объемистые, по случаю рождества, пакеты. Сынишке агроном хотел было дать сладчайших, медового цвета груш. Да что груши!.. Он скрипнул тусклой дверью шифоньера (единственной своей мебели) и снял с полки почти новую свою норковую шапку. Агроном торжественно и неуклюже водрузил шапку на голову мальцу, в которой он утонул и, (от волнения, что ли?) поспешил выпроводить веселую ватагу колядующих…
На душе стало как-то кисло и фальшиво. Досада за себя на зубах скрипела. Агроном готовился к поступку и не замечал, что на улице валит снег.
…В дедов двор нельзя было войти “за просто так”. Осужденный на привязь пес-волкодав с ожесточенным лаем доказывал свою звериную принадлежность. Агроном едва прошел по-над стенкой дедовой хаты, не укушенный псиной.
Он вошел в низенькие двери мазанки. Пахнуло жаром и праздничным столом. Редко навещал агроном своего деда… Он без особых церемоний отдал старику новенький бушлат – подарок к рождеству. Где взял? Да выменял у солдат, опять же, на яблоки.
Сели, выпили. Дед заметно сдал, однако хорохорился…
Пес опять залаял, но без особой злости. В маленьком окошке мелькнула тень. На пороге появился простоволосый малец с большим пакетом подарков.
– Деда, смотри! – он начал рыться в недрах своего куля. – Вот что я наколядовал!
Мальчонка извлек из-под яблок и конфет норковую шапку, всю в крошеве печенья.
– О! – остолбенел он, подняв изумленные глазенки. – Папка! – и apnqhkq к отцу, суетливо выбиравшемуся из-за стола навстречу сыну.
20.12.97.
РАННИЕ УЗОРЫ КРЫЛЬЕВ
1
Массивные, времен сталинского классицизма, стены как бы вытесняли из вязкого пространства общежитской комнаты мутностворчатое окно. (Казалось, еще чуть-чуть, и окно неуклюже взмахнет перепончатыми фрамугами и полетит в сумрачную протяженность поздней осени). С казенно высокого потолка отчаянно свисал половозрелый плафон. Он денно и нощно сочил свет в ограниченный объем комнаты – выключатель не работал и провода были замкнуты напрямую.
Заочник же привычно спал, огражденный от желтизны круглосуточного комнатного освещения тонкой целлофаново-прозрачной оболочкой сна. Сновиденческий поток подсознания, самостоятельно воспарявший под потолок, фильтровался через неодушевленную – без пауков – паутину, заткавшую богомольческие углы.
Заочника пробудил… многоточечный топоток красных голубиных лапок по жестяному отливу подоконника. Временный обитатель общежитской кельи успел за несколько сессионных недель прикормить голодных голубей. После скудных своих трапез, большую часть которых составлял рыхлый хлеб, заочник высыпал крошево на подоконник. Птицы слетались к импровизированной кормушке и жадно, некрасиво и порочно, давясь колкими хлебными кусочками, быстро все склевывали. Заочника не смущало не очень эстетическое зрелище. Одинаковое физиологическое состояние, -сосущее ощущение потребности в пище, – размышлял он, свойственно всякому живому существу. Именно поэтому заочник иногда приглядывался к этим благородным, как принято считать, птицам совсем по-иному: под мелкоузорчатым, цвета темного подтаявшего льда, оперением с радужными разводами виделись ему размером с кулачок… тушки. Заочник помнил полустертые на изгибах времени картинки детства, когда отец приносил полную брезентовую сумку уже безголовы голубей, наловленных на чердаке колхозного клуба. Бабушка на отца осторожно ругалась: грех, мол, убивать птичек божьих, грех есть голубиное мясо – это как человеческое. Мама же молча и старательно ощипывала сизогрудых и скоро варила их на желтоязыком керогазе. Кургузые буровато-пупырчатые тушки с шеями-завитками и розовыми косточками ножек, выловленные из полуведерной кастрюли, вовсе не были похожи на сизокрылых зыкарей и тем более на человеческое мясо. Будущий заочник убеждался в этом, украдкой задирая до колен штанину и сравнивая клубно-колхозную дичь с вывернутой для наглядности своей икрой. Именно так он представлял человеческое мясо. Мальчонка жадно набрасывался на голубятину, однако мяса на сизых тушках оказывалось меньше, чем хотелось. И все же малец m`q{y`kq.
Вот и сейчас, томимый ежедневной потребностью в пище, заочник обдумывал: как изловить прикормленных голубей? Впрочем, такое мясное блюдо планировалось в крайнем случае – если уж совсем нечего будет есть. Пока же он, хотя и скупо, но делился с голубями хлебным крошевом – есть было что.
С того дня, как на подоконнике появились голуби, заочник перестал делать зарядку: во-первых, чтобы не пугать птиц, размахивая руками, во-вторых, чтобы зря не растрачивать энергию. Он старался даже не смотреть на голубей, лишь краем глаза из глубины комнаты следил за торопливо клюющими, но уже теряющими бдительность птицами. Заочнику казалось, что голуби распознают его кровожадные намерения и перестанут прилетать.
Голубевод поневоле отвлекался от сизогрудого гомона и воркотни, почти крылато шелестел глубокомысленными страницами лишь початых книг и писал сизым, как птичье оперение, шероховато-мелким почерком шпаргалки. Впрочем, на экзаменах ими он не пользовался из-за застарелой школярской робости, лицемерно именуемой им совестливостью.
Заочник сознательно ерошил свои вялые волосы, пытаясь ускорить процесс запоминания институтских премудростей до тех пор, пока картаво захлебывающаяся носоглотка чайника не напоминала о чаепитии. После чая оставались рыхлые, сыпучие крошки. Голуби вновь налетали, склевывая свой паек. Потом тяжело планировали к бледным лужицам и неотрывно, по человечески, пили тротуарную воду. Однако оголтелая улица, разносторонне спешащая и принужденно осенняя, вспугивала птиц. Те перепархивали через забор, прогнувшийся в мало естественной позе пьяного служаки, и сизокрыло опускались у изобильных, пестрящих и синтетически пахнущих иностранными упаковками мусорных баков.
Ежеутренне одутловатые тучи замышляли дождь, комнату заселял волокнисто-дымчатый сумрак, и неугасимо тлеющий плафон размывал его внутриполостным желтым свечением. Заочник резко откинул круглосуточное, в снотворных складках одеяло – мученик науки отсыпался почти двадцать четыре часа. Сессия, приблизительно и невнятно истолкованная гороскопом, все же закончилась сносно, сохранив тайну нераскрытых книг и пропущенных лекций.
Маленький прощальный праздник! Казалось, именно поэтому казенно высокий потолок покровительственно парил, а массивные стены доброжелательно расступались, закругляя паутинистые углы. По замечательному случаю была сварена клейкая перловка, а чай получился цвета кожи экзотической мулатки, улыбающейся с чайной же упаковки. И сладкий, что самое приятное.
Разбухшей перловки оказалось многовато. Заочник решил, естественно, отдать остаток голубям, потому подсаливал не всю кашу, а лишь в ложке – откуда-то знал, что птицам нельзя давать соленый корм.
Умеренно насытившись, он опорожнил миску от скользкой перловки на жесть подоконника и притворил окно. Голуби, помахивая крыльями, балансировали на краю подоконника, не рискуя покинуть кормушку. Потом птицы накинулись на кашу торопливыми клевками. Вдруг они задрались некрасиво и не по-птичьи.
Заочник отпугнул голубей. Пронзительно плещущие крыльями, выписывая замысловатые узоры, птицы зримо колыхали сгущенный моросью воздух. Однако заочник этого уже не видел. Он, оставив ключ от общежитской комнаты и пакет с “благодарностью” классической комендантше, поторопился к своевременной электричке – мимо кривлявой рекламы, через взбалмошную улицу, по учащенным ступенькам в старый парк. Парковая аллея, обязанная привести к вокзалу, безудержно скатывалась вниз. Чем дальше она убегала, тем больше растрескивалась обезжиренными брусками асфальта, переходящими затем в вылущенные комья и, наконец – в мусористый песок.
И так – до скуластого железнодорожного перрона, у которого сновали в поисках чего-то съедобного голуби. Правда, были они не такие сизые…
2
Жеманницу и инженершу человеческих душ поселили в “голубиную” комнату вопреки всем общежитским правилам. Философической наружности электрик, которого так и не дождался заочник, починил выключатель и ввернул яркую лампочку. Кроме того, торжественным образом раскаталась ковровая, впрочем, вытертая до плешивости дорожка. Исключительно для того, чтобы не спотыкаться о бугристый линолеум. Жеманница сразу пришла в поэтический восторг, когда с ее вселением на подоконнике появились благородные голуби. Она, кровное дитя хрущевских пятиэтажек, из птиц близко знала плакатно-белых голубей мира с растрепанными ромашками в клювиках да живых прозаичных воробьев, а также – отдельно – пустоцветных бабочек городских пустырей.
Неописуемо пернатые, воркующие до эротических стонов и оставляющие свою птичью клинопись мокрыми лапками на подоконнике голуби покорили ее.
Жеманница и сердцеведка, конечно же, усмотрела высокий смысл в присутствии голубей. Не вдохновение ли это посещает ее в облике сих сизокрылых созданий? – задавалась она вопросом.
Она с благоговением брала карандаш и медленнее обычного, чтобы не спугнуть вдохновение, рисовала на дымчато-белой бумаге птиц. Голуби, однако, не высидев сеанса, улетали. Но жеманница, обвороженная узорчатыми крыльями и неописуемыми радужными переливами, рисовала голубей да полуночи. Шелковисто-платиновый свет щедро и равномерно k|~yhiq с потолка, из опрокинутой амфоры светильника, впитывался в бархотчатые листы.
На утро голуби снова прилетели, столь же вдохновительные, но несколько манерные.
Жеманница и сердцеведка опять брала в руки изящный карандаш и писала. Но теперь уже стихи. Божественные птицы персонифицировались в чудотворные образы, неудобогласные метафоры населяли экзотические формы стихотворения.
Голуби, не найдя привычных крошек на подоконнике, улетали. На следующий день вновь слетались к недавней кормушке. Заговорщически ворковали, чувственно запрокидывали изящные головки. Женщина млела, уверенная, что эти птицы – восторженные соглядатаи, любующиеся ею. Она манерно откидывала точеную ножку, томно прикрывала глаза и приспускала шелк халата с мраморных плеч, обнажая розово пылающие груди. Голодные голуби улетали в позднеосеннюю непогоду, раздраженно трепеща резкими крыльями. Затем за пьяно прогнутым забором садились у опорожненных мусорных баков, но не насытившись, летели к громыхающим электричкам, к скудным на хлебные крошки перронам, клевать шелуху лузганных семечек.
Голуби к женщине больше не прилетали, женщину покинуло вдохновение.
15.01.99.