– Ну… допрыгался? Ага… Вот, что ты натворил! А что мы будем показывать папиному врачу, когда он попадет в сумасшедший дом? – громко и наигранно корит она Бетмена.
Так этого вполне можно было бы ожидать. Я отлучился от письменного стола всего да ничего и… пожалуйста! Мой супергерой без устали, с самого утра сражаясь с какими-то невидимыми, но достаточно коварными чудищами, опрокинул чашку кофе на листы с записями. Бетмен, между тем, допуская скорую расплату, мгновенно заворачивается в плащ (то есть в полотенце) и, нисколько не стесняясь, бежит, уходя от содеянного. После его несколько судорожного исчезновения на ковре и по всей комнате остается разбросанный в беспорядке автопарк, обездвиженные тельца солдатиков, кубики с буквами и миловидные плюшевые монстры. А я не сержусь – я завидую. Сам бы в этих битвах поучаствовал. Я ведь словно вчера вернулся с этой великой и счастливой войны. Пусть несмотря на то, что возвратился контуженным и, конечно же, проигравшим, знаю – то было славное время. И чтобы хоть иногда ощущать сладкий запах того пороха, я и живу в эпицентре нового ристалища и потому и веду летопись «о боях пожарищах, о друзьях- товарищах».
Но вот она, Мадина, ратных заслуг никак не признает – ни моих, ни его. Ко всему прочему, она, я смотрю, не в лучшем расположении духа. То ли по дороге с рынка сломала каблук, или же ей там фруктов попытались недовесить? В общем, что-нибудь в этом духе. Трезвонит сейчас с кухни посудой, шумит недовольно водой, сверкает молнией. Тем временем мне видно, как скрываясь в другой комнате, Бетмен – изнутри, пальчиком, тихонько закрывает за собой дверцу шкафа, окутанного грозовыми тучами.
Бетмен… – а кто у меня еще мог родиться?
* * *
Да и бог с ними, с этими записями. Сам же виноват, а не ребенок. И не сжег же он их, а всего лишь залил кофе. Так что Мадина пусть не переживает – всякий специалист по меланхолии, любой, так сказать, доктор Гоше, в моих бумагах что к чему прекрасно разберется.
Но потрудился я сегодня, конечно, немало (хоть и не на славу). Полвоскресенья просидел над бумагами, за письменным столом. Кажется, около шести часов кряду. Но и воскресенье летом не воскресенье – блеклое, и поработал не ахти как продуктивно. А вот как только я почесал свою сытую дорогами пятку – и ничего – дело вроде чуть сдвинулось. Видимо, расправляясь с зудом, я нажал на ней некую точку, отвечающую за семью и за… судьбу.
И что же ? Думаю о семье, о своей судьбе.
Мама. Я знаю, что моя мама иногда молится богу. Но помимо стандартных обращений, она рассыпается перед всевышним в благодарностях за то, что тот не дал мне музыкального слуха. – Иначе бы он писал и музыку, – уверенно сетует она моей жене Мадине, помогая ей в возне по кухне. Мама сочувственно считает, что для женщины и без того достаточно неприятностей, если ее муж свободный художник. – Но беда, Мадиночка, не приходит одна, – добавляет она – и, щурясь от пара кипящей кастрюли, бросает в посудину щепотку соли. Это мама о том, что я, без стыда и совести, пробую стать и писателем.
Папа богу не молится, ему это не надо, он атеист. Но он очень становится похожим на священника, когда обещает мне семь казней Египетских, если я не одумаюсь, не возьмусь за ум и не найду нормальную работу. Он делает это так неистово и запросто, что иногда я ему даже верю… и обещаю исправиться. А то проклянет еще. А вот Мадинка – молодец, не поддается. Ей чужое мнение о муже нипочем. У нее есть свое, принципиальное.
– Ребенка твоего жалко. А по мне – так живи, как хочешь, – делится она. – Только вот попомни мои слова, в один прекрасный день от своей мазни и бесконечной писанины ты обязательно сойдешь с ума. Причем супружница мне эту мысль довольно часто высказывает. Почти как «здравствуй» говорит. Хотя я в ответ, бывает, припомню ей, что после нашего первого с ней свидания она делилась с подругами, что вчера за ней пытался ухаживать один ненормальный. Хм… – пытался?!
Нет, семья у меня на самом деле замечательная, а нормальный я – ненормальный – этот же вопрос у любого художника в доме всегда стоял так или иначе. Я стараюсь, конечно, на себя внимания поменьше обращать, но видимо у меня не очень получается.
А вот сумасшествие – дело другое. Да и если бы только оно… Проблема в том, что на этот счет, есть у меня одно не совсем приятное предсказание.
И я все никак не могу его забыть. Хотя и услышал его давно – еще в первые студенческие годы, и вроде как бы от человека сомнительной компетенции, но вот не могу его из головы выкинуть, и все. Что не бывает – вдруг это уже завтрашний день?
А настоящее? Настоящее – оно так часто бывает хрупко и скользко, что для устойчивости и баланса людям частенько приходится подменять его фундаментальными конструкциями прошлого или же будущего.
Особенно у прошлого – они стальные, железобетонные. И в погожий день на них часто греются кошки.
Так вот, эти бездомные киски и перевернулись набок от теплых лучей конца восьмидесятых, и заскреблись.
Я плохо помню облик оракула, но точно, что фамилия у нее была очень пернатая. Кажется Воробьева. Еще я припоминаю, что на ее открытом (для Кавказа даже уж как-то слишком открытом) славянском лице красовался вздернутый, слегка раздвоенный носик и вздернутый раздвоенный подбородок. Для пущего устрашения, с приемом противоположного эффекта, который часто используется в голливудских триллерах, я рисую ее в памяти худенькой, бледной девушкой с большими добрыми глазами.
– Хочешь, я тебе погадаю?
– Ммм… давай.
Я же рассчитывал в первую очередь на славу с оскалом восхищения от грядущих искусствоведов, красивый роман с деньгами, легкую суженую, пятерых сынов-богатырей с розовыми ланитами!
Да надо было тогда ее сразу, прилюдно сжечь или, пока никто не видит, не по-джентельменски двинуть головой по ее замечательному носику, и уже после позвать на помощь доктора.
– Помогите! Вызовите скорую – Воробушку плохо!
Грубовато конечно, но ведь эта пустозвонная гадина, расковыряв какие-то скомканные сообщения на моей потной ладони (и никоим образом не обращая внимания на все то, что там явно выгравировал Аполлон), заявила, о том, что ожидает меня в скором, нескучном будущем.
– Либо ты умрешь молодым, – смачно цементировала она, покачивая головой, – либо (в том же отрезке двух миллиметров) найдешь время, чтобы лишиться разума. А в ответ на мой вопрос, не дано ли третьего, я лишь встретил ее ласковую улыбку.
От такой перспективы я буквально сразу же вскипел и, по-моему, очень грубо ее поблагодарил, потому что на следующий же день она пожаловалась на меня своим старшим братьям. И когда я чудом успел скрыться от двух ее бурбонов, понял, что впервые избежал одного из напророченных вариантов. Другое “либо”, при моей мнительности и воспаленном сознании, могло случиться сразу в последующие пару дней, когда под плафоном пятьсотваттной лампы, косея от напряжения и жалости к себе, а также к этому миру, который может остаться без моего таланта, я, ничего, конечно, в этом деле не понимая, попытался разглядеть на ладони свою бледную кривую линию жизни. Но мне, наверное, повезло. Временно, но все же повезло – линия сердца делит мою обреченную ладонь поперек так, что она идет аж до кисти, и там через кожу, мясо и жилы врезается прямо в кости. Так вот, такая аномалия делает кисть достаточно цепкой до жизни. Буквально, до мертвой хватки в нее. А люди с подобными рисунками на руке, как правило, цепляются за любовь.
И в моем случае это было особенно важно. Ведь я мало того, что был девственником, так еще ни разу, ни полраза по-настоящему не влюблялся. До этого у меня в качестве возлюбленной, вернее, в роли ее эрзаца-заменителя любезно согласилась выступить сама Шерон Стоун. Вернее, ее фотоизображение.
Краснея, признаюсь, что после того, как Воробьева объявила мне о кое-каких мрачных перспективах, я, переполнившись от ее слов тревогой и неопределенностью, схватил помятый цветной журнал с любимой голливудской актрисой и заперся с ней в своей комнате. Отгородившись от этого страшного мира, я интуитивно и в терапевтических, так сказать, целях, бредил по Шерон пару суток подряд. Это было прощание… – наши отношения с ней и без того давно уже оставляли желать лучшего. Но сей ритуал дал некоторые положительные результаты – и, в истощении, я немного успокоился. Но, с другой стороны, это был уже не совсем я.
Да – я изменился, практически, у всех на глазах. Ну, а что остается делать подростку, юноше, который вдруг осознал, что век ecn не совсем чтобы вечен, а скорее очень короток. А если даже все и не так, то лишиться разума еще хуже – ведь все, что составляет его Я – сознание, опыт, чувства, память, словом, сущность, все это, возможно, очень скоро исчезнет, покинет его навсегда.
На тот момент, мне не с кем было посоветоваться – так получилось, а поделиться с кем-либо из друзей воробьиным карканьем я постеснялся.
И рассудил сам: раз все и так решено, и мой пароход скоро уйдет под воду, я оставлю палубу и спущусь в его ресторан. И в нем, еще шумном веселящемся, я имею полное право, есть все вкусности и сладости со стола руками, а не пить жизнь как все – мерно с чайной ложечки! И без пяти минут утопленнику, не стоит особо волноваться, где дно у моря – ему лучше просто раскинуть в стороны руки и открыть глаза.
И пусть мне обещала изменить фортуна, пусть, – тогда, я тоже могу изменить ей… с другой… с другими. Женщины, живопись… Я решил ,что и в той и другой области для меня есть много удачи. Со мной непременно поделятся. Да они созданы для того, чтобы ею делиться. Я со свойственной тому возрасту категоричностью и пафосом решил, что только женщины и искусство – вот то самое, что даст мне пусть короткую, но ясную и полнокровную жизнь.
От этих выводов, решений и планов я прозрел. Прозрел настолько, что за один месяц повзрослел лет на пять и как бы в доказательство – перестал слушать всех. Особенно преподавателей – ведь у меня уже не было столько времени, как у остальных студентов.
Но, правда, кое-что из советов старших товарищей я все же принял к сведению.
В заведении, где я учился, уже мало кого удивляло, что бывший бездарь и блеклый троечник Гари Харин взялся за учебу с необычайным рвением. Его не раз заставали в аудитории, сосредоточенно работающим за мольбертом даже в далеко внеурочное время. Всех тут смущало другое.
– Ты что, вообще… не пьешь, Харин? – спрашивали меня они. – Нет… – отвечал я, сощурившись на холст, в поисках того самого места, где чувство прекрасного диктовало мне «ударить холодненьким».
– А как ты же ты, родной, живописцем быть собираешься? И действительно – как? Но уж над этой проблемой я не стал долго раздумывать и плавно влился в компанию, искушенную живописью и жизнью.
Так я пристрастился к пиву. И если кто-то думает, что от пива плавятся мозги или пухнет живот, то я отвечу, что это скорее бывает только у пустых людей; у меня же, хоть это звучит нескромно, но день ото дня стал раздуваться талант и пыл.
И тем, и другим – включенными на всю мощь, я стал пользоваться с необычайной прытью. В частности, для того, чтобы постараться влюбить в себя хоть кого-нибудь. А по дороге, безнравственно и не умеючи, пробовал взобраться на самых высоких и неосторожных девушек.
Хотя по-настоящему я стал искать ту самую – ЖЕНЩИНУ, с которой… проживи с которой я хоть год, хоть месяц или же неделю, то от полученного счастья мог бы смело поставить точку (две… или три – неважно) и уже ничего в этой жизни не бояться.
О женщина из грез! О, исполняющая желания… Да, путь мой был нелегок. Я бы даже сказал банален и в чем-то даже убог.
Я уже вряд ли вспомню всех тех девушек, с которыми мне когда- либо приходилось общаться. Но я помню, что они смеялись, курили, звонили, не снимали трубки, жаловались на родителей, стыдливо раздевались, таинственно молчали, целовались, одевались, уходили, уезжали, писали письма, говорили слова – приятные или наоборот. Но, в целом, весь этот хор праматери Евы успешно высасывал ощущение скорой, возможной беды.
А еще припоминаю, что кто-то отчего-то плакал. Возможно, даже это был я.
Можно, конечно, сослаться на подростковый возраст – впечатлительность, максимализм и неприятие никакой середины. В то время ведь все, что посередине, по центру, кажется весьма непотребным местом. И логика здесь особая не нужна. Хотелось чего- то яркого, запоминающегося.
Например, мой преподаватель рисунка, несмотря на то, что носил фамилию террориста, был человеком весьма интеллигентным и оригинальным. Однажды, слегка пошатнувшись, он дал мне прямо с похмельного утра ни к чему не обязывающий совет на будущее: «Запомни, Гари, ты художник, и тебе не стоит дружить с ни с официантками, ни с футболистами». Я остался в недоумении, но не стал требовать объяснений у просветленного гуру. И что? Прав он, не прав – я же ведь до сих пор четко и неосознанно следую этому странному завету.
Так ведь это всего лишь рекомендация… И, возможно, мой педагог о ней сейчас даже и не вспомнит. А то – ПРЕДСКАЗАНИЕ, то – практически установка.
Я где-то слышал, что по одной из версий даже цивилизация великих инков исчезла по причине того, что уж слишком шибко поверила в предсказание о драматическом конце своей истории. И пока мое сердце было ареной для когтистого ретро-шоу (интересно, где-нибудь гадают на кошках?), в комнату ворвался Бетмен. Запрыгнув на спину огромному плюшевому крокодилу, он тут же поторопился сделать животине болевой прием.
Наблюдая за пацаненком, я вспоминаю, что ровно через месяц отцу этого бесстрашного героя будет 29 лет.
Получается, что оба выстрела еще за пророчицей.
– Привет, Бетмен, – здороваюсь я. Неаккуратно и невнимательно. – Я не Бетмен, я Джеки Чан.
– Хм… Извини, не узнал сразу. Богатым будешь.
Когда я смотрю на это бесконечно перевоплощающееся существо, слышу его голос, то все пытаюсь понять, вникнуть – откуда, откуда здесь взялось, материализовалось это чудо? Каким образом я могу видеть его, любить? И ответов, хоть они и всегда близки и прозрачны, никогда нет. Есть только легкое, счастливое головокружение от этой тайны.
– Пап, смати, как я его схватиль за душу.
– За что ты его схватил?
– За душу… – усиливая обхват.
– А с чего ты решил, что его душа именно в этом месте? – Ну, я же его сейчас душу.
– А-а. Понятно. Ну, хватит уже. Жалко же его тоже. Отпусти… Джеки Чан проникновенно посмотрел мне в глаза. Казалось, я озадачил его своей вроде банальной просьбой. Но нет, тут дело в чем- то другом… Не люблю, когда он на меня так смотрит. Знаю я этот взгляд – одновременно сосредоточенный и мутный. Настораживает он меня.
– А ну-ка быстро в туалет, – гаркаю я на него.
Слегка вздрогнув, малыш вскочил со своей большой мягкой игрушки. Но на прощание, негодник, все же врезал поролоновому Генчику ногой. В область все той же шеи. Если бы этот замученный «крокодау» мог говорить, он бы наверняка прохрипел: «Мо-оя душа»… Одна большая точка на ладони воссоздалась в проеме открытой двери и попросила Джеки не мешать мне.
– Потому что если папа устанет, – поспешила она объяснить свою заботу, – то ему надо будет пойти в бар, в этот… как его… «Блюз» и упиться там до поросячьего визга вместе со своими такими же, как он, неудачниками и их… – как бы это при ребенке помягче сказать – профурсетками.
Похоже, точка опять вредничает или даже ревнует. Хотя какого черта ? – возмущаюсь я, говоря если не в саму ладонь, то прямо в свой кулачок. – Ведь я всегда изменял ей еще и до нашего знакомства, до того, как она проявилась на линии жизни. Так почему же я должен останавливаться теперь? Точка отсчета, блин.
Но в общем-то, в целом – ею все неплохо подмечено. Согласен, на все сто. И насчет «Блюза» – хорошая идея. Во-первых, «Блюз» – отличное направление в музыке. Тот же Джаз. На него гладко ложатся слова о семейных неурядицах. Мог бы играть – только «музыку старых пьяниц». А вот во-вторых – насчет женщин – Мадина чуток ошиблась. К сожалению, супружеская неверность у меня теперь в строгом графике. Я досадую, потому что с моей новой подругой Леной я не могу видеться часто. Наш с ней день рая намечается аж через неделю. И ожидая его, я соблюдаю все заповеди и часто бываю в чистилище – все в том же пресловутом «Блюзе». Я никак не могу не попасть в рай! – Папа, купи мне Человека-паука, – попросил Человек-паук, прилипнув ладошками к коридорной стене. Он никогда не дает мне просто так уйти из дома. Вот и сейчас, видать, почуял, как в своей стыдливой спешке я на выходе нечаянно задел одну из его паутинок. – Так ты уже не Джеки Чан? – осторожно интересуюсь я.
Держа в руках оторванную башку пластмассового Деда Мороза, маленькое суперобразование забежало под вешалку и по самые плечи засунуло свою голову в висящий на ней длинный плащ. Встав таким образом, мой Человек-паук сурово засопел и, не считая нужным реагировать на мой глупый вопрос, вновь повторил свой.
– Купишь?
– Куплю, но попозже – когда зарплату получу.
– А в «Блюзе» у тебя долгов нет? – проявляя недюжинную осведомленность, молвит мое дитя-бессребреник.
– Нет, – уверенно вру я. Стараюсь, иначе малейшее замешательство на лице и в голосе им легко считывается.
Наши неосторожные разговоры о зарплате, покупках и долгах привели за собой матримониальный хвост.
– И куда это ты так быстренько собрался? – спрашивает Мадина, стряхивая с рук мыльную пену.
– Да мне надо проехать до Галогена, потом до Хоранова. Я уже давно пообещал ему кое-что. И представь, какое совпадение, – говорю, стараясь скользнуть в сторону от сути, – Галоген попросил диск Эллы Фицджеральд, а Хоран – книгу Френсиса Фицджеральда. – Ничего удивительного – оба Фицджеральда – певцы джаза – один – эпохи, другая – музыки, а Хоран и Галоген – такие же придурки, как и ты. Здорово тут другое… Объясни мне, пожалуйста, зачем ты, когда несешь Галогену или Хорану диски, книги, то всегда оставляешь их в нашем почтовом ящике? А, книгоноша?
– Не ври, бессовестная женщина. Такое только один раз было. Потом я исправился и…
– И ношу все это с собой в большой удобной сумке, как у почтальона. Причем вместе с презервативами.
– Так. Ну, вот что ты ворчишь? На, посмотри в сумку… А не хочешь, чтобы я уходил – так и скажи.
– Нет, почему, ради бога, пожалуйста. Пойди, развейся. Только ты, я надеюсь, не будешь против, если я прежде расцарапаю тебе лицо? Ну, мне очень хочется. А еще больше мне хочется взглянуть на тех дурочек, с которыми ты общаешься.
– Ты же знаешь – они любят меня за мои деньги, – касаясь ворота рубашки манерным жестом красавца, уверенного в своей неотразимости. – О! Я бы была на седьмом небе, если это было бы правдой. Тогда, может быть, и нам бы с твоим сыном мелочь какая-нибудь перепадала. Но, к сожалению, я только что видела, как ты стащил с полки свои ничтожные двести рублей и лихорадочно засунул их в джинсы. И теперь, – показывая якобы мою посадку, – мачо готов тратить свои легкие деньги!.. Так вот, чтоб ты знал – небритый, в своей ужасной цветастой рубашке, которую ты почему-то называешь гавайской, в этих растоптанных сандалиях на босу ногу да еще и с этой большой черной сумкой ты выглядишь жалким городским сумасшедшим.
Возможно, Мадина права, только мне, ослепленному предсказанием, но уже привыкшему к жизни, эта ответственная в истории города роль как-то более по душе, чем амплуа даже самого респектабельного молодого покойника с остывающее-мудрым лицом. И раз от меня нет пользы для нашей маленькой семьи, пусть моей миссией станет какое- нибудь благо для всего нашего города.
И либо нонче, либо никогда, либо все, либо ничего.
А посередине, тем более всего, что удаляется от нас ежесекундно, бывает…
– Ладно, Мадин, пока. И не сердись – я ненадолго! А буду задерживаться, позвоню.
– Позвони, позвони… доктору своему позвони – а у нас телефон уже со вчерашнего дня отключен.
– Как отключен? Разве уже двадцатое?.. – стоя на ступеньках, не оборачиваясь, мнусь я. Это, это… они нам за переплату отключили… – отшучиваясь от стыда и бедности, мой бессовестный голос звучит уже из подъезда.
Прости, Мадина…
Простите – Бетмен, Джеки, Паук… простите и… храните меня. 2006